Сканирование: Янко Слава (библиотека Fort/Da) yanko_slava@yahoo.com | | http://yanko.lib.ru
|| http://yankos.chat.ru/ya.html
| Icq# 75088656
update 21.05.03
АНДРЕЙ КОНЧАЛОВСКИЙ
Две книги:
1. НИЗКИЕ ИСТИНЫ
2. ВОЗВЫШАЮЩИЙ ОБМАН
КОЛЛЕКЦИЯ
«СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО» МОСКВА 1998
УДК 882
ББК84(2Рос-Рус)6 К64
Литературная запись Александра Липкова
Переплет художника Кирилла Ильющенко
В книге использованы
фотографии из личного архива
Андрея Кончаловского
ISBN 5-89048-057-Х
© А С. Кончаловский, А.И. Липков, 1998 г.
© К.В. Ильющенко, оформление переплета, 1998 г.
© ТОО «Коллекция «Совершенно секретно», 1998 г.
ЕВРЕИ, ПРИНОСЯЩИЕ ПЛОХИЕ НОВОСТИ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ - ФИНАЛЬНЫЙ СРЕЗ
МУЖЧИНЫ, ЖЕНЩИНЫ, ЛЮБОВЬ, СМЕРТЬ
О ПОЛЬЗЕ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОГО ОНАНИЗМА
СТРАХ БОЖИЙ ИЛИ СТРАХ КЕСАРЕВ?
Часть четвертая. ФИНАЛЬНЫЙ СРЕЗ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - ЖИЗНЬ И ПРОФЕССИЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ -РЕЖИССЕРСКИЕ МИРЫ
5
«Я бы желал, чтобы отец мой или мать, а то и оба они вместе - ведь обязанность эта лежала одинаково на них обоих, - поразмыслили над тем, что они делают, в то время, когда они меня зачинали. Если бы они должным образом подумали, сколь многое зависит от того, чем они тогда были заняты, — и что дело тут не только в произведении на свет разумного существа, но что, по всей вероятности, его счастливое телосложение и темперамент, быть может, его дарования и самый склад его ума - и даже, почем знать, судьба всего его рода — определяются их собственной натурой и самочувствием — если бы они, должным образом все это взвесив и обдумав, соответственно поступили, - то, я твердо убежден, я занимал бы совсем иное положение в свете, чем то, в котором читатель, вероятно, меня увидит... Но я был зачат и родился на горе себе...»
Это из английской классики. XVIII век. Лоренс Стерн. «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена».
Продолжая размышления этого неглупого автора, замечу, что если б отец мой и мать в аналогичный момент поразмыслили, в каком году они собираются произвести меня на свет, то, не исключаю, от своего намерения бы отказались. В свою очередь и я, если бы знал, что зачинаюсь, и знал, каким будет 1937 год, в котором мне предстоит родиться, и если б к тому же имел возможность выбирать, появляться или не появляться на свет,
6
то, скорее всего, предпочел бы последнее - от ужаса перед грядущим. Это было бы логично. Но пути Господни неисповедимы. Родившись в год самого страшного сталинского террора и прожив достаточное количество лет, могу сказать, что мне повезло появиться на свет. Немалая часть этого везения - семья, в которой я родился, по линии матери в особенности, да и по линии отца тоже.
Об этом своем везении я и собираюсь рассказать в этой книге. И собираюсь сделать это со всей возможной правдивостью. Да, не всегда и не обо всем можно сказать правду, но всегда можно избежать лжи. Лжи в этой книге нет. Во всяком случае, я думаю, что ее нет. Мне этого достаточно.
Итак, о чем я буду писать здесь? О себе. О людях, с которыми встречался. О фильмах, которые снимал. О поступках, которые совершал или не совершал. О мыслях, которые передумал.
«Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», - сказал Александр Сергеевич Пушкин. Что же такое - «низкие истины»?
Они — то, что о себе знаешь, но что знать, а тем более от других слышать, неприятно. То, что от себя гонишь. То, что требует задумываться, заставляет почувствовать себя неудобно. А в целом - расти. Возвышающий обман не способствует росту. «Курочка Ряба» - фильм о «низких истинах». Думаю, поэтому многие ее не принимают.
Почему не принимали Чаадаева, почему его объявляли сумасшедшим? Иные и сегодня его категорически отрицают. Хотя он был во многом прав. Но он говорил о «низких истинах», которые вызывали чувство дискомфорта, о которых не принято было говорить. Никого еще не сажали в сумасшедший дом за «возвышающий обман». А за «низкие истины» пострадало достаточно. Как правило, именно за них.
И так не только в России - никому в мире не нужна пугающая правда. Она нужна, чтобы ее скрывать. Что-
7
бы ее знали немногие и не допускали до нее остальных. Что такое, как не сокрытие правды, «политическая корректность»? Сейчас этот термин очень в ходу, особенно на Западе. Подразумевается, что есть вещи, о которых вслух лучше не говорить. О расах, о том, что не все равны, что братства не было, нет и не будет. Известно, например, что часть исследований по физиологии и психологии разных рас запрещены к публикации, ибо приводят к политически некорректным выводам.
Иногда политическая корректность — это умалчивание истины. Ведь очевидно, что демократия в России сродни демократии в Заире или Эфиопии, но все продолжают говорить о демократических выборах.
Я прочитал когда-то: ничто на свете не имеет никакого другого смысла, кроме того, который вы сами вкладываете. Мысль эта - одна из тех, которые позволяют мне не только черпать энергию в моменты неудач, но и оправдывать себя, хотя надо признать, что она исключает понятие морали и тем самым достаточно безжалостна к общепринятой системе ценностей.
Что такое любовь и почему она не вечна? Сколько раз казалось, что ты нашел именно то, что искал, что так было тебе необходимо! Сколько раз ты был уверен, что это уже навсегда! А потом вдруг приходило ощущение, что все кончено. Ладно, любовь к женщине! Возьмите -любовь друзьям. Кажется, не разольешь водой. Так почему ж и это кончается? Не потому ли, что меняется смысл отношений, а смысл им даете вы сами? С друзьями особенно сложно. В моей жизни не раз случалось так, что я оставался совершенно один.
Поражение может казаться катастрофой, а через два года вспоминаешь о нем как о великом счастье. Странная вещь - человеческая натура! Она вся из контрастов, из противоположностей. Кажется, все ясно: я люблю. А оказывается, точнее сказать - люблю и ненавижу. Счастливы люди, не знающие взаимоотрицающих полюсов!
Мое ощущение мира делится на ряд периодов, в которые я исповедовал радикально отличные друг от друга истины. Истины, которые в тот момент казались незыблемыми. Первый, еще детский, исходил из того, что все идет как надо. Во втором, начавшемся с десталинизации, хрущевской оттепели, открылось, что не все так, как казалось и как мы о том думали. Многие вещи стали подвергаться сомнению, истина стала казаться относительной. Очень серьезную роль во всем этом сыграла книга Дмитрия Кончаловского «Пути России», о ней речь впереди. Этот же период включает в себя и ВГИК, и дружбу с Андреем Тарковским, и работу с ним. Попутно шло набирание опыта, расширение горизонтов, обретение новых истин, убеждений, новой философии, приобщение к религии, до того казавшейся скучной.
А потом настали годы вне России, все в моей жизни перевернулось, хотя, как ни странно, именно в это время к России я был более, чем когда-либо, близок и более, чем когда-либо, по-православному религиозен.
Вся Россия для меня тогда сконцентрировалась в иконке Андрея Первозванного, принадлежавшей еще Василию Ивановичу Сурикову. Она была в черном кожаном чехольчике, мама сшила его своими руками — любила все делать сама. Она дала мне эту иконку, и с тех пор та всегда со мной. Еще мама дала мне молитвослов и свою фотографию. Эти вещи тоже всегда были со мной: кладя их на ночь у изголовья, я чувствовал себя дома. От них, мне казалось, исходила какая-то неведомая энергетическая сила, очень много мне дававшая, особенно тогда, когда было плохо.
А потом настал новый период: случилось то, о чем прежде и не мечталось. Помню, видя Горбачева в Америке, я не мог сдержать слез восторга и гордости. Теперь можно было уже не стыдиться за свою страну. Человек из коммунистической России не мог жить в Америке иначе как с чувством стыда. Невозможно объяснить американ-
цам, что такое Россия и что она далеко не во всем так плоха, как они привыкли думать. Стоит только начать разговор о чем-то подобном, сразу же подозрение, что ты - агент КГБ. Обо мне даже было несколько статей в русской эмигрантской прессе, прямо заявлявших, что я заслан в Америку со специальным заданием. Мне это очень мешало найти работу, начать снимать. Было до отчаяния обидно, закипали слезы бессилия. Казалось, ярлык агента КГБ от меня уже никогда не отклеится. Правда, года три назад в Москве были опубликованы списки тех, кто находился под пристальным наблюдением этой могучей организации, — не обошлось там и без моей фамилии, но на эту публикацию никто и внимания не обратил. Кого сейчас все это волнует! Но в Голливуде-то мне приходилось жить с этим мало украшающим ярлыком! Как могли меня воспринимать американцы? Я был сыном автора Государственного гимна, председателя Союза писателей, депутата Верховного Совета СССР и Российской Федерации, куда, ясно же, не выбирали, а назначали. Диссидентством я не отличался, Россию не ругал. Не ругаю ее и теперь, когда все разрешено. Не ругал ее и в «Курочке Рябе», хотя кому-то очень хочется представить дело именно таким образом. ,
А следом за перестройкой снова пришла пора перемен, и опять начались сомнения по всем пунктам. Когда в церкви видишь столько лиц, еще вчера усердствовавших в угождении коммунистической власти, трудно счесть этих людей верующими. Моей вере они, естественно, не мешают, но и не то чтобы ей способствуют. Пора мистицизма в моей душе прошла, настала пора серьезных сомнений относительно устройства мира, обоснованности религий, присутствия Бога. В чем-то я завидую своему брату, у которого ясность в голове и душе, твердая непоколебимая философия, дающая покой и уверенность.
Последние его ленты пользуются гораздо большим
10
успехом, чем мои. Они поднимают человека, внушают ему светлые чувства. У меня тяга к светлым чувствам, начиная с «Поезда-беглеца», все слабее. Я по-прежнему искренен в своих картинах, хотя теперь они заметно менее оптимистичны.
Неважно, прав или не прав Никита в своей обретенной истине, но она дает ему основу для дела, которое он делает. Замечательно иметь ясные идеалы и ценности! У меня их нет. Идеалы размыты.
Если всерьез задуматься, человеком движет страх
смерти и тщеславие. Но тщеславие есть тоже выражение страха: хочется быть заметным, хочется, чтобы на тебя обратили внимание, не подумали плохо, стали думать лучше, чем прежде. Страшно, если не подумают лучше.
Для чего я пишу эту книгу? Для того, чтобы познать правду о самом себе? Но нужна ли человеку правда о себе? Обман приятнее. Он утешает, возвышает.
Если задуматься, то и книга эта сама по себе - в какой-то мере тщеславие. Если хоть немного заглянуть в глубину самого себя, это так. Правильно говорит индийский философ Кришнамурти: жизнь, если вглядеться попристальнее внутрь самого себя, - это пустота. Если приглядеться повнимательнее - мы внутри себя пусты. Но зачем-то мы все-таки сотворены. Как понять - зачем?
У каждого из нас несколько разных форм существования. Одна - на службе, другая - в семье, третья - на отдыхе, четвертая - в туалете. Всюду свой стереотип. Что хорошего, если человек на улице ведет себя как в туалете? Но вот ты наедине с собой и подчас очень хочется от себя бежать. Не ловили ли вы себя на том, что страшно задуматься, кто ты есть на самом деле? И не дай Бог узнать. И уж вовсе не дай Бог, если кто-то посторонний узнает.
Но мы таковы, каковы есть. Нет меня другого, есть я. Значит, надо себя любить. И уж если паче чаяния себя не любишь, не стоит мешать другим любить себя.
Нельзя ненавидеть себя и любить человечество. Не зря
11
сказано в Евангелии: возлюби ближнего, как самого себя. Значит, сначала возлюби себя, потом уже ближнего.
Любовь к самому себе я начал испытывать достаточно рано. Сначала это была как бы даже и не любовь, а просто биологическая потребность так себя ощущать. Эгоизм - только ли человеку присущ он? А животные? Они эгоистичны? Кто более эгоистичен: ребенок или взрослый? Наверное, ребенок, ведь для него, кроме него самого, в мире ничего не существует. А кто хуже - ребенок или взрослый? Наверное, все же не ребенок: он невинен. Но что же тогда получается? Выходит, эгоистичный ребенок лучше взрослого, который, может быть, даже альтруистичен. Что же тогда хорошо и что плохо?
Есть вопросы, на которые нет ответа. Но задавать их себе все же не лишне. Даже если, в конце концов, они приводят тебя к полнейшей самоиндульгенции. Самопрощение - прибежище эгоистов.
Кому хочется рассказывать о себе плохо? Зачем другим знать об этом? Говорят о себе плохое либо люди отчаявшиеся, либо обуянные великой гордыней. Но и эта высшая гордыня идет от себялюбия.
Любовь к своему телу - тоже проявление себялюбия, хотя и оно вовсе не лишено рационального зерна. Занимаешься спортом - укрепляешь организм.
Помню свой разговор с Занусси. Я сказал ему:
- Что это ты - то занимаешься спортом, то не занимаешься? Надо же поддерживать форму.
- Знаешь, тело - не очень-то это важно, мне интереснее другое.
Он имел в виду духовное совершенствование и как бы даже устыдил меня низменностью моей заботы о своем здоровье. А я, презренный, занимаюсь спортом, принимаю витамины, читаю литературу о том, что хорошо и что плохо в еде. Говорят, занятие спортом - особый плод разума. Почему надо заботиться о себе? Ну конечно же, из любви к себе. И еще — из любви к жизни. По-
12
тому что я есть выражение жизни. Я забочусь о своем здоровье, чтобы дожить до счастья.
У китайцев есть мудрая пословица: «Нужно умереть молодым и постараться сделать это как можно позже».
У Никитских ворот, в доме, где кинотеатр «Повторного фильма» и фотоателье, была шашлычная. В фотоателье я снимался на паспорт, в кинотеатре смотрел старые фильмы, в шашлычной портил свою печень на ворованные у родителей деньги. Деньги, впрочем, были не всегда ворованные. Иногда были и заработанные.
Шашлычная на Никитской долгие годы была центром пересечения всех моих маршрутов. В детстве я ездил мимо из сто десятой школы на трамвае домой. Провожатым моим был сын певицы Пантофель-Нечецкой, она жила в соседней квартире.
Первые мои годы прошли в доме № 6 на улице Горького. После войны был построен дом № 8, мы переселились в него. В этом доме жили лауреаты Сталинских премий, жили уцелевшие после довоенных сталинских чисток и жертвы чисток грядущих. Жил очень крупный дипломат, еще литвиновской школы, прокурор, потом посол в Англии Майский. Жил Борис Горбатов со своей женой Татьяной Окуневской и дочерью Ингой. Про Ингу во дворе ходили слухи, что на самом деле она дочь Тито. Жил Илья Эренбург; помню его, приезжающего на своей американской машине. Из машины нырял сразу в подъезд, в свою квартиру - писать статьи. У него всегда было угрюмое лицо; думаю, он не очень любил социалистическую действительность, настоящая его жизнь была где-то ТАМ, в Европе.
Мы жили на пятом этаже. У нас была трехкомнатная квартира, вещь по тем временам почти нереальная. Прав-
13
да, и нас уже было немало: папа, мама, трое детей, няня-испанка, из коммунистов-испанцев. В нашем подъезде жил Хмелев. Он был женат на Ляле Черной, знаменитой актрисе из цыганского театра «Ромэн». Она любила веселье, чуть не каждый вечер у них собирался целый цыганский хор, на весь подъезд неслось пение. Напротив Хмелева жил дирижер Большого театра Позовский. В соседнем подъезде жили генерал армии Черняховский, секретарь МК Красавченко, впоследствии, после падения с горкомовских высот, заведовавший кафедрой марксизма во ВГИКе.
Геловани жил в квартире, выходившей окнами на Советскую площадь - напротив «Арагви». К обеду он выходил на балкон, кричал: «Резо!» Из дверей ресторана выглядывал швейцар. «Накрывай!» Ему накрывали стол. Геловани шествовал обедать. С «Арагви» спустя время я тоже познакомился поближе - Михалковыми разных поколений там было выпито достаточно вина и водки.
Году в 47-м мы с отцом как-то зашли к Геловани. Увиденное надолго запомнилось. Он лежал на диване, в пустой комнате, вдоль стены на полу стояло несколько десятков пустых коньячных бутылок... Пустая комната, пустые бутылки... Странное ощущение. По дому ходили слухи, что, увидев себя в исполнении Геловани, Сталин сказал: «Не знал, что я такой красивый и такой глупый».
Через стену было слышно, как поет Пантофель-Нечецкая. Она пела ровным голосом, без вибрации. «Ну вот, поехали на речном трамвае», - говорила мама, когда та начинала свои вокализы.
Не скажу, что у нас была образцовая семья. Нас воспитывала мама - и била нас, и целовала, но все равно занималась не очень. Она писала, была поглощена творчеством, папа витал где-то в начальственных высотах, заседал. Естественно, я смутно представлял, чем он занят, да и время то помню смутно. Помню отца в военной форме, помню его скрипящие сапоги, запах кожаной летной куртки с «молниями».
14
Был случай, когда отцу звонил Сталин - по поводу гимна, сказал, что нужно дописать еще куплет про Красную Армию. Я этого не помню, да меня при этом и не было. Но помню, как в 43-м году позвонили из Кремля. Отец в тот момент мылся в ванной, а я ездил по квартире на трехколесном велосипеде. Квартира была двухкомнатная (тогда мы еще жили в доме № 6 по улице Горького), но для моей езды места хватало. Зазвонил телефон, стоявший на тумбочке-этажерке. Мама сняла трубку, потом пошла к ванной.
- Сережа, тебя к телефону.
- Я моюсь, пускай перезвонят.
- Подойди.
Отец вышел абсолютно голый, весь в пене, прошлепал к телефону. Голого отца, расхаживающего по квартире, я никогда не видел: это меня поразило - наверное, потому и запомнилось. Он стоял около тумбочки, под ним от сползающей пены растекалась лужа. Не возьмусь воспроизвести, что говорил отец, но что-то в памяти осталось - мне все-таки было уже шесть лет.
- Меня вызывают в Кремль. Быстро - собираться!
Мама принялась гладить рубашку, чистить гимнастерку, мне отец поручил сапоги. Как сейчас, вижу себя сидящим на полу и намазывающим их ваксой - сверху донизу, включая подошвы. Старался изо всех сил. Так старался, что заработал подзатыльник. Других новых сапог у отца не было, на высокие государственные этажи пришлось ехать в старых.
К нам в гости приходил Вейланд Родд, негр, актер, много снимавшийся в наших фильмах из «той» жизни. С мамой они говорили по-английски (к маме вообще тянулись люди, говорившие по-английски, она переводила с ангдийского поэзию). Я в первый раз увидел черного человека, страшно испугался, заорал,спрятался -знаю это со слов мамы.
Если посмотреть на этот мир не с моей точки зрения,
15
а с какой-то по возможности объективной, попытаться выразить происходящее вокруг в телеграфной сводке, картина получится занимательнейшая.
1947 год. Железный занавес. Начало антикосмополитской кампании. Журналы, газеты полны антисемитских карикатур, клеймят предателей, безродных отщепенцев, обличают на собраниях, сажают, ссылают. В январе 1948-го убит Михоэлс.
Что происходит в нашем доме? Мне дают манную кашу. С маслом.
Приходит какая-то сумасшедшая женщина, приятельница мамы, они о чем-то говорят за закрытой дверью. Спустя годы узнаю, что это была жена Санаева. Под пальто она завернула себя в отрезы крепдешина и коверкота, просила маму все это спрятать. Санаева арестовали, она боялась самого худшего, хотела спасти хоть что-то. Через пару недель Всеволода Васильевича, на всю жизнь напутанного, выпустили.
Наверное, среди тех, кто приходил к нам, были и стукачи, хотя кто мог знать, кто стукач, кто не стукач. Подозревали все всех - время было такое. Не мне судить тех, кто согласился на это печальное занятие. Всякие могли быть обстоятельства, и если «органы» за тебя брались всерьез, то попробуй не согласись! Желание спасти семью, детей, собственную жизнь, по моему разумению, важнее любых принципов. Это естественно. Если хотите, это слабость. Но слабость очень человеческая.
Меня огорчила картина Алеши Габриловича (увы, уже покойного) «Мой друг - стукач». Его искренность показалась мне надуманной. Что мы из картины узнали? Что стукачом быть плохо. Что, когда идет дождь, мокро. Алеше было проще - у него был папа, его в стукачи не вербовали. У Димы Оганяна такого папы не было, его завербовали. Не знаю, у многих ли хватило бы твердости отказаться. Я сочувствую тем, кто угодил в осведомители. Ничего хорошего в этом занятии нет. Но люди
16
есть люди. Какие могут быть другие принципы, если надо спасать семью?
Отец рассказывал мне, что позже, в 50-60-е годы, по временам его приглашали в гости к «академику». «Академиком» на самом деде был высокий чин госбезопасности, изображавший из себя для иностранцев радушного хозяина, принимающего в своем доме цвет московской интеллигенции. Ничего особого от отца не требовалось. Надо было просто сидеть за столом, пить, есть, вести светские разговоры, в общем, «чувствовать себя непринужденно». Гостями в этом доме были известные артисты, крупные ученые, писатели. Никто не отказывался. Хотя, наверное, не всех и приглашали.
А вот то, что было на моих глазах.
Матвей Блантер играл у нас на рояле (они с отцом сочиняли песню) и зарыдал:
- Не могу! Не могу! Меня завтра посадят!
Что означает «меня завтра посадят», я не представлял.
Его жена Таня Блантер была красавица. Тогда славились три Татьяны, самые красивые, самые обожаемые, самые неотразимые для всей мужской части Москвы женщины, - Таня Бдантер, Таня Окуневская, Таня Лагина.
Актриса Зоя Федорова пришла к нам прямо из тюрьмы. Интересно, почему к нам шли люди? Это я понял много позже. Шли потому, что знали: их примут.
Я и не ведал, какая страшная жизнь была вокруг. Нас она словно бы не касалась. Точнее, это тогда я не ведал, какая она страшная и что касается всех - нас, естественно, тоже.
Потом я спрашивал у отца:
- Ты боялся?
- Нет, - отвечал он, - не боялся.
- Как не боялся?!
- Знаешь, посадили того, посадили этого. Думаешь, если посадили, значит, за дело, значит, виновен. Но я-то не виновен. Лучше так думать, потому что, если не за дело, тогда катастрофа. Тогда нельзя жить.
17
Думаю все же, это неправда. Или не вся правда. У отца четко работала интуиция. Туда, куда лезть не просили, он не лез.
У меня есть запись, где отец рассказывает, как после приема в Кремле его пригласили к Сталину. Там были Сергей Герасимов, Григорий Александров, Николай Вирта, Александр Корнейчук; все пытались встроиться в разговор, а отец сидел в уголочке на стуле.
- Чего ж так? — спрашиваю я.
- А чего я полезу? Лучше не лезть. Сколько раз Василий Сталин приглашал меня к себе в дивизию с Эль-Регистаном! Вроде как по делу, но, наверное, без выпивки тоже бы не обошлось. Я всегда находил повод не пойти. Моя мама говаривала: «Кого жалуют цари, того не жалуют псари». Зачем попадать на отметку?
Вроде бы Сталин даже внимания не обратил на отца. Поздоровался, и все. К себе не подозвал. Но, думающему понравилось, что Михалков не высовывается. Понимает, что лезтъ не надо. В людях Сталин разбирался. В годы более поздние, в конце 50-х, отец уже не обошелся без участия в политических играх, но во времена сталинские предпочитал быть просто детским поэтом. Он много добра сделал людям - вытаскивал из тюрем, лагерей (не всегда получалось, но, бывало, и получалось), устраивал в больницы, «пробивал» квартиры, пенсии, награды, — порой вовсе не тем, кто помнит добро. Последнее, кстати, отца никак не переменило. Его жизненным принципом как было, так и осталось: «Если можешь, помоги». Вообще он человек редких качеств, хотя, конечно, все речи, какие полагалось произносить председателю писательского союза и депутату разнообразных советов, произносил и, что полагалось подписывать, подписывал.
- Коммунистом не был. Членом партии, да, был, -недавно сказал мне отец. — Трудно было не быть. А вот Фадеев был коммунистом. Потому и застрелился. Многие прежде думали - потому что стали возвращаться из лаге-
18
рей люди, которых он «сдал». А сейчас опубликовано его предсмертное письмо в ЦК ВКП(б), стали приходить документы из архива, и по ним видно, скольких он пытался спасти, сколько писем писал в защиту посаженных писателей! Нет, он мог не бояться смотреть людям в глаза. Он просто не мог пережить крушения своей веры...
Отец мало на нас обращал внимания. Он как бы сторонне присутствовал. Отношения с ним, в общем, всегда были хорошие. Он был постоянный антагонист, но антагонист любимый. Сближаться с ним я начал с возрастом - чем дальше, тем больше. По-настоящему любовное чувство пришло лишь в зрелые годы.
Папина судьба - случай редкий. После революции дворяне как представители ранее привилегированного класса были объявлены лишенцами, при каждой новой волне советских чисток и перетрясок им попасть под репрессии было проще простого. Михалковых это миновало, но могло и не миновать. Думаю, папиного отца, моего деда, не посадили только потому, что он в 1932 году умер. А до того уехал в Пятигорск, по партийному призыву - поднимать сельское хозяйство. Разводил там кур - он был крупным специалистом в этом деле, автором многих книг по промышленному птицеводству.
У поэта-лауреата и орденоносца, автора Государственного гимна СССР оба брата оказались репрессированными. Оба были на войне, оба понюхали смершевских застенков. К счастью, потом, еще до конца войны, были освобождены и реабилитированы за отсутствием состава преступления, получили ордена. Младший, Миша, был пограничником, попал в плен, узнал, что такое концлагеря, был и под расстрелом, бежал. Где только в эти годы не был, где его не носило! Наконец, перешел линию фронта, и тут же его посадили за измену Родине. Сейчас он жив, написал биографическую повесть «В лабиринтах смертельного риска» - обо всем, что пришлось испытать.
Когда его выпустили, он приехал к нам наголо остри-
19
женный. Меня услали спать. Среди ночи я пошел писать, смотрю — под абажуром сидят папа, мама, разговаривают с дядей Мишей. Слушают о том, чего он хлебнул...
Дед мой, Петр Петрович Кончаловский, был человек глубоко русский, но без Европы не мог жить. В его доме все дышало Европой, не говорю уж о том, что в живописи он был сезаннистом. В первый раз он ездил в Испанию где-то в самом начале века вместе со своим тестем Василием Ивановичем Суриковым. Они писали эскизы по всей Европе.
Дед прекрасно говорил по-фрранцузски - жена Сурикова была полуфранцуженкой, так что для бабушки французский язык был как бы первым.
Я часто думаю: почему нашу семью не задели репрессии? Могли ведь и задеть уже в довоенные годы. В военные - всерьез не сажали, массовые посадки начались снова в 1947-м с началом кампании против космополитов. В этот разряд Петру Петровичу попасть было проще простого, он был насквозь профранцуженный. Хоть и был академиком, но портрет Сталина писать, между прочим, отказался.
Случилось это в 1937 году. К юбилею революции все академики должны были написать портреты вождя. Предложили и Петру Петровичу. Он не знал, как отвертеться, сказал, что портрет напишет, но только если Иосиф Виссарионович будет ему каждый день позировать.
- Вы соображаете? У товарища Сталина нет времени. Делайте по фотографии.
- Не могу. Я реалист. По фотографиям портретов не пишу.
Этого деду не забыли - вплоть до 1956 года ни одной персональной выставки у него не было.
20
Думаю, спасло нашу семью то, что в своей речи в начале войны Сталин среди великих имен, которые дала , миру русская нация, назвал двух художников - Репина и Сурикова. Речь эта почиталась исторической, нас она внесла в разряд неприкасаемых. Потому бабушке моей, Ольге Васильевне, на язык нередко весьма несдержанной, сходило то, что другим бы никогда не простилось. Когда выступал министр культуры, она фыркала: «Боже, что он несет!» К советской власти относилась вполне недвусмысленно. Образ жизни, который они с дедом вели, ясно давал это понять.
Дед жил в Буграх, на сто десятом километре от Москвы, ближе перебираться ни за что не хотел: знал, если сошлют, можно будет здесь же оставаться.
Дед вполне мог бы не возвращаться в Россию. В 1924 году у него в Париже была очень успешная выставка, начали продаваться картины, он мог бы и работать, и зарабатывать, и выставляться. Но он вернулся, поехал в Новгород писать тамошних обитателей, потом какое-то время путешествовал, Россию больше уже никогда не покинул, хотя всегда тосковал по Европе.
Почему он вернулся? Не знаю. Может, по наивности. Может, потому, что русские художники не очень процветали в Париже. И Коровин, и Ларионов, и Гончарова - никто особенно не благоденствовал, за исключением разве Кандинского и Малевича, да и то с большими оговорками. Может, потому, что начинался НЭП и дед решил, что худшее миновало. Может, потому, что чувствовал: должен быть здесь. Короче, дед был европеец, которому жить было нужно в России.
В его доме я всегда чувствовал себя в особом дореволюционном европеизированном мире, взрослые при внуках говорили всегда по-французски, было полно испанцев.
Испанская колония вообще была важной частью нашей жизни. В конце 30-х, когда Франко разбил республиканцев, в СССР приехало несколько тысяч детей
21
испанских коммунистов, сопровождаемых комсомольцами-испанцами. Их колония разместилась в нескольких километрах от дома нашего деда под Обнинском. Испанцы зачастили к нему - в его доме можно было петь, говорить по-испански, здесь была европейская атмосфера. Приходило их разом человек двадцать. Пели мадагуэнью, танцевали арагонскую хоту. Часто бывали и другие испанцы, коммунисты, дружившие с дедом, -Долорес Ибаррури, художник Альберто Санчес, сейчас его чтят как классика. Здесь мой дядя влюбился в девочку Эсперансу, она стала его женой. Мои двоюродные сестра и брат наполовину испанцы.
Во времена революции семья Кончаловских жила в мастерской Петра Петровича на Садовом кольце у Триумфальной площади, в том самом подъезде, где жил Булгаков. Мастерская, кстати, сохранилась и до сих пор принадлежит Кончаловским.
Здесь бывали Хлебников, Бурлюк. Сюда пришел Маяковский в своей желтой блузе, с морковкой, торчавшей вместо платка из кармана. Дед был из «Бубнового валета», к тому времени с футуристами бубнововалетчики поссорились. «Футуристам здесь делать нечего», - сказал дед и захлопнул дверь перед носом v Маяковского. Здесь писались картины. Здесь же жила семья. Было холодно. Топилась буржуйка. Мама на ней готовила.
Родители часто поздно засиживались, стол оставался неубранным. Мама с дядей сливали все недопитое из рюмок - коньяк, водку, вина - в один большой стакан, делили пополам, выпивали., и шли в гимназию. Маме было четырнадцать лет, дяде - девять.
Когда мама с дядей занимались этим предосудительным делом, на диване очень часто спал Велимир Хлебников - во фраке, с манишкой и манжетами. Рубашки при этом не было. Фрак был расстегнут, манишка заворачивалась папирусом, из-под нее виднелся желтый ху-дой живот.
22
Мама была из этого мира - художников, бунтарей. Все, кто бывал в доме, знали ее с детства, для всех она была Наташенька. Гимназия Потоцкой, где она с 1910 года училась, помещалась на площади Пушкина, за кинотеатром «Россия», там, где теперь Комитет по печати. А на верхнем этаже дома жил Рахманинов. В перерывах между уроками девочки собирались на лестнице, слушали раскаты рояля. Иногда дверь открывалась, выходил высокий, худощавый, чуть сгорбленный господин в шляпе, в пальто; они знали, что это Рахманинов. Выходя, он всегда говорил: «Бонжур, медемуазель». Девочки глазели, как удивительный музыкант спускается вниз по лестнице.
Потом, живя в Америке, мама видела его на концертах. Его слава гремела. Мама очень любила Рахманинова, даже больше, чем Скрябина. У нее было много пластинок с его записями. Чаще всего слушала «Рапсодию на тему Паганини». Я не раз видел, как она слушает эту музыку, подпевает; когда начинается шестнадцатая вариация, всегда плачет. Музыка, без сомнения, великая, но, думаю, она еще была с чем-то в маминой жизни связана, что-то ей напоминала.
Кончаловские были знакомы с Шаляпиными, бывали у них на Капри. Тогда же там жил Горький. С сыном Шаляпина Федей, Федором Федоровичем, мама очень дружила. Потом с ним дружил и я, он снимался у меня в «Ближнем круге» и был единственным гостем на моей свадьбе с Ириной. Мы вернулись из загса, сели обедать, пришел Федя... Сейчас его уже нет в живых. Не могу простить телережиссеру, стершему запись его интервью. Шесть часов он рассказывал нам столько уникального!
К примеру, он говорил, что однажды отец пришел домой и сказал: из этой страны надо бежать, драпать, мотать, больше уже невозможно, собираемся, едем.
- Почему?
- Это мне сейчас Горький сказал, а ему - Ленин: «Эту страну мы потеряли. Нам хана. Уезжайте, батенька».
23
Это что-то значит, если Ленин сказал: «Эту страну мы потеряли»!
Федя был настоящий аристократ, хоть сам Шаляпин из мещан, из посадских. Федина мать была итальянка. Он говорил о себе: «Я римлянин». У него действительно был римский профиль, нос с горбинкой. Феллини даже снимал его в роди Цезаря. Историю Рима он знал потрясающе; каждый раз, когда я бывал в Риме, он возил меня на своей машине, все показывал, про все рассказывал - про Аппиеву дорогу, про те самые камни, по которым бежал апостол Павел. Казалось, все это было вчера, он сам это видел своими глазами. Потрясающе! Он был чрезвычайно благороден, за сухостью скрывалась нежнейшая душа. Федя был близок с Рахманиновым. Рахманинов только ему разрешал себя стричь, у него волосы росли, как метелка, в разные стороны, их надо было стричь очень коротко.
Федя стриг его перед самой смертью, все уже знали, что он умирает. Сергей Васильевич сказал:
- Надо, пожалуй, и постричься.
Все поняли, что это в последний раз. Это все есть у меня в сценарии о Рахманинове. Хороший сценарий... Не сбылось его поставить.
Вообще-то мама больше дружила не с Федей, а с жившей в России Ириной, дочерью Шаляпина от первой его жены, Виолы Игнатьевны, итальянки, балерины. Ирина была актрисой театра Вахтангова, была близка с Хмарой. Часто приходила к нам в гости после войны, огромная, толстая, бледная женщина. Пела цыганские романсы. В 1963-м ее мать отпустили в Италию, помирать.
Сколько у мамы было друзей, знакомых! Это по ее письму Коненков вернулся в СССР. Ответил ей симоновскими строками: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди» - и, действительно, собрал все свои скульптуры и прибыл на Родину. В Одесском порту бдительные таможенники перебили все его гипсы - искали зо-
24
лото и бриллианты. Деревянную скульптуру, слава Богу, не тронули. Несмотря на эти и прочие неприятности, Коненков был невообразимо счастлив. Здесь он чувствовал себя целиком в своей тарелке, крепко налегал на портвейн, стал убежденным соцреалистом.
Письмо ему мама, кстати, написала до просьбе Молотова. Ничего себе просьба! Попробуй откажись! Какое счастье, что Коненкова, в отличие от многих иных вернувшихся, не упекли в ГУЛАГ, не поставили к стенке! Греха на маме нет...
Уже написав это, прочитал в книге Павла Судоплатова «Разведка и Кремль», что жена Коненкова была проверенным агентом НКВД, принимала участие в выведывании ядерных секретов США. После этого судьбе Коненкова особенно не удивляюсь, хотя даже в таком случае могло быть всякое-Жизнь в семье Кончаловских была трудовая. Дед работал с утра до вечера - если не писал, то мастерил подрамники, сам натягивал холсты, приколачивал маленькими обойными гвоздиками, сам грунтовал. Он был страстный охотник. Имел пойнтера, настоящую охотничью собаку, и не одну. Были борзые. Иногда он брал с собой меня, собака бежала впереди, я шел сзади. Ружье было шомпольное, патрон закладывался спереди, сзади насыпался порох, ставился пистон. С таким ружьем дед ходил на бекаса. Помню, как он первый раз допустил меня из него выстрелить - мне всю скулу отбило.
В те времена на охоту все уже ходили в резиновых сапогах - дед ходил в кожаных, старых, французских. Он возвращался с охоты, в сапоги насыпали овес и вывешивали их на чердаке проветриваться. Овес вбирал всю влагу изнутри, ветерок сушил снаружи, затем сапоги смазывали дегтем, чтобы не промокали. Все, как в добрые дореволюционные времена.
Кроме живописи и охоты, у деда было две страсти — можжевеловые палки и садовые ножи. И тех, и других
25
наделал целую коллекцию. Палки делал из можжевельника, рукоятки вырезал из корня. Как замечательно они пахли! Рукоятки для ножей делались из кривого вишневого дерева, лезвия - из косы, остро затачивались, отделывались медью - очень красивые получались ножи.
Одевались все очень просто, на манер американских фермеров. Из дешевой голубой полотняной материи (джинсовой в ту пору у нас не знали) шились комбинезоны - для деда, для дяди. Художнику такая одежда очень удобна: карманы для инструментов, легко стирается, легко снимается. На ноги надевали американские солдатские ботинки из кожзаменителя, в первые послевоенные годы их присылали по ленд-лизу.
Помню страшный скандал, разыгравшийся на моих глазах где-то году в 48-м. Мама приехала на дачу в капроновых чулках, бабушку это страшно возмутило:
- Какое право ты имеешь носить капроновые чулки?! Ты куда приехала?! Это разврат! Мы живем скромно! Мы здесь рабочие люди.
Сама бабушка носила чулки нитяные, непрозрачные. После этого скандала мама сказала: «Все! Больше я сюда не приеду». Помню, я провожал ее до станции, она рыдала: «Неужели я не могу носить чулки, какие мне нравится?»
Это был русский дом, просвещенный дом, дом русского художника, один из немногих, сохранивших уклад старой жизни. К сожалению, институт больших семей по всему миру умирает. В этом доме он был жив. Дедушка, бабушка, дядя Миша (у деда знаменитая картина - «Миша, сходи за пивом») с женой, двое их детей и третий, от первого дядиного брака, мама, я, сестра Катя, Никита, няня Никиты - двенадцать человек постоянно жили в доме летом. А сколько еще приходило и приезжало гостей!
Папа в Бугры наведывался только по воскресеньям, и то очень редко. Семье он уделял немного времени, семей-
26
ную жизнь не любил, у него были свои дела, свой жизненный круг. Когда в 1951 году построили дачу на Николиной горе и от деда съехали туда, отец не часто появлялся и там. Приезжал и тут же уезжал, не умел жить на даче.
Дед любил поесть, любил испанскую еду. Он построил коптильню, сам коптил окорока, делал ветчину по-испански - хамон. До сих пор помню ощущение таинственного полумрака кладовой, пахнет копчеными окороками, висят связки лука, перцев, стоит мед в банках, в бутылях - грузинское вино. Эти окорока, лук, перцы, бутыли вина дед писал на своих полотнах. Классический набор для натюрмортов, очень популярный у Сурбарана, у других испанцев. В доме пахло этими живыми натюрмортами, копченой ветчиной, скипидаром, масляной краской, кожей, дегтем.
Водопровода в доме не было, в каждой комнате на табуретке стоял фаянсовый таз с узорами и фаянсовый же кувшин для воды. При мытье или кто-то помогал, сливая воду из кувшина, или просто в таз наливалась водичка, ее зачерпывали ладонями. У бабушки был умывальник, обычный дачный, с металлическим стерженьком, по которому струйкой текла вода - вот и все достижения цивилизации.
Был медный барометр, по нему стучали - какая будет погода? Отбивали время стенные часы, горели керосиновые лампы. Провести электричество деду ничего не стоило - в полутора километрах была железнодорожная ветка. Но электричества он не хотел, не хотел слышать радио, знать, что вокруг происходит. Он предпочитал оставаться в другой эпохе, не хотел жить в двадцатом веке, хотя как художник, конечно же, жил в двадцатом: «Бубновый валет» был одной из самых революционных художественных групп.
Дед жил как русский мелкопоместный дворянин конца XIX века: разводил свиней, окапывал сирень и яблоки, брал мед. У нас была лошадь, Звездочка, я умел ее
27
запрягать. Была телега. Были две коровы, бараны. Уклад жизни был суровый, но добротный, основательный.
В людской топилась печь, хозяйничала Маша, наша няня. На Петров день приходили крестьяне, приносили деду в подарок гуся. В ответ выставлялась водка, начинались разговоры про старую, дореволюционную жизнь, когда имением владел Трояновский. С мужиками обычно приходил и председатель колхоза, он тоже был из местных.
...Утро. Пастухи, щелкая бичами, уводят коров. Как замечательно спится в это время! В детстве вообще удивительно спится. «Как только в раннем детстве спят...»
Первое развлечение, когда просыпаешься или когда укладываешься спать, - разглядывать бревна, из которых сложены стены. Бревна проложены паклей, внутри дома не закрыты ничем, разве что картинами деда, развешанными на стенах. Замечательно интересно разгдядывать трещинки на бревнах, глазки от сучков: воображение складывает из них то знакомые лица, то какие-то фантастические морды - с тремя глазами, с двумя ртами, с огромной дырой носа. Стараешься удержать это в памяти, потому что если отведешь глаза, то потом уже никак не найти пригрезившейся личины. В щели и трещины я прятал конфеты, чтобы не сразу их съесть, оттянуть удовольствие.
Когда трещины в бревнах становились уже слишком заметными, их заливали воском. Воск был из ульев. Дед сам отгонял пчел дымовиком с раскаленными углями (у меня до сих пор шрам от ожога дымовиком), весь облепленный роящимися насекомыми, вытаскивал из ульев соты. Нижний слой воска срезался, закладывался в сепаратор, рукоять сепаратора раскручивалась, и шел мед - цветочный, липовый. С ним все пилось и елось. Запах меда, дед, качающий рукоять маленьких мехов дымовика, - все это потом стало частью фигуры Вечного деда в «Сибириаде».
28
И «Сибириада», и «Дворянское гнездо», и «Дядя Ваня» полны воспоминании детства. Утром просыпаешься — пахнет медом, кофе и сдобными булками, которые пекла мама. Запах матери. Запах деда - он рано завтракал, пил кофе, к кофе были сдобные булки, сливочное масло и рокфор, хороший рокфор, еще тех, сталинских времен. Запах детства.
Перед домом был двор, густо заросший пахучей гусиной травкой, с крохотными цветочками-ромашечками -гуси очень любили ее щипать. Помню, паника во дворе, весь дом приник к окнам: голодный ястреб налетел на курицу, она еще кудахчет, он одной лапой держит, другой - рвет на куски. «Сейчас, сейчас, погодите!» Дядя Миша зарядил шомпольное ружье, навел, спуск!.. И только пух от ястреба во все стороны.
У деда есть картина «Окно поэта»: свеча, столик, окно, за окном тот самый двор, только заваленный снегом. Не знаю, почему именно такое название. Но в доме все дышало Пушкиным, дед его обожал, знал всего наизусть.
На ночь вместе с дедом мы шли в туалет, один я ходить боялся: крапива, солнце заходит, сосны шумят. Дед усаживался в деревянной будке, я ждал его, отмахиваясь от комаров, он читал мне Пушкина:
Афедрон ты жирный свой Подтираешь коленкором; Я же грешную дыру Не балую детской модой И Хвостова жесткой одой, Хоть и морщуся, да тру.
Это я помню с девяти лет.
Вся фанерная обшивка туалета была исписана автографами - какими автографами! Метнер, Прокофьев, Пастернак, Сергей Городецкий, Охлопков, граф Алексей Алексеевич Игнатьев, Мейерхольд.
Свой знаменитый портрет Мейерхольда с трубкой, на фоне ковра, дед писал, когда у того уже отняли театр. То
29
есть, по сути, вместо портрета Сталина он писал портрет человека, над которым уже был подвешен топор, которого все чурались, от которого бегали. Думаю, в этом был политический вызов. Хотя диссидентство деду никак не было свойственно, человеком он был достаточно мягким, на принципы не напирал - просто это был в лучшем смысле этого слова русский художник, что само по себе системе уже ненавистно.
Коллекция автографов на фанере сортира росла еще с конца 20-х. Были и рисунки, очень элегантные, без тени похабщины, этому роду настенного творчества свойственной. Были надписи на французском. Метнер написал: «Здесь падают в руины чудеса кухни». Если бы я в те годы понимал, какова истинная цена этой фанеры, я бы ее из стены вырезал, никому ни за что бы не отдал!
Помню замечательного старика, поэта Городецкого. Это же друг Блока! А я сидел у него на коленях, он рисовал мне цветными карандашами. Дед издевался над ним нещадно за эти рисунки.
- Диле-тант! Думает, что умеет рисовать!
У Городецкого жил молодой Рихтер, высокий, рыжий, загорелый. С ним часто приходила его сумасшедшая поклонница, боготворившая его, создававшая ему атмосферу творчества, - Анна Ивановна, дочь художника Трояновского, у которого дед и купил дом в Буграх. У нее были длинные юбки до пола, какие носили до революции. Дядя Миша, подмаргивая, говорил, что это затем, чтобы скрыть хвост, подозревая ее в чертовщине.
Рихтер уже тогда был лысый. В нашем доме его звали Слава. Однажды он играл на даче у деда, и так вдохновенно, что сломал педаль. Дед был этим очень расстроен, послал ему письмо: «У вас, молодой человек, нет чувства меры, а в искусстве самое главное - чувство меры». Рихтер приходил извиняться.
Сколько всего, самого разнообразного, слышал я от бывавших у нас людей! От Игнатьева, автора популяр-
30
ной в свое время книги мемуаров «Пятьдесят лет в строю», появившегося у деда сразу же по возвращении из эмиграции, слышал, к примеру, такую прибаутку.
Он служил в русском посольстве во Франции, потом случилась революция, приехал новый посол, Игнатьев остался на работе у Советов как военспец. Новый посол, дипломатии не обученный, из комиссаров, по какому-то поводу составил ноту и велел отправить ее голландскому послу.
- Батенька, - сказал ему старый швейцар, также остававшийся на службе еще с царских времен, - голландский бывает сыр и х..., а посол - Нидерландов.
В другой раз, намного позже, зашла речь о Лермонтове.
- Говорят, страшный был зануда, - сказал Алексей Алексеевич.
Мне было уже пятнадцать лет, и я был страшно поражен, что слышу о Лермонтове как о ком-то лично знакомом говорящему.
- Откуда вы знаете?
- Я встречал Мартынова в Париже. Мы, тогда молодые, окружили его, стали дразнить, обвинять: «Вы убили солнце русской поэзии! Вам не совестно?» — «Господа, -сказал он, - если бы вы знали, что это был за человек! Он был невыносим. Если бы я промаxнулся тогда на дуэли, я бы убил его потом. Когда он появлялся в обществе, единственной его целью было испортить всем настроение. Все танцевали, веселились, а он садился где-то в уголке и начинал над кем-нибудь смеяться, посылать из своего угла записки с гнусными эпиграммами. Поднимался скандал, кто-то начинал рыдать, у всех портилось настроение. Вот тогда Лермонтов чувствовал себя в порядке».
Такой был характер, очень язвительный, может быть, и несчастный - это я уж от себя добавлю.
Как близко оказывается от нас 1841 год! Убийца Лермонтова рассказал об этом Игнатьеву, Игнатьев - мне, я - вам.
31
Дед очень ценил Прокофьева. Забавно, но в доме сдержанно относились к Шостаковичу. Казалось бы, сейчас обстоит наоборот: Шостакович возведен на пьедестал, Прокофьева считают конъюнктурщиком. Мне кажется, Прокофьев мировой музыкальной критикой недооценен.
Когда дед писал портрет Прокофьева, тот сочинял «Мимолетности», подходил к роялю, наигрывал куски. Однажды во время такого музицирования дед сказал:
- Сергей Сергеевич, вот тут бы подольше надо, продлить бы еще...
- Б том-то и хитрость. Как раз потому, что вам хочется здесь подольше, я и меняю тональность.
Моя старшая сестра, от маминого первого брака, Катенька, тогда была еще совсем маленькая. Однажды, когда дед с Прокофьевым ушли обедать, она подошла к портрету и стала его пачкать - внизу, где могла дотянуться. Дед вернулся, увидел пачкотню, махнул рукой и нарисовал там, где она нагрязнила, сосновые шишки на земле. Этот портрет Прокофьева очень известен, тем более что живописных его портретов крайне немного. Никто не знает, что у Петра Петровича был соавтор - Катенька.
После обеда и, естественно, вина к обеду дед любил поспать. Мы садились вокруг него, он начинал читать «Евгения Онегина» - с любого места, минут через сорок засыпал. Затем укладывали спать и нас.
К занятиям внуков и детей в доме относились несерьезно. Серьезным считалось только занятие деда. Нам запрещалось рисовать. Точно так же рисовать запрещалось маме и дяде Мише, когда они были маленькие. Дети часто копируют взрослых, дети художников становятся художниками просто из подражания, ни таланта, ни призвания не имея. Дяде Мише разрешили рисовать только после того, как нашли под его кроватью чемодан рисунков. Сказали: «Если ты, не испугавшись наказания, писал, может, у тебя и есть призвание». Большим художником он не стал, но писал, рисовал и был счастлив.
32
Своим главным и единственным судьей во всем, что касалось живописи, дед считал бабушку, Ольгу-Васильевну. Если она говорила: «Здесь переделать», он переделывал. Ни одного холста не выпускал без ее одобрения. Если она говорила «нет», он мог спокойно взять нож и холст разрезать, выбросить. Чаще в таких случаях он просто перенатягивал его на другую сторону. Бабушкин вердикт был окончательный.
Мое детство окружали очень разные, выдающиеся, яркие люди, редкие «дореволюционные» запахи, удивительные разговоры - о Тициане, о Веронезе. Я жил на отделенном от советского мира острове.
Не все на нем было безоблачно для всех его обитателей. Естественно, и для меня. Однажды я ушел на реку один, куда одному мне ходить не разрешалось, но я все-таки ушел, да еще сделал себе лук со стрелами, в стрелы вколотил иголки. Когда собрался идти домой, вижу, навстречу идет дядя Миша, в панике — племянник ушел и пропал. Меня привели домой. Для начала посадили за-дом в большой коровий лепех - я отчаянно сопротивлялся, мне было уже девять лет. Потом заперли меня на чердаке. Для пущей обидности наказания всех других детей, пока я сидел в говне, а потом взаперти на чердаке, катали верхом на Звездочке.
У деда был интересный характер. Он никогда не входил ни с кем в конфликт, обо всем говорил иронически, в первую очередь - о советской власти. Конечно, больной раной было, что у него ни одной его персональной выставки, а у Александра Герасимова - чуть не каждые полгода. Когда после смерти Сталина его выставка, наконец, состоялась, он улыбался, посмеивался: «Ну да, вот так вот...» Понимаю, сколько за этим было спрятано. Ведь он же был очень крупный художник!
На излете опальных времен, когда в Москву приехал до Голль, деда не могли не пригласить на прием. Надо было явиться во фраке, он и пошел во фраке и лакиро-
33
ванных туфлях, сделанных на заказ еще в 1910 году в Лондоне. Эти туфли у меня и по сей день целы, в них каждый раз я встречаю Новый год.
Только потом я понял, каким редкостным счастьем было жить в этой среде, какой роскошью в те, сталинские годы было сидеть в русском художническом доме, где по вечерам горят свечи и из комнаты в комнату переносят керосиновые лампы, где подается на стол рокфор, кофе со сливками, красное вино, ведутся какие-то непонятные вдохновенные разговоры. Странно было бы, живя в этом мире, не впитать в себя из него что-то важное для будущей жизни, для профессии. Многое было почерпнуто не из книг, а чисто на генетическом уровне. Есть то, чему я долгие годы учился, и то, что подспудно входило в подсознание.
Дед мой не пустил в дом Маяковского, прадед выгнал Льва Толстого. Забавно, но мои предки вдобавок ко всему знамениты и тем, что выгоняли не менее выдающихся своих современников.
На картине «Меншиков в Березове» одну из дочерей опального сиятельного князя, ту, что с бледным чахоточным лицом, прадед писал со своей жены, полуфранцуженки (ее сестра Софья была замужем за князем Кропоткиным, основателем анархизма, - у Сурикова есть очень хороший ее портрет, с гитарой). Она и в самом деле болела чахоткой, от нее и померла.
Толстой зачастил к Суриковым. Сначала прадед думал - из человеческого сочувствия, потом понял - он интересуется тем, что чувствует умирающий человек. Суриков сказал Толстому: «Пошел вон, злой старик».
Иногда я смотрю на суриковские женские портреты и поражаюсь: Господи, ведь это же моя мама! А оказыва-
34
ется, портрет писан в 1885 или в 1888 году, это не мама, а бабушка. Как они похожи! Коктейль сибирских и французских кровей. Девочка в красном платке из «Утра стрелецкой казни» - это моя бабушка. А девочка на картине «Выход невесты» - моя мама. Ей девять лет.
У брата деда - Дмитрия Кончаловского, историка по профессии, в его глубочайшей книге о путях России есть замечательная статья о Сурикове. Двоюродный мой дед люто ненавидел советскую власть и коммунизм, этим чувством у него все окрашено, но истины оно не заслоняет. Он пишет о трагедийности Сурикова, о том, что на его полотнах - самые трагические периоды русской истории.
Суриков обожал женщин, ездил с дамами на юг, излишества по этой части, скорее всего, и поспособствовали его смерти. Помогла тому и моя двоюродная бабка Елена, его сестра. Хорошо помню эту сумасбродную старуху - всю жизнь она прожила и так и померла старой девой. От жадности она не позволяла Сурикову жениться, предпочитала женитьбе его романы с дамами, боялась, что жена присвоит себе все его деньги. Их у Василия Ивановича было достаточно. В революцию суриковская семья потеряла около девяноста тысяч золотом - серьезная по тем временам сумма. Так что Елена, как оказалось, глупость сморозила - и жить по-человечески отцу не дала, и все равно без денег осталась.
В том, что касалось денег, мой прадед был крут. В маминой книге о нем рассказано, как губернатор Великий князь Сергей Александрович посетил его мастерскую и захотел купить один из этюдов к «Боярыне Морозовой».
- Сколько стоит?
- Эта вещь стоит десять тысяч, — ответил Суриков. По тем временам цена совершенно неслыханная. Великий князь побледнел от негодования.
- У меня и денег таких нет!
- Копите, Ваше Высочество, копите, - сказал Суриков на прощание.
35
Нестерова, вместе с которым они писали в Киеве святых в Софийском соборе, прадед корил за то, что при своей набожности тот не забывал о тучных гонорарах от святых отцов. Святошество было ему ненавистно.
- Он на небо-то поглядывает, а по земле-то пошаривает.
Между большими художниками часто существует взаимное неприятие. Кончаловский не скрывал своей нелюбви к Репину. В его доме я и заикнуться не смел, что Репин - великий художник. Хотя, конечно же, мастер он грандиозный, даже при том, что в плане социальном бывал порой конъюнктурен. Клан Сурикова и клан Репина друг друга не признавали. Суриков учился цвету у итальянцев, у испанцев, у Тициана. Веласкеса. Гойи. У Репина была иная школа.
Суриков в каком-то смысле напоминает мне Шукшина, при всем различии отразившихся в каждом эпох. В них обоих есть общее, корневое, сибирское. Эта сибирская удаль, я думаю, в большей степени передалась Никите, чем мне. В нем есть это русское героическое обаяние. вольница яицких казаков. Я, скорее, пошел в литовцев, прабабку-француженку - в Кончаловскую материнскую ветвь и в немцев (бабка отца была обрусевшая немка).
В своих генах я действительно чувствую что-то от немцев. Испытываю почти физиологическую потребность в развязывании узлов. Если вдруг вижу узел или перекрученный телефонный шнур, готов потратить уйму времени -лучше опоздаю, но не уйду, не развязав, не раскрутив их. Наверное, это болезнь. Нормальный человек на подобные пустяки не обращает внимания.
Худржникам воо6ще свойственна нетерпимость. Терпимость может быть у философов, но когда дело касается художников, всегда крайности. Достаточно посмотреть на моих коллег-режиссеров. Все разъединены, мало кто выносит другого, способен терпеть другого, хотя при встречах радушнейшие улыбки, все как у лучших друзей. Художник Кончаловский в этом смысле был яростен, правда,
36
еще и ироничен. Грубости не допускал, но ирония его не знала пощады. Ни одного из официальных художников не признавал. Александра Герасимова, Президента Академии художеств, презирал, Кукрыниксов, любимцев читателей газет и партийного начальства, вообще не считал художниками. Ирония его распространялась не только на официальную советскую живописную элиту, но и на мастеров, от нее далеких, сделавших себе имя еще до революции. Речь прежде всего о художниках, придерживавшихся немецкой школы. Малевич, Петров-Водкин, все, кто вышел из прославленного Баухауза, были ему чужды.
Он принадлежал к тому крылу русских художников, для которых кумирами были французы — Сезанн, Дега. В пору своей жизни во Франции, в Провансе, в начале века, он даже нашел картину Ван Гога. Он тогда жил в Арле, в небольшом отеле, ему нужны были подрамники. Зашел к хозяину, спросил, не найдется ли чего случаем.
- У меня художники часто останавливались, посмотрите на чердаке, кажется, там что-то есть.
Дед поднялся наверх и нашел на чердаке картину с пробитым где-то в середке холстом. Притащил к себе, отреставрировал, отдал хозяину:
— Берите! Неплохая живопись.
Ван-Гог ведь тогда никакой ценности не представлял. Хозяин в благодарность разрешил ему все лето жить бесплатно в отеле. Сейчас эта картина стоила бы миллионы долларов, может даже, десятки миллионов...
Если задаться вопросами, что есть русская культура, ответы для славянофила-патриота могут оказаться весьма огорчительными. Откуда русская иконопись? Из Византии, от греков. Откуда русский балет? Из Франции. Откуда великий русский роман? Из Англии - от Диккенса. Пушкин без ошибок писал по-французски, а по-русски -с ошибками. А ведь он - самый русский из поэтов! Откуда{русский театр? Русская музыка?.. Русская культура впитала в себя влияния и с Запада, и с Юго-Запада, с бассей-
37
на Средиземного моря, и с Востока. Не думаю, что одной лишь русской культуре это свойственно - впитывать разнообразные культурные модели, ассимилировать художественные стили. Но в России отзывчивость на разнородные веяния особо велика. Именно это имел в виду Достоевский, говоря о всемирности русской литературы.
Что касается моего деда, то отзывчивость его была избирательного свойства. Вся та ветвь изобразительного искусства, которая шла в Россию через Германию, им заведомо отвергалась. В музыке из немцев признавались только Бах, Моцарт, Бетховен. Про Вагнера лучше было не вспоминать, впрочем, как и про Чайковского, поскольку он был вагнерианец. Всем свиньям дед давал вагнеровские имена: свиноматка Изольда, Вотан, Тристан, произносившийся как Дристан, Лоэнгрин.
- Пришла пора резать Лоэнгрина. Русская музыка кончалась на Мусоргском, русская поэзия - на Пушкине, русская живопись - на Сурикове. Ахматова, Пастернак и весь Серебряный век русской поэзии в грош не ставились. Кстати, одобрялись басни Михалкова. Бакст, Бенуа и все мирискусники - чепуха, Малевич - шарлатан, все было разделено на лагери. Про Фалька дед говорил, что он пишет фузой. Фуза - оставшаяся на палитре краска, которую в конце рабочего дня соскребают мастихином и кладут в банку. Все краски в фузе смешаны, цвет неопределенный, что-то вроде сметаны пополам с грязью. Дед был сезаннистом, признавал только чистый цвет. Сезанновской теории частого цвета следовали и Ван Гог, и Дюфи, и импрессионисты. На них для деда живопись кончалась.
Сохранилась афиша 1918 года — общественный суд над Репиным в Политехническом музее. Футуристы, имажинисты, кубисты выволокли старика на судилище и скопом распинали. Общественным обвинителем был Кончаловский. Бабка моя вскакивала на стул, свистела и кричала: «Это не искусство. Это натурализм». Зал
38
одобрительно топал ногами. Репин после этого навсегда уехал в Финляндию.
В этом смысле в доме царила партийность. В мою детскую голову она не укладывалась, я уже был подростком, но не в состоянии был понять, почему Сурикова любить можно, а Репина - категорически нет, почему Мусоргский - это хорошо, а Чайковский - кошмар, ужас, сентиментальная пошлятина и вообще никак кончить не может, играет, играет, шесть раз кончает и опять играет. Мне пришлось долго набираться решимости, чтобы, уже покинув консерваторию, сказать маме: «А знаешь, Чайковский — это не так уж плохо».
Особенно нетерпимой была ба6ушка с ее взрывной сибирско-французской помесью кровей и темпераментов. Никогда не забуду страшные глаза, которые она нам делала: внуки трепетали перед ней как осиновые листы.
- У меня было очень мало друзей, - сказал мне отец. -Много было приятелей и знакомых, но друзей мало. Кто у меня был настоящий друг? Эль-Регистан, с которым войну прошел. Миша Кирсанов (он был военный медик). Мы с ним на охоту выезжали. Три-четыре человека.
У мамы друзей было много. Ее все обожали, общение с ней всем очень много давало. Папа дать столько не мог. Он был продукт времени.
Родился он в дворянской семье, дворян после революции не жаловали, от былого богатства ничего не осталось. Отцу рано пришлось зарабатывать на жизнь. Работал сначала разнорабочим на ткацкой фабрике, потом - в геологоразведочной экспедиции в Восточном Казахстане.
От прежних владений, домов в Москве и имений ничего не осталось. Свое происхождение скрывали. Отец в анкетах писал: «Из служащих».
39
Не так давно отец долечивал перелом бедра в санатории в Назарьево. Я приехал к нему. Двухэтажный старый особняк, достроенный и перестроенный, отделанный туфом и мрамором, алюминиевые двери со стеклами - архитектура брежневских времен.
- Видишь это окно? - сказал отец. - Из него папа кидал мне шоколадные конфеты. А я стоял вот здесь. Это было наше родовое имение, наш дом. А возле церкви похоронен твой прапрадед, его супруга и многие из нашей родни.
Надо же было, чтобы именно в этот санаторий он попал!
Отец мне как-то рассказывал, что его недолюбливал Алексей Сурков, его родители были когда-то крепостными у Михалковых.
Любопытно, как забытые, еще от «той жизни» связи оживают в недавнем прошлом. В 60-е годы в «Метрополе» меня, тогда двадцатипятилетнего студента, всегда заботливо-нежно встречал седенький швейцар, надевал пальто, говорил: «Андрей Сергеевич»...
- Что это вы так? — спросил я его с привычной своей вгиковской наглостью.
- Так я я ж вашего дедушку знал, Владимира Александровича. Мне ваш дедушка конфеты давал.
Он был из семьи дворовых в михалковском имении.
Михалковы - род старый, восходящий корнями к первой половине ХVвека. Мой прапрадед В. С. Михалков владел одной из лучших частных библиотек в России, насчитывавшей пятьдесят тысяч томов. Библиотеку он завещал Академии наук в Петербурге. Часть ее, книги по краеведению, осталась в Рыбинске, там, где находилось его имение.
Для начала XIX века несколько десятков тысяч томов-собрание огромное. Такую библиотеку могли иметь только очень образованные и состоятельные люди. А в Государственном историческом музее от XVIII века сохранилась семейная переписка Михалковых - несколько сот писем, в том числе и моего прапрапрадеда, офицера, пи-
40
санные с войны. Писанные, как то было принято в дворянском кругу, по-французски. Письма тех лет - большая редкость и ценность. Надеюсь, со временем эти письма расшифруют, переведут - тогда узнаю из них побольше о своем роде.
А Фридрих Горенштейн нашел о роде Михалковых документы, вообще относящиеся к XVI веку. Ко мне Горенштейн неравнодушен и в добром и в дурном смысле слова, это особый род приятельства-неприятельства. Недавно, встретив меня, он сказал: «Ну я напишу о Михалковых!» Он сейчас работает над книгой об Иване Грозном и нашел где-то запись, будто бы Иван Васильевич по поводу какого-то опасного предприятия сказал: «Послать туда Михалковых! Убьют, так не жалко». Фридрих был страшно доволен. Я тоже обрадовался: «Ой, как хорошо! Хоть что-то Иван Грозный про моих предков сказал. А про твоих он, часом, не говорил? О них слыхивал?..»
Странно осознавать, что все это старались забыть. Не помнить. И вот, наконец, разрешили вспомнить.
Сергей Владимирович свою родословную стал собирать уже давно, к своим корням относится очень бережно. И нас к тому же приваживает.
Не знаю, как ощущают себя другие, но мне часто кажется, что живу во сне. «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» Уже сама жизнь в доме поэта, любимого народом и правительством, казалась какой-то неправдой - тем более в послевоенные годы, когда все вокруг жили в , коммуналках, небогато, нередко просто голодно.
1947 год. Мне десять лет. Отцу - 34 года. Он совсем молодой, по советским понятиям привилегированный человек.
А рядом - мир моего деда, где говорят по-французски, куда приходят Грабарь, Прокофьев, Алексей Толстой, Эйзенштейн, Ромм, Софроницкий, граф Игнатьев, Москвин, Ливанов. Здесь с иронией и скепсисом от-
41
носятся к действительности, именуемой советской, здесь каким-то чудом сохраняется почти помещичий уклад жизни. Даже в трудные, нищие годы, когда у деда ничего официально не покупали, он продавал картины немногим знакомым - тому же Алексею Толстому.
К нам домой звонят высокие партийные деятели. В этом же доме на кухне сидит семидесятилетняя тетка отца Марица Глебова. Ее первому мужу, сыну московского губернатора, пришлось бежать «за бугор», как сказали бы сегодня. Все из-за того, что по дороге в Новочеркасск, застав в ее купе князя Трубецкого, застрелил его. Пока дело замнут, ему пришлось дожидаться в Бессарабии. Тетка ведет разговор о светских сплетнях дореволюционных времен, о людях из какого-то другого, исчезнувшего мира, о материях, которые будущему режиссеру Кончаловскому, в ту пору школьнику и пионеру, трудно понять и представить.
Тут же на кухне сидит приятель дедушки по папиной линии, прихлебатель, изобретатель-неудачник, вспоминает стародавние времена. Вздыхает, когда речь заходит о нынешних. Единственное, что из нынешнего его интересует, - охота.
Приходят какие-то партийные деятели. Приходят писатели. Приходит Рина Зеленая со своим мужем, архитектором Котэ Топуридзе, «Котиком». Как-то среди ночи приходит пьяный Фадеев, его мутит, мама укладывает его в маленькой комнате. Приходит Алексей Крученых, в далеком прошлом поэт-футурист, автор знаменитого «Дыр-бул-щел», с портфелем букинистических редкостей - папа его очень любил, как мог поддерживал.
Отец получил орден Ленина за свои детские стихи в 1939 году, ему тогда было 26 лет. Даже Чуковский, к тому времени уже великий классик детской литературы, и тот пришел с поздравлениями. Отец сам не может толком объяснить, почему вдруг на него свалилась такая награда. Подозревает, как сам мне говорил, следующее.
42
В Литературном институте училась очень красивая блондинка по имени Светлана. Отец красивых девушек не пропускал, пытался за ней приударить. Встретил ее в Доме литераторов, выпил бутылку вина, подошел:
- Хочешь, завтра в «Известиях» будут напечатаны стихи, которые я посвятил тебе?
- Глупости какие!
- Вот увидишь.
Незадолго до этого он отнес свои стихи в «Известия», два стихотворения взяли, предупредили отца, что будут публиковать.
Отец позвонил в редакцию:
- Назовите стихотворение «Светлана». На следующий день газета вышла со стихотворением «Светлана»:
Ты не спишь, подушка смята, Одеяло на весу, Ветер носит запах мяты, Звезды падают в росу...
Очень красивые стихи. Случайность, но имя девушки совпало с именем дочери Сталина.
Через несколько дней отца вызвали в ЦК ВКП(б) к ответственному товарищу Динамову.
- Товарищу Сталину понравились ваши стихи, - сказал Динамов. - Он просил меня встретиться с вами и поинтересоваться условиями, в которых вы живете.
Через три года - орден Ленина. Бабушка, Ольга Васильевна, узнав об этом, сказала:
- Это конец. Это катастрофа.
Характерная реакция. Кончаловские очень любили отца. Позже, когда он стал известной фигурой, много печатался, хорошо зарабатывал, мать была очень благодарна ему за то, что он дал ей возможность жить как бы на острове - не знать, не вникать, что происходит вокруг, оставаться внутри своего мира.
Надо же! Сталин дал орден Ленина человеку, у кото-
45
рого теща - несдержанная на язык дочь Сурикова, тесть - брат человека, проклявшего коммунизм, спрятавшегося в Минске и ждавшего немцев как освободителей России. Другой брат деда, Максим Петрович, крупнейший кардиолог, работал врачом в Кремлевке. Одним словом, фактура неординарная.
Нормальная семья не бывает без конфликтов, больше того — должна быть конфликтной, если ее составляют личности.
Конфликты были. Были скандалы. Во времена ждановщины отец написал «Илью Головина», пьесу конъюнктурную, он и сам того не отрицает. Пьесу поставили во МХАТе. Обличительное ее острие было направлено против композитора, отдалившегося от родного народа, сочиняющего прозападническую музыку. Прототипами послужило все семейство Кончаловских, только героем отец сделал композитора, а не художника. Естественно, Кончаловские себя узнали; не скажу, что были оскорблены, но обижены уж точно были. В то время я не понимал смысла разговоров, происходивших вокруг этого сочинения. Отголоски какие-то доходили, но я еще был слишком мал, чтобы что-то уразуметь. Во времена недавние мне захотелось в этой пьесе разобраться. Как? Единственный способ - ее поставить. Хотелось сделать кич, но в то же время и вникнуть, что же отцом двигало: только ли конъюнктура или было какое-то еще желание высказать вещи, в то время казавшиеся правильными? Замысел этот пришлось оставить — слишком сложная оказалась задача.
Из самых давних воспоминаний: весна 1941 года, бабушка, папина мама, ведет меня вниз по улице Горького, мы идем покупать творожные сырки с изюмом. Их продают в очень красивых берестяных коробочках. Я
44
гляжу себе под ноги: вижу свои ноги в сандалиях и бабушкины - в огромных мужских полуботинках. Может, это только кажется, что они такие большие, - мне еще только должно исполниться четыре.
Еще из давних воспоминаний: мы уезжаем в эвакуацию, в Алма-Ату. 29 октября 1941 года. Папа везет нас к самолету - на военный аэродром в Тушино. Помню, как сейчас, я сижу в черной «эмке», машина останавливается на углу Триумфальной площади, там, где когда-то был театр Образцова. Дедушка и бабушка пришли проститься с нами. Они оставались в Москве, где и прожили страшную зиму 1941-го.
Они целовали меня, маму, прощались, как навсегда. Потом мы снова поехали. Помню самолет, непомерно большие сапоги пулеметчика, стоящего у турели. В московском небе летают немецкие истребители, но я, конечно, еще не понимаю, что такое опасность и что такое война.
Этим же самолетом летел Эйзенштейн. Кто это такой, узнал позже - в полете я спал. Были посадки и снова взлеты и, наконец, Алма-Ата.
Мы живем в «лауреатнике». Помню титан с кипятком в конце коридора. Помню маму, разговаривающую с Эйзенштейном по-английски. Они очень дружили, их связывали воспоминания об Америке и тоска по Америке.
Одна из самых огорчительных моих потерь - украденный кем-то сценарий «Ивана Грозного» с дарственной надписью на английском, от Эйзенштейна маме. Мама потом рассказывала, что Эйзенштейн в Алма-Ате показывал ей свои хулиганские рисунки - эротическая галерея мужских членов, каждый - характер. Член грустный, член наглый, член-меланхолик, член-флегматик - нарисовано гениально! Ей было неловко, но и любопытно.
Что еще помню в Алма-Ате? Помню арыки на улицах. Помню белый китель отца - он вышел в нем из уборной и сказал: «Посмотри, не накапало ли». На кителе было откуда-то капнувшее ржавое пятно.
45
Помню саблю и ружье - их для меня вырезал из дерева дворник. Помню какого-то младенца в коляске и свое непреодолимое желание сделать ему больно. Желание тут же исполняю - щиплю его, он орет, я убегаю, очень довольный. Потом повторяю то же еще и еще раз. Наверное, в этом какой-то прирожденный детский садизм. Быть может, он идет от желания удостовериться, что это - живое. Орет - значит, больно, значит, живой.
Помню большой портрет Орловой и корову в шляпе на фанерном щите - афиша «Веселых ребят». Помню декорации «Ивана Грозного», которые показывает мне Эйзенштейн. То есть, скорее, я помню его широкие штаны, он ведет меня за руку - вокруг темный павильон с какими-то декорациями, противно и холодно.
Еще помню сливочное масло. Я его долго не видел, оно мне очень понравилось, я взял кусок со стола, положил в нагрудный карман своей красной рубашки с вышитым вензелем «Андрей». Через час вместо масла обнаружил большое жирное пятно, был страшно расстроен и плакал.
На время войны папа стал чужим - я не видел его по полгода. Мама занималась поэтическими переводами, переводила с украинского Михаило Стельмаха, с еврейского - Рубинштейна. Мне кажется, в алма-атинском «лауреатнике» была веселая жизнь. Веселая — от отчаяния войны. Жили сегодняшним днем, скоротечными романами, никто не знал, сколько войне еще длиться, что будет потом.
В 1941-м маме было тридцать восемь, она была молода, очень привлекательна. Думаю, она была эмоционально увлекающимся человеком, вызывающим у муж-чин очень чувственные надежды.
В 1927 году мама убежала в Америку без разрешения родителей. С чужим мужем. Ехали они через Владивосток и Японию в Сан-Франциско. В те времена можно было развестись по почте. Пока доехали до Владивостока, он уже получил по телеграмме развод. На пароходе, который шел из Иокогамы в Сан-Франциско, поженились: в
46
Америку она уже въехала женой красивого господина Алексея Алексеевича Богданова. Он был представителем «Амторга», купцом и сыном купца, воспитан в «аглицком» духе, очень образован, свободно владел английским, курил сигары и носил гамаши. В Америке же они развелись, в Россию вернулись каждый сам по себе. Его сразу же посадили и расстреляли. Если бы мама не развелась с ним в 1932-м, в 1933-м ее ждала бы та же участь.
Ее брак с отцом был достаточно странен. Мама только что из Америки, свободно говорит по-английски и французски, вокруг всегда поклонники. В отличие от отца, у нее обширное образование, большой круг друзей, замечательных друзей! Отец на десять лет младше. Когда они с матерью поженились, ему двадцать три, ей - тридцать три.
У мужчин мама вызывала очень активный интерес, она нравилась. Один эпизод таких отношений потом вошел в «Сибириаду».
Павел Васильев очень домогался мамы и написал несколько стихотворений, сублимировавших эротическое, сексуальное влечение к ней.
В наши окна, щурясь, смотрит лето,
Только жалко - занавесок нету,
Ветреных, веселых, кружевных.
Как бы они весело летали
В окнах приоткрытых у Натальи,
В окнах незатворенных твоих!
И еще прошеньем прибалую -
Сшей ты, ради бога, продувную
Кофту с рукавом по локоток,
Чтобы твое яростное тело
С ядрами грудей позолотело,
Чтобы наглядеться я не мог.
Я люблю телесный твой избыток,
От бровей широких и сердитых
До ступни, до ноготков люблю,
За ночь обескрылевшие плечи,
Взор, и рассудительные речи,
И походку важную твою.
47
……………………………………………..
Восславляю светлую Наталью,
Славлю жизнь с улыбкой и печалью,
Убегаю от сомнений прочь,
Славлю все цветы на одеяле,
Долгий стон, короткий сон Натальи,
Восславляю свадебную ночь.
Маму это очень расстраивало, между ними никогда не было тех отношений, какие по этим стихам можно представить. Потом он опубликовал свое стихотворение «Горожанка», чего там только не написал! Они оказались вместе в какой-то компании в общежитии Литературного института, мама при всех ему сказала:
- Павел, какое ты имеешь право такие стихи посвящать мне?
Все уже хорошо выпили, было много грузинского вина, Васильев растерялся и от растерянности дал маме пощечину. Не придумаешь, какая реакция! Все мужики на него кинулись, он бросился бежать, его с улюлюканьем гнали по Тверскому бульвару, швыряли вслед камни. Мама была в истерике, ее отвезли домой.
В двенадцать ночи кто-то позвонил в дверь, все уже были раздеты, ложились спать. Открыла бабушка.
- Наташа, тебя молодой человек спрашивает. Она вышла, стоит Васильев:
- Наташа, прости!
- Не хочу с тобой разговаривать! Убирайся вон, подлец!
- Прости! Не уйду, пока не простишь!
- Уходи, умоляю! Ненавижу тебя! Он падает на колени.
- Не уйду! Буду стоять на коленях, пока не простишь!
Утром домработница пошла на рынок, Павел Васильев стоит на коленях. Позвали маму, она вышла. «Наташа, неудобно! - ей уже все шепчут. — Стоит же человек!»
- Ну хорошо. Прощаю.
48
Это и вошло в «Сибириаду», эпизод, где Устюжанин стоит на коленях перед воротами.
Мама много писала, делала либретто для опер, песни для мультфильмов, зарабатывала деньги. Одно из воспоминаний первых послевоенных лет: я сижу под статуей Ленина на «Союзмультфильме», жду, когда мама получит деньги в кассе. Потом мама стала членом приемной комиссии Союза писателей, ей приходилось читать массу чужих стихов, к работе она относилась очень серьезно. Катеньку, нашу старшую сестру, мама вообще оставила жить у дедушки с бабушкой, очень потом жалела об этом, чувствовала себя перед ней виноватой.
Мама рассказывала, что всех своих детей задумывала. Она с самого начала хотела сына, но первой родилась дочь. Потом, беременная мной, она задумывала, каким я должен быть, какой характер, какая профессия, какая судьба. Думаю, меня она любила просто безумно. Она вообще была человеком на редкость страстным. Это я понял очень поздно.
Поздно, по причине своего эгоизма. К матери я относился, как, впрочем, относятся и все прочие дети, - потребительски и жестоко. Ребенок всегда чего-то требует и никогда ничего не дает. Могу судить по своим детям. Они ведут себя, как молодые животные. Чего-то все время хотят, и при этом немедленно.
Мама старилась. Я взрослел. Она начала делиться со мной какими-то своими мыслями. Я очень терпеливо выслушивал все, что она говорила, а ей уже многое хотелось мне рассказать, но слушал ее всегда как бы по сыновней обязанности, со скукой. Голова была забита другим - девочками, вечеринками, друзьями, кино. Я уже ходил в Дом кино, прорываться туда было очень сложно, особенно на американские, французские фильмы; администратор Тамара Леонидовна по знакомству давала мне билеты - как сыну Михалкова.
49
Потом и я стал давать маме какие-то творческие советы. Я уже становился более зрелым, годам к двадцати пяти у меня был какой-то опыт, знания. Это я познакомил маму с песнями Эдит Пиаф, она потом перевела их, сделала две книги о ней. Это я познакомил маму с песнями Жоржа Брассанса - у меня были французские друзья. Коля Двигубский, мой сокурсник по ВГИКу,незадолго до того реэмигрировавший из Франции, притащил пластинки Брассанса.
Наши взаимоотношения с мамой начинали становиться взаимоотношениями взрослых людей. Очень часто мама говорила, что пишет новый рассказ или стихотворение.
- Сейчас я тебе почитаю.
Это было всегда так некстати! Редко я воспринимал всерьез хоть что-то из того, что делали мои родители. Но надо было слушать, я набирался наивозможнейшего терпения и внимания - правда, в этот момент нередко рядом со мной сидела какая-нибудь девушка, и руки мои бродили по самым интересным ее местам.
Когда я уезжал в Америку (точнее, уезжал я во Францию, но знал, что там не задержусь), сказал маме, что не вернусь. Мы очень долго дискутировали об этом, у нее на глазах были слезы, она говорила: «Этого ни в коем случае делать нельзя». Она боялась, папа долго вообще ни о чем не знал. Когда узнал, вознегодовал. Я сказал ему тогда: «Если не уеду, стану диссидентом. Все прокляну. Надоело. Больше так жить не могу. Мне неинтересно. Или скандал, или я уезжаю. Не уеду - будет хуже. Я страшней для тебя здесь». Это его напугало.
Потом, когда мы с мамой уже после премьеры «Сибириады» сидели в машине, она сказала:
- Ты прав, ты прав... Я не должна тебя осуждать, ведь я сама когда-то вот так же уехала.
50
Когда голос отца призывал меня к себе в кабинет, я знал: будет судилище, выговор, причем в полной мере заслуженный, - я в чем-то буду уличен и непременно виноват. Виноват же я был в тысяче предосудительных дел, которые, как мог, скрывал. Мое существование, нет, думаю, и любого мальчишки лет десяти, в кругу любящих родителей подсознательно приобретает характер «подвига разведчика», жизни «нашего», пробравшегося в стан «чужих». Все время приходится врать, что-то придумывать, правду говорить нельзя - накажут, и поделом. Родители уже не сомневаются в том, что ты бездельник, моральный калека, наказание Господне.
Родителей в это время воспринимаешь если не как врагов, то, уж точно, как антиподов. Всегда есть какие-то свои маленькие секреты, которые им доверять нельзя. Всегда хочется того, чего нельзя. Просишь разрешения -тебе не позволяют. Не позволяют - значит, хитришь, обманываешь. Все время ощущение противостояния.
Живешь, как во вражеском окружении. Если что и приходит в голову, то исключительно глупости и гадости. ! Все, чего хочется, бессмысленно, разрушительно, предосудительно. Хочется ущипнуть ребенка в коляске. Хочется стоять на верхней площадке и плевать в узкую щель лестничного пролета так, чтобы слюна пролетела все шесть этажей до самого низа. Хочется облеплять жеваной промокашкой концы спичек, зажигать их и подбрасывать к потолку так, чтобы они, догорев, оставляли вокруг себя густые черные пятна копоти. Хочется острым концом ключа царапать на стене лифта известное слово из трех букв. Причем царапаешь каждый раз, возвращаясь домой, все в том же месте, надпись становится все глубже, глубже, наконец, уже совсем прорезает фанеру. Хочется запустить камнем в чужое окно, посмотреть, как лопнет стекло, как будет беситься и негодовать высунув-
51
шийся хозяин, если он дома. Почему это доставляет такое удовольствие? Ведь ни на секунду не задумываешься: зачем? Занятие кажется таким интересным!
Разрушение доставляет удовольствие. Наверное, это свойственно только мальчикам. Однажды я привязал к двум антикварным, красного дерева стульям веревку и стал через нее прыгать, чтобы потом в школе показать всем, как замечательно свободно могу одолеть любую высоту. Кончилось тем, естественно, что стулья упали, сломались. Приходит мама. Врешь ей что-то немыслимое, напускаешь себе в глаза слюней, чтобы она думала, что ты тоже переживаешь. Мама все равно не верит, все равно наказывает.
Или, вспоминаю, я пришел в класс на урок музыки, сел в ожидании запоздавшего педагога на стул, расставил ноги и, плюнув на паркет, старался попасть в то же самое место. Минут за тридцать образовалось несколько очень солидных плевков. Потом пришел преподаватель (это был Рафаэль Чернов), сказал, чтобы такое никогда больше не повторялось. Мне, естественно, было очень стыдно, но почему я это делал, ответить не смог бы - не смогу и сейчас. Каковы побудительные мотивы такого рода занятий? Может, это от детской незрелости, а может, и вовсе унаследовано от наших зоологических пращуров.
Многое вспоминается, когда я сегодня вхожу в тот самый подъезд, где когда-то плевал с шестого этажа, -отец по-прежнему живет там.
Начиная с десятилетнего возраста, самое интересное время, когда родителей нет дома - идешь к ним в комнаты и превращаешься в Шерлока Холмса, шаришь по всем ящикам. Я и сейчас помню содержимое ящиков маминого трельяжа. Там лежали замшевые перчатки, сколько их! Каждую натягиваешь на руку, тут же украшения, гребешки, браслеты, сеточки для волос, популярные в сороковые годы. Справа стояли духи. Внизу -ботинки. В отдельном ящичке - фотографии, письма.
52
Фотографии рассматривались, письма читались. Все изучалось во всех деталях. То же и у отца. До сих пор знаю, где что лежит, потому что там так все и лежит. В полированном шифоньере — подарки, привезенные из разных поездок для разных начальников: ручки, часы, мелкие заграничные сувениры. Наверху — одеколоны. Все рассматривалось, все ставилось на прежнее место. Я точно знал, от чего какие ключи и где они лежат, где духи, где деньги, значки, ордена, детали личного туалета, самые интимные вещицы.
Меня не раз вызывали, спрашивали:
- Ты открывал здесь? Делаешь невинное лицо.
- А почему эта вещь лежит не там, где прежде была?
- Не знаю.
Чистая ложь. После этого все запирали, ключ прятали, говорили: «Все. Больше ты никогда и ни за что...» Потом все забывалось, возвращалось на круги своя, я продолжал свое путешествие по закоулкам папиных и маминых комодов и ящиков. Думаю, сами родители так хорошо не знали вещей друг друга, содержимого своих столов и шкафчиков, как знал я. Мне было известно все. Они даже представить не могли, до какой степени все.
Тем не менее это была жизнь с людьми, которые тебя любили. В доме всегда было ощущение безопасности, что, конечно же, редкое для ребенка счастье. Мама очень меня любила, хотя в то время я и не задумывался об этом. Все шло каким-то очень естественным чередом. Жестокость по отношению к детям была заведомо исключена. Что, впрочем, не помешало отцу два раза меня выпороть.
Папа никогда ничего не собирал. Но иногда ему приходило в голову, что он чем-то увлечется и займется коллекционированием. Однажды он привез из-за границы три альбома с марками. Альбомы так у него и лежали, руки до них не доходили. Папины руки. Мои - до-
53
ходили. Марки мне понравились. Я решил несколько штук снять. Сначала снял две, потом - четыре, потом -пять, потом - восемь и так как-то тихо, незаметно половина марок куда-то перекочевала, была обменена на фантики и какую-то несусветную ерунду. Как сейчас помню:
- Андро-он!
Липкая дрожь, иду на лобное место. Сидит отец с альбомами.
- Это ты брал? Где марки? Нагло вру:
- Не знаю.
- А кто знает? Феня знает? (Феня - наша домработница). Куда они делись?
Отец снял ремень и выпорол меня. Было не больно, но очень обидно.
Второй раз это случилось третьего мая. Я понадеялся, что уже пришло лето, и пошел в школу в рубашке и коротких штанах. Всегда есть такая тайная надежда: кажется, если наденешь летнее, то и на улице будет тепло. Причина и следствие поменяются местами. Погода моих надежд не оправдала, холодина была страшная. Отец как раз в это время подъехал к дому, вышел из машины и на ходу тут же на улице меня выпорол. Почему
он это сделал?
Думаю, в те годы я был малосимпатичной личностью. Любовался своим отражением в зеркале. Врал. Воровал. Пакостил. Может, я вообще малосимпатичная личность?
Но кто что знает обо мне как о личности? Зла я мало кому делал, дорогу мало кому перебегал. Ничье место не занимал, ни у кого ничего не отнимал.
Мой брат, к примеру, Штольца в своем «Обломове» писал с меня, да еще и сказал где-то что-то малоприятное о моей картине. Почему мне такое везенье? Почему Аксенов изобразил меня в своем «Ожоге» в виде гнусного субъекта - молодого кинорежиссера в модных очках?
54
От одной своей подруги, француженки из русских эмигрантов, недавно я узнал про нашего общего парижского знакомого, тоже по происхождению русского. Я сказал:
- Передай привет Сашке. Скажи, что очень его люблю.
- Передам, - сказала она, - только учти, тебя он терпеть не может.
- Почему?
- Знаешь, он говорит: «Почему Андрон Михалков должен был быть с детства в порядке, а я в говне? Они, Михалковы, всегда были в порядке - и при Сталине, и теперь».
Сейчас, он очень богат. Чего ему на меня злобиться? Может быть, человеку нужна компенсация за прошлые несправедливости? Точнее, за то, что он воспринимает как несправедливости. А может ли судьба вообще быть справедливой? Может ли быть справедливой лотерея? Не глупо ли от рулетки ждать выигрыша для каждого?
Что это, рок надо мной какой-то? Надо же было случиться этой истории с «Ближним кругом»! Казалось, все так чудесно складывается. Приехал президент «Коламбии», посмотрел, сказал: «Это шедевр». Начал вкладывать деньги в рекламную кампанию, заказал специально книгу к выходу картины... И вдруг его снимают.
Удивительно! Все усилия насмарку. Новый президент картину задвинул куда-то в десятый ряд, прошла она почти незамеченной.
Ладно. Пусть так. Лишь бы не хуже. С возрастом начинаешь понимать, что какие бы неудачи и неприятности тебя ни преследовали, какие бы унижения, разочарования, удары ни пришлось пережить, твоя судьба все равно удачливее, чем у тысяч других, а у тех других -чем у миллионов еще более обделенных и битых жизнью...
55
После Алма-Аты в 1943-м недолгое время была Уфа, Башкирия, потом, с 1944-го, - Москва.
Помню портниху Шуру, сидевшую у нас, бесконечно что-то шившую. Она обшивала всех (кроме отца - ему шили где-то еще): маму, Катеньку, меня. Шилось из старых папиных и маминых костюмов, пальто - ничего ж в магазинах тогда не было, ни одежды, ни тканей. Отрез материи был ценностью, сокровищем. Шура шила у нас лет пятнадцать - до самого конца 50-х, перелицовывала старые вещи (нынешние ровесники меня тогдашнего и слова такого не знают) на другую сторону, случалось - и по второму разу.
Помню Новый год. Пришел Алексей Толстой. С ним была очень красивая женщина, Людмила. Сначала она была его секретаршей, потом стала женой. В Москве было тогда затемнение, на окнах во всех домах - черные шторы. У нас были свечи и керосиновые лампы. Помню, когда на столе зажгли свечи, на шее у Людмилы таинственно вспыхнули старинные бриллианты. Маме она подарила флакон духов «Шанель № 5». До сих пор помню их сказочный запах. Это же 1944 год! Может, и запомнилось все потому, что мама потом не раз рассказывала об этой невероятной в войну «Шанели».
Под конец войны появилась «ант Хелен» - тетя Елена, седая, носатая, смешная дама, занимавшаяся со мной английским. Она была коммунистка, еврейка, бежала из Лондона, потому что боялась, что немцы придут в Англию, всю войну просидела в России. Нашла, куда бежать! Английским мы занимались вместе с Васей Ливановым. Дружили наши мамы. Евгения Казимировна, Васина мама, была женщина удивительной, прямо-таки неземной красоты. Она была полька; когда шла по улице, сразу было видно, что она откуда-то не отсюда, откуда-то из Европы, с обложки заграничного журнала мод.
56
Семья разрасталась. Родился Никита. В доме была домработница, иногда - две.
У мамы была ближайшая подруга — Ева Михайловна Ладыженская, мосфильмовский монтажер. Она много работала с Эйзенштейном, Пудовкиным, Роммом, впоследствии монтировала и моего «Первого учителя». (В ту пору еще зачищали эмульсию бритвой, пленку склеивали ацетоном. Господи! Какой же я старый, если работаю в кино со времен, когда было такое!)
Так вот, как-то зимним днем 1945 года мама и Ева Михайловна, пообедав и выпив водочки, решили, что самое время учить меня музыке. Мне было восемь дет. Они отвели меня в музыкальную школу в Мерзляковском переулке: так началась моя несостоявшаяся музыкальная карьера.
Мама музыку обожала. Она и за первого своего мужа вышла потому, что он играл на рояле и она верила в его артистическую карьеру. Алексей Алексеевич обещал ей, что займется концертной деятельностью, усиленно готовился, она очень ему помогала, наконец, он дал концерт и провалился. На этом мамина любовь кончилась.
Очень мне повезло, что он оказался плохим музыкантом. Если бы не это, мама с ним бы не развелась, а значит, и я бы не появился на свет. Но мечту иметь в доме человека, играющего на рояле, мама не оставила. Ожидалось, что человеком этим стану я.
Я не был избалованным ребенком, какими нередко бывают дети элитарных родителей. Конечно, были и пайки, и разные блага, по чину отцу положенные. Но я учился музыке, а ею надо заниматься каждый день. Я эти занятия ненавидел, думал лишь о том, как от этой повинности слинять. Мама заставляла меня буквально силой. Потом начал втягиваться.
В ту пору я еще не ходил в шашлычную - ходил в кинотеатр «Повторного фильма». В шашлычную начал ходить где-то с восьмого, с девятого класса, когда поступил в музыкальное училище. Там уже образовалась ком-
57
пания людей, у которых кое-какие деньги случались, каковые, естественно, пропивались. Тогда я заработал свои первые деньги - какие-то несчастные рубли за музыкальное оформление спектакля. Рубли, конечно же, остались в шашлычной.
В компании, посиживавшей там, был очень талантливый мальчик из Донецка, ныне известный джазовый пианист Николай Капустин. Был Вячеслав Овчинников, с которым мы познакомились в музыкальном училище на Мерзляковке. Я знал, что он очень талантлив, но тогда мы еще не дружили - дружить начали уже в консерватории.
В музыкальное училище я ушел из седьмого класса школы. В музыку к этому времени уже втянулся. Мы теперь жили на углу улицы Воровского (ныне Поварской) и Садового кольца. Квартира для советской действительности была нереально большой Был кабинет у папы, была своя комната у мамы, была столовая и еще две комнаты - в одной жила Катя с Никитиной няней, в другой - я с Никитой.
Когда я учился в музыкальном училище, потом в консерватории, потом во ВГИКе, под роялем на раскладушке у нас всегда кто-нибудь ночевал - Капустин, Овчинников, иногда Шпаликов. Тарковский проспал там до конца «Рублева». Как приятно было оставлять у себя на ночь прияте-
лей! Потом рояль стал уже не нужен, его увезли на дачу.
Лет с семнадцати хочется убежать подальше от родителей, не видеть их и не слышать - чего от них ждать, кроме неприятностей! Мы с друзьями сидим у меня в комнате, курим, выпиваем, открывается дверь — отец! Сигареты надо тут же выбросить, бутылку - спрятать.
- Вы что, курите?! - спрашивает отец, нюхая воздух. Вот зануда! Только и ищет повод, чтобы сказать гадость. И от мамы тоже хотелось бежать, ну разве что кроме тех случаев, когда надо было подластиться, поцеловать, что-то выпросить.
Лет с шестнадцати, когда у меня уже установился го-
58
лос, он стал очень похож на отцовский. Так что и в консерваторские и во вгиковские годы у меня не было проблем с билетами ни в какой театр. Я звонил администратору, говорил с хорошо натренированным заиканием: «Это Михалков. М-моему сыну нужно два билета». Папину подпись в дневнике, куда, к счастью, он и мама почти не заглядывали, я подделывал идеально. И не только в дневнике. На бланках «Депутат Верховного Совета СССР Сергей Михалков» я подписывался под такими ходатайствами, о которых он не имел ни малейшего представления. Все эти безобразия творились запросто, с легким сердцем. С точки зрения морали поведение мое лучше не оценивать - все, какие есть на свете, заповеди (кроме разве что первой - «не убий»), нарушались постоянно. Впрочем, из всех заповедей важнейшей я почитал одиннадцатую, в Библии не помянутую, - «не попадись». Нарушай хоть все десять разом, только не попадайся.
Однажды я позвонил в театр (кажется, Большой), все с тем же заиканьем сказал, что я — Михалков, что мой сын придет сегодня на спектакль, нужно два билета.
- Одну секундочку, - сказал голос на том конце телефона. И тут же в трубке раздался голос отца:
- Кто это?
Оказалось, он в этот момент сидел у администратора. Скандал!
На первом курсе музыкального училища я получил кол за диктант по русскому - сорок ошибок на двух страницах! Было за что поставить. Но наша милая преподавательница (до сих пор помню ее фигуру, похожую на гигантскую грушу) влепила мне этот кол с явным удовольствием. Надо признаться, меня не очень любили.
Поводов к тому было достаточно. Но помимо всего, как мне было прямым текстом сказано, не любили меня за клевый стиляжный пиджак. Папа привез из Восточного Берлина материал, толстый, в синюю, зеленую и желтую крапинку. Вдобавок я купил еще и «корочки» на толстой
59
подошве - ходил большим пижоном. Все-таки я готовил себя в музыканты, вольные, так сказать, художники.
Из педагогов нашей музыкальной бурсы вспоминаю лишь математика, с огромными усами, большими часами на цепочке; он шлепал нас по головам линейной за то, что мы играли на его уроках в фантики. Ну конечно же, намного интереснее его задачек было выиграть у соседа по парте конфетные обертки с картинками.
Других педагогов не помню - практически я уже никакие уроки не посещал, уже перешел в музыкальное училище, где общеобразовательные предметы не слишком ценились - главным была музыка.
Историю СССР в училище нам преподавал странный человек, с красным лицом, похожий на своеобразный гибрид Муссолини и Кагановича, только без усов. Хромой, с палкой, инвалид войны. Звали его Коммуний Израилевич. Между собой мы звали его Кома. Человеком он был огромной эрудиции, по тем временам очень передовых взглядов и действительно оставил след в нашей памяти. Как-никак были уже первые послесталинские годы. Все, что он рассказывал, было по программе, но говорил он с улыбочкой и какой-то иронией, за каждым словом чувствовалось двойное дно. Он очень интересно рассказывал нам о Троцком, гораздо более подробно, чем излагалось в учебнике. От него я впервые услышал (и навсегда усвоил), что самое гениальное произведение Горького - его "Клим Самгин", роман, очень серьезно раскрывающий русский характер, а за ним и гибель всего сословия. Кома был больше чем учитель. Он был нам настолько интересен, что мы собирались у него дома, разговаривали, пили водку. Он нас любил, от него веяло инакомыслием, хотя времена были такие, что и слова этого нельзя было произнести. Тем не менее именно инакомыслие сквозило и в его жестком глазу, и в иронической интонации, и в манере общения с нами. Очень интересный был человек.
В музыке у меня было три учителя. В школе — Рафаил
60
Чернов, в училище Рубах, интереснейшая личность, в консерватории - Оборин.
Однажды я болел, лежал в маминой постели, слушал радио. Тогда были такие маленькие приемнички-динамики, на две станции. Передавали музыку, какой прежде я никогда не слышал. У меня от нее чуть не случился оргазм. Так я открыл для себя Скрябина.
В музыке я себя никогда счастливым не чувствовал. Сначала вообще не любил ее. Потом научился понимать, любить, но себя в музыке не любил никогда. У меня недостаточно хороший слух. То есть слышу я неплохо, не сфальшивлю, но слух у меня не абсолютный. И двигательный аппарат, то есть связь между ухом и пальцами, не очень развит. Тягаться с Колей Капустиным, у которого все это было от Бога, я не мог. Он первым заставил меня почувствовать свою неполноценность.
Впрочем, в училище это чувство унижения и неудобства от собственной второсортности меня не очень тяготило. Был азарт, желание быть хорошим, быть лучше других, тщеславие. Я 6ыл недостаточно плох, чтобы меня не приняли в консерваторию. А вот консерваторские годы были мучительны из-за постоянной необxодимости соответствовать другим. Я плохо писал диктанты, неважно шло сольфеджио. Не скажу, что я был хуже других. В каких-то отношениях совсем не хуже. Звуком я владел очень хорошо, поступал я в консерваторию не по блату -поступал с программой очень сложной, тяжелой, по меркам 1957 года, диссидентской. Играл «Петрушку» Стравинского, «Рапсодию на тему Паганини» Рахманинова. Председателем экзаменационной комиссии был Нейгауз. Румяный, седоусый, он сидел в своих неизменных перчатках с отрезанными пальцами, прикрывавших ревматические руки. Я, конечно, знал его как замечательного пианиста, но не подозревал, что он был одним из действующих лиц в любовной драме Пастернака.
Нейгаузу очень понравилось, что я играл Стравинско-
61
го, который тогда был запрещенным композитором. Думаю, Py6aх нарочно дал мне такую «левую» программу, решил, что с сыном Михалкова ничего не случится. Меня приняли по классу рояля к Льву Оборину. Он был маминым другом. Она позвонила ему: «Левушка! Как замечательно!» Он был для нее Левушкой еще тогда, когда в начале 30-х шестнадцатилетним мальчиком ездил в Варшаву и выиграл там конкурс.
Программа у меня была хорошая, но, думаю, решающую для Оборина роль сыграло все-таки личное знакомство, дружба с мамой. И в музыке, и в музыкальной педагогике он был очень крупной фигурой, личностью. В классе у него в то время училось несколько гениев - Володя Ашкенази, Дмитрий Сахаров, Михаил Воскресенский, Наум Штаркман. Рядом с этими великими я был как не пришей кобыле хвост. Особенно этого не чувствовалось, но я-то знал, что с ними мне никогда не тягаться.
Мы довольно часто собирались. На первом курсе Володька Ашкенази придумал устроить философские чтения. Собирались группой у нас дома, по очереди делали доклады - по Платону, по Аристотелю, занимались мы классической философией. Занятия эти быстро кончились: кого-то из нас, кажется Володьку, вызвал Свешников, ректор консерватории.
— Вы, ребята, собираетесь, изучаете какую-то идеалистическую литературу, — сказал он, — не нужно вам это. Хотите делать карьеру, советую, бросьте.
Может, кто-то стукнул, может, был звонок из КГБ. В общем, философствовать мы перестали.
Первое мое воспоминание, связанное с семейством Ливановых, меньше всего касается Васи, к которому меня повели играть вскоре по возвращении из эвакуации,
62
тем более - старших Ливановых. Мне было безразлично, кто этот мальчик, каков он, кто его родители, но вот автомобильчики, которые привез ему папа из Риги, недавно освобожденной от немцев, никогда не забуду То ли они были немецкие, трофейные, то ли привезенные откуда-то из Америки, но в любом случае совершенно обалденные. Не мог от них оторваться, ничего подобного в жизни не видел. Они были заводные, сами катались, у каждой был руль, в одной даже играла музыка.
Я очень завидовал Васе. Меня такими игрушками не баловали.
Какие у меня были игрушки? Деревянная сабля, деревянное ружье - их вырезал из доски дворник дядя Петя в Алма-Ате, я расхаживал с ними по двору, была лопата, но Васины машинки были чем-то невозможно недостижимым.
Не гак давно я встретил Васю во дворе «Мосфильма», он задумчиво разглядывал мою новую американскую машину.
- Привет, Василий, - сказал я.
- Ты когда-то завидовал моим машинкам, - сказал Вася. - А теперь я завидую твоим...
Потом, когда меня привели в гости к Шуне Фадееву, я был потрясен настоящими ножами и настоящими револьверами, подаренными ему отцом. Опять во мне заговорила непреодолимая зависть. Такими игрушками меня тоже не баловали. Да и вообще по этой части ни папа, ни мама особой заботы обо мне не выказывали.
Правда, потом папа привез настоящий кортик, и я с ним играл. Сочинил что-то вроде пьесы, мы ставили какой-то спектакль, бегали в самодельных плащах, из-за угла вышла моя племянница и напоролась животом на критик. Кортик у меня тут же отняли, как следует понад-давали, чтоб вел себя по-человечески, и спектакль и кортик на этом кончились.
Много кому я завидовал в жизни, и по самым разным
63
поводам. Какому-то неведомому парню на пляже, у которого удивительно красиво выпирал из-под плавок член. Парижскому клошару, с преудобством устроившемуся прямо на мостовой. «Счастливый человек, - думал я, - у него нет советского паспорта». Но, наверное, никому я так не завидовал, как своему консерваторскому другу Володе Ашкенази.
Предметом моей жесточайшей зависти он был прежде всего потому, что играл намного лучше меня. Когда я видел, как он разыгрывается перед концертом в училище, как у него бегают пальцы, как под ними рождается Шопен, было ощущение, что во мне все съеживается, скуксивается, душа становится похожей на старое яблоко, пролежавшее полгода в холодильнике. Каким ничтожным казалось мне то, что я могу извлечь из инструмента. С точки зрения артистической, думаю, Ашкенази более всего повинен в том, что я бросил консерваторию. Я просто не выдержал. Естественно, не только он давал мне много очков вперед, были и другие, но никто не был предметом такого моего обожания, как Володя.
У Володи была беда - от его обуви шел запах. Ну может, не столь сокрушительный, как от сыра в рассказе Джерома, но я почему-то обратил внимание. Я чувствовал, что именно на меня возложена миссия избавить от него музыкального гения, собирал отовсюду наиполезнейшие на этот счет рекомендации и немедля передавал их Володе. Они ли возымели действие или что-то иное, но заслугу в победе над этой напастью приписываю исключительно себе.
Другой бедой, от которой, как я решил, ему пора избавляться, было его неведение во всем, что касалось плодов древа познания. По натуре своей он был интроверт, боялся женщин. Мы выпили водки, я сказал, что прекрасный пол не зря называется прекрасным и пора ему уже в том убедиться. Володя, побледнев, согласился. Без труда была найдена девица, соответствующая ситуа-
64
ции. Я объяснил ей, что это Володя Ашкенази, великий музыкант, о нем надо позаботиться.
Они закрылись в другой комнате, мы с приятелями продолжали пить, слушать музыку, говорить о высоких материях; родителей, естественно, не было - лето, уехали отдыхать. Через полчаса дверь открылась, выглянула девица:
- Ну где клиент?
- Как где? Он с тобой.
- Какое со мной! Я его жду уже двадцать минут.
Оказалось, он вышел пописать и тихонько слинял с квартиры.
Надеюсь, Володя простит мне эти воспоминания. Это было так по-детски и так наивно!..
В эти же годы Москву потряс Ван Клиберн. Нам надо было его принять. Звезда Володи тоже уже всходила. Мы устроили прием в «Праге», наверху, на террасе, решили американца огорошить. Купили огромную банку черной икры (в те времена это было достаточно недорого), поставили бутылку водки. Больше на столе ничего не было.
Пили водку и ели икру из банки ложками. У них там позволить себе такое могут только миллионеры. Уверен, Клиберн этого вечера не забыл.
Вскоре Володя начал получать один приз за другим. Он уже был концертирующий артист, а я - студент Консы. Стать выездным в те годы было намного труднее, чем спустя пять или десять лет, но он был не просто выездным, он буквально без перерыва колесил по всему миру. Мы в это время были очень близки. Он отовсюду писал мне. У меня сохранились его письма примерно такого типа: «Пишу тебе из Солт-Лейк-Сити. Что за скучный город! Правда, очень вкусное мороженое». Или: «Лондон. Дождь. Дождь. Дождь. Но, Андрон, если б ты видел эти парки!» Я, естественно, мог только представлять себе, какая прелесть гулять по этим паркам. Володя был для меня связным, агентом, привозившим из-за рубежа запретный глоток другого воздуха.
65
Затем случилось самое страшное: он женился на исландке. В те времена это вообще не дозволялось. В мозгах советских обывателей такое тянуло почти на измену Родине. Но ему не могли не разрешить. Несчастного папу Ашкенази вызывали куда следует. Увещевали. Воздействовали. Но Володя переступил тот порог страха, который до него переступать никому не удавалось, отрезал концы. Он уже был лауреатом Международного конкурса Чайковского, жена - иностранка. Он стал неприкасаемый. Прекратили выпускать его записи. Он плюнул на эту власть — пусть не выпускают, не разрешают, пусть делают, что хотят. Уехал. Поселился в Лондоне. Его имя перестало в СССР упоминаться. Его это уже не задевало, он уже жил по иным законам. Для меня это было самым сильным ударом: он смог жить по другим законам, а я не могу - боюсь.
Вот так же я чувствовал себя, когда гулял по Цветному бульвару с Эрнстом Неизвестным вечером того самого дня, Хрущев разнес его на выставке в Манеже. Все уже об этом знали, по Москве разнеслось мигом. Отец срочно вернулся откуда-то, ясно было, что это не случайность -начинается новая кампания зажима интеллигенции.
Я позвонил Неизвестному. Мы вышли погулять, шли бульварами. Эрнст подробно рассказывал о встрече с Хрущевым. «Знаешь, Андрей, - сказал он, - я себя так хорошо чувствую! В этом во всем есть что-то очищающее». Очевидно, он имел в виду страх. Боже мой, какой же он герой, не боится... Я уже тоже что-то преодолел в себе, не боялся идти с одиозным человеком, пославшим подальше Самого. Но все равно вот так преодолеть в себе страх - нет, к этому я еще не был готов... Потом мы много общались, он хотел, чтобы я снял кино про его скульптуры. Я уже придумал, как это снять... Последний раз мы встретились в бане, он уже обрезал концы, уезжал по израильской визе, был готов к тому, что его не выпустят. «Я уезжаю через дней». Мы сидели, парились... Но это уже 70-е годы... ..
66
А познакомились мы в 59-м — тогда же я сблизился и начал работать с Тарковским. В те годы Эрнст зарабатывал на жизнь тем, что месил глину Вучетичу и топил котельную Кербелю - двум титанам монументального официоза. Сам он был нищ, бездомен, случалось, ночевал на вокзале.
Тогда у всех с жильем обстояло трудно. Славка Овчинников жил в общежитии - это все же было получше, чем вокзальная скамья. У Ильи Глазунова была комнатка, величиной с туалет. В нее еле-еле втискивались раскладушка, на которой он спал с женой, и мольберт. Часто в гостях у него я видел Ларису Кадочникову...
Неизвестный всегда напоминал мне буйвола - маленький рост, короткий загривок, шеи вообще нет, сгорбленная спина, ломанный нос, тяжелая нижняя челюсть с припухлой губой, удивительно живые цыганские глаза. От прежней биографии на теле у него осталась память - татуировки, кое-как сведенные, но не до конца. Все равно они были видны.
Он потряс меня своим умом, энергией, неведомым мне жизненным опытом. Это от него я услышал слово «беспредел», истории про беспредельщиков, бравших с собой в побег из лагеря напарника, живое мясо, которое можно пустить в ход, когда кончится вся еда. Не шутка - пройти зимой по тайге полторы тысячи верст! Едой на такой путь не запасешься, на себе не унесешь. Мясо, которое само идет за тобой, сподручнее. Хотя и наступает момент, когда человек понимает, ради чего его взяли: все, что можно было съесть, съедено, пришла его очередь...
Скульптуры Эрнста, квадратные, тяжелые, отлитые из металла, как бы маленькие эскизы гигантских будущих монументов, производили на меня огромное впечатление - все, что шло вразрез с соцреализмом, мне тогда очень нравилось. Я уже учился во ВГИКе, сразу же подумалось: вот о ком надо снять документальный фильм.
67
Мы с Тарковским обдумывали будущий сценарий, мне метился лунный свет, падающий в окно мастерской, безмолвные скульптуры, музыка Скрябина - хотелось соединить Скрябина с Неизвестным, хотя это наверняка было ошибкой. Они мало созвучны друг другу - просто Скрябин мне очень нравился.
Нас ничто не объеденяло - ни с Неизвестным, ни с Глазуновым (с Тарковским - другое дело, там основой была общая профессия), но все равно было чувство общности. В нас жила та же энергия, нас подняла та же общественная и художественная волна. Не скажу, что их искусство мне ближе всего на свете - могу назвать другие имена и в живописи, и в скульптуре, которые гораздо ближе мне художнически. Но проходит время, и набежавшие с тех пор сорок лет ясно дают понять, что, как бы не изменились с тех пор эти художники, они оставили за собой такой объем сделанного, что это, конечно же, веха в искусстве. С их работами можно спорить, отвергать; не принимать, не замечать - нельзя.
Сближала нас общая энергия, взаимное ощущение человеческого калибра. Его нельзя было не почувствовать и в Эрнсте, и в Илье, в какие бы игры он ни играл с сильными мира сего. Недавно я был на выставке личной коллекции Глазунова - столько редчайших икон, императорских портретов мог собрать только человек оглашенный, обожженный владеющей им страстью...
А с Володей Ашкенази после его отъезда мы иногда встречались. Однажды даже в телевизионной передаче на французском телевидении, которую вел Фредерик Миттеран, племянник президента.
Талант - вообще счастье, талант музыканта - счастье особое. Свободно льется речь, понятная всем. На этом языке говорит весь мир, переводчик не требуется. А когда талант к тому же признан - счастье двойное. Признание дает творческую свободу.
68
Отдельный разговор о моем отношении к его игре. Он, конечно, гениально одаренный музыкант, его пианизм - нечто невероятное! На протяжении жизни он очень менялся. Мое обожание со временем прошло и через скепсис. Был период, когда он играл чересчур чисто. Складывалось впечатление, что это игра без единой ошибки, в том числе и ошибки божественной. Из-за этого от его исполнительства слегка веяло хрестоматией. Где-то в 60-х, став несколько больше разбираться в интерпретациях, я пошел на концерт Володи и на выходе столкнулся с Рихтером, давно знавшим меня еще по дедовым Буграм.
— Как вам, Святослав Теофилович? - спросил я. Он улыбнулся, немного неловко поднял плечи и, как бы извиняясь, сказал:
- Слишком безупречно.
Я даже не до конца понял, что он имел в виду. Наверное, то, что в Володиной игре мало было оригинальности, неожиданности, все идеально предсказуемо. Нельзя, скажем, спутать игру Софроницкого или Гулъда ни с чьей иной, так могли сыграть только они, логично, но непредсказуемо. Великое искусство всегда логично и непредсказуемо. Искусство менее великое - логично и предсказуемо. У Ашкенази предсказуемости было больше, чем надо для великого искусства. Но потом это выросло в совершенно иное качество - в огромную непредсказуемость, в мощный классицизм. Какое-то время я почти не покупал записей Ашкенази, а потом купил, и это было для меня замечательное открытие. То, что он сделал с Третьим концертом Рахманинова - по архитектонике, тому, что в музыке главное, по соотношению содержания и формы, по интерпретации, - было потрясающе. Последние пятнадцать лет в моем отношении к нему скепсиса не было -было обожание и еще - уважение, которому я научился, увы, очень поздно.
69
Я очень благодарен моим консерваторским друзьям. Они немало поспособствовали моему самоопределению. Саму же консерваторию вспоминаю с гнетущим чувством. Все годы меня преследовало: «Что я здесь делаю?» Ничего подобного у меня не было потом во ВГИКе, там не возникало и тени сомнений - я был абсолютно уверен, что это мое, здесь я дома. А в консерватории не мог избавиться от чувства своего ужасающего, угнетающего несоответствия, неадекватности тем, кто рядом учился. Ну конечно, я играл - играл неплохо (у меня сохранилась программка вечера памяти Кончаловского: играл Рихтер, за ним в программке - я), много занимался, готовился к конкурсу, переиграл руку. Я как бы изо всех сил старался быть профессионалом, профессия меня затягивала. И все равно где-то в глубине, внутри себя я чувствовал, что никогда такой творческой свободы, такой совершенной техники, какая есть у Ашкенази, мне не достичь.
Помню, мама (это было в 1955-м) повела меня домой к великому Софроницкому. Они были близкие друзья. Дед написал знаменитый портрет Софроницкого. Мама знала его еще в те времена, когда он играл в мастерской Петра Петровича. Софроницкий был женат на дочери Скрябина, приходил с женой и новорожденным ребенком, клал ребенка на рояль и играл. Потомок Скрябина мирно посапывал под рокочущие аккорды. Скрябина Софроницкий знал лучше, чем кто-либо из когда-либо живших на свете музыкантов. Хотя сейчас появилось достаточно интеллигентных музыкантов, прекрасно его понимающих и чувствующих. Для мамы Софроницкий был Вовой, они были дружны чуть не сорок лет, разговаривали запросто.
В тот вечер Софроницкий был подшофе. Незадолго до того он женился на своей ученице, которую, кажется, тоже пристрастил к вину. Попросил меня сыграть -
70
я сыграл, если память не изменяет, Листа. Он вяло, рассеянно похвалил.
Потом сам сел за рояль. Инструмент был расстроенный, но играл он божественно. Играл какие-то кусочки, отрывки, импровизации. Помню странное ощущение тишины. Я сидел придавленный. Он был небом, солнцем музыки. Да, мама звала его Вова, но мы-то знали, что он символ русской музыки, выше него никого нет, он недосягаем. Наверное, потому многие и не любили его.
Странно, как прослеживается связь поколений. Коля Капустин учился у старика Гольденвейзера, который играл еще Ленину. Музыкант, на мой взгляд, он был суховатый. Володя Ашкенази и я учились у Оборина, тот - у Игумнова, Игумнов - у Зверева, который был учителем Рахманинова и Скрябина. Вот какая интересная линия наследования могла бы получиться - Зверев, Игумнов, Оборин, Кончаловский... Слава Богу, не получилась!
Музыкантом я не стал. Понял, что должен делать кино. А понял это тогда, когда посмотрел «Летят журавли».
Кино я любил, много часов просиживал в кинозалах. Главных кинематографических потрясений, не забывшихся и сегодня, было три. Первое, музыкальное, -киноопера «Паяцы» с совсем юной тогда Джиной Лоллобриджидой; я смотрел фильм много раз и каждый раз рыдал. Другое потрясение - [бельгийская лента «Чайки умирают в гавани», не мог и вообразить прежде, что возможна такая формальная виртуозность. Третье потрясение - на I Московском международном кинофестивале - «Хиросима - моя любовь» Алена Рене.
Был просмотр в Театре-студии киноактера, мы сидели рядом с Эрнстом Неизвестным. Сзади послышались какие-то разговоры. Эрнст повернулся и сказал:
- Козлы! Это искусство. Не понимаете, - уходите. Или молчите в тряпочку, пока я вам хлебальники не начистил.
Зэковский лексикон он освоил в армии, где, кажется,
71
побывал и в штрафбате. Слова прозвучали весомо, действие возымели.
Но еще до «Хиросимы» было потрясение самое главное, все решившее, - «Летят журавли».
Это был удар наотмашь. Такого кино - чувственного, эмоционального, острого по форме - я никогда не видел. Это было кино по-настоящему музыкальное, кинематографический импрессионизм. Монтаж, крупность планов - все было неожиданностью, все просто сбивало с ног. Ошеломляла игра Тани Самойловой. Я сходил по ней с ума, написал ей любовное послание в стихах - кажется, это были единственные стихи, написанные мной в жизни. Хотел передать их ей, но так и не собрался.
Все связанное с именами Калатозова и Урусевского было для меня священным. Тогда уже готовился новый фильм — «Неотправленное письмо». На роли были утверждены Вася Ливанов, мой друг с детских времен, и Евгений Урбанский.
Я понял, что больше ждать не могу. Я должен делать кино - и ничто другое. Зрительная память у меня вообще сильнее, чем любая иная. Отчетливо запоминаю лица. Даже телефоны запоминаю визуально. Не запоминаю имена - абстрактное мышление у меня слабое. Музыкальная память у меня есть, но все равно она слабее зрительной, музыка — самое абстрактное из искусств. А вот образы зрительные помню явственно. «Журавлей» я проигрывал в своем воображении великое множество раз. Внутри меня жило какое-то странное энергетическое чувство, что смогу делать так и еще лучше. Уверенность толкала к поступку.
Поначалу я все же думал: доучусь в консерватории и пойду во ВГИК. Проучился год, перешел на второй курс, сказал себе: закончу этот год и уйду. Прошло еще два месяца, я понял, что дольше чем до конца семестра в консерватории не задержусь. Объявил Оборину, что ухожу.
Какой скандал был дома! У мамы было плохо с серд-
72
цем, она так хотела видеть меня музыкантом, так мечтала об этом, столько усилий потратила! И хотя мамины слезы, мамина воля в семье считались святыми, непререкаемыми, поступать иначе было не в моих силах. Я очень благодарен маме за то, что она заставила меня играть на рояле и изучать музыку. И очень благодарен судьбе, что музыкантом не стал.
Недолгое время до поступления во ВГИК я работал на телевидении, писал какие-то очерковые сценарии, снимал документальные сюжеты. Работали мы вместе с Леней Плешаковым, очень хорошим журналистом, огромным славным человеком. Потом я снимал его в «Сибириаде». Он и сегодня звонит мне, вспоминает старые времена.
Время было хорошее. По Москве вихрем прокатился фестиваль молодежи, прорвавший, хоть на какие-то дни, железный занавес. Прошла чешская выставка в Парке культуры, открылся чешский ресторан, где подавали чешское пиво со шпикачками. Это было лучшее место в Москве. Мы объедались чешскими сосисками и мыслили себя в Европе.
75
Лет десять назад в Париже Володя Ашкенази спросил:
- А ты разве в партию не вступил тогда?
- Я? В партию?!
- А ты разве забыл? Ты, когда еще был пионером, сказал: «Вырасту, обязательно вступлю в партию. Иначе карьеру не построишь».
Я был потрясен. Неужели это был я? Да, я, нормальный советский пионер. Когда умер Сталин, рыдал и плакал вместе со всеми.
Потом был XX съезд партии. Мы дружили тогда с Мишей Козаковым. Он был знаменит, снялся незадолго перед тем в «Убийстве на улице Данте», готовился сыграть Гамлета. Я еще не поступил в консерваторию. Мы встретились с ним и с Таней Штейн, дочкой драматурга Штейна, моей юношеской любовью. Таня была на два года старше меня, мы уже целовались. Козаков посмотрел на нас и вдруг предложил:
- Пойдем на улицу! Расскажу вам что-то важное. Был февраль, зима, холод.
- Знаешь, - сказал он шепотом, - выступил Хрущев, так понес Сталина! Оказывается, Сталин был негодяй, преступник! Вот чего стоил нам культ личности!
Я не верил своим ушам. В воздухе носились ветры перемен, люди начали смотреть друг на друга с тайной надеждой. К нам часто приезжал человек по имени Боян, веселый, всегда улыбающийся, горный инженер, со
76
значком на лацкане, жил он на севере, в Воркуте. Я не мог знать тогда, что он ссыльный, что к Михалковым приезжает как к старым друзьям - тут он всегда мог рассчитывать на справку, делающую отлучку из Воркуты легальной. Поехали из Сибири реабилитированные.
К маме из ссылки приехала подруга, с обезображенным шрамом лицом. Я видел у мамы ее довоенную фотографию: красавица! Это была Нина Герасимова, вдова так называемого крестьянского поэта Герасимова. Была такая знаменитая компания — «крестьянские поэты», ходили в шелковых рубашках, причесывались на прямой пробор. Какое-то время к ним примыкал и Есенин. Всю жизнь Герасимов прожил в Париже, вернулся, его упекли, объявили буржуазным националистом. Жену тоже арестовали. Всю войну она провела в лагерях... Жить ей было негде, она поселилась у нас. Спала на кухне на раскладушке. Раскладушки тогда были очень в ходу. У нас дома их было три: на одной спала домработница, на другой — тетя Нина, на третьей - кто-нибудь из моих друзей.
С чего же началось перерождение? Что на меня влияло? «Голос Америки», радиостанция «Свобода», Би-би-^си - их передачи с леденящей антисоветской пропагандой были для меня пугающе привлекательными. После двенадцати я возвращался домой, укладывался в постель и тут же включал радио - по ночам глушили не так свирепо, как днем. Слушание запрещенного, чтение запрещенного медленно раскачивала абсолютную запрограммированность, какая у меня была точно так же, как и у всех остальных, воспитанных советской школой.
Года с 56-57-го начала ходить «подпольная» литература - бесконечные перепечатки всего, что в сталинские времена не издавалось, изымалось из библиотек. Пошли бесконечные самиздатские книги, отстуканные на машинке, размноженные фотоспособом - вся классическая поэзия: Ахматова, Гумилев, Сологуб, Мандельштам,
ВЗРОСЛЕНИЕ 77
Цветаева. Потом йога, Кришнамурти. Потом теософские труды Рудольфа Штайнера. Марксистские работы Роже Гароди, изгнанного за ересь из компартии. Всю эту литературу я собирал, переплетал, у меня все стояло аккуратно на полке.
Лет в 14-15 я выглядел здоровым парнем, был достаточно умен, лип к взрослым и потому оказался в компании людей старших меня лет на пять и более. Когда мне было шестнадцать, Мите Федоровскому, внуку Федора Федоровского, главного художника Большого театра, уже было двадцать, он учился во ВГИКе на операторском факультете, у него была камера. Но главным предметом моей зависти был его потрясающий английский велосипед. В сталинские времена, в самом начале 50-х, - это было немыслимой роскошью. К тому же его мать сшила ему невероятные тонкие брючки на молниях, и я умирал от желания иметь точно такие же и такой же велосипед. Он стал таскать меня в компании таких же, как он, молодых оболтусов, «золотой молодежи». В компании эти входили в основном студенты Института международных отношений, Института военных переводчиков, Института востоковедения - все будущие «белоподкладочники», работники МИДа. Там был Виктор Суходрев, впоследствии переводчик Брежнева. Он был очарователен, красив, ничем не походил на русского, феноменально говорил по-английски, что не удивительно - он был сыном дипломата, учился в Англии. От его галстуков, стиляжьих, американских, с абстрактным орнаментом, я просто шатался. В этой же компании был и Люсьен Но (его отец был француз, и у него был французский паспорт), дочь Семенова, замминистра иностранных дел, работавшего с Молотовым. Почти все в те годы жили в коммуналках, собирались компанией тоже в коммуналках, выпивали, запускали невероятную музыку - джаз. Армстронг, Гленн Миллер... Вот точно так же, как я ошивался возле этой компании, спустя годы Никита ошивался возле нашей компании.
78
Однажды Митя сказал:
— Заедем к моему приятелю.
Приятелем оказался коренастый крепыш, с маленьким носом, мускулистыми руками - Юлиан Семенов.
Юлик был выдающейся личностью, я в него влюбился сразу и по уши. Он говорил на фарси, на урду, по-английски. Он был сыном Семена Ляндреса, в прошлом секретаря Бухарина, его заместителя в «Известиях». Естественно, в тюрьме такой человек не мог не оказаться. Его посадили, на какое-то время выпустили, потом посадили снова. В очередную такую посадку Юлика выгнали из Института востоковедения. Не учась два года, пьянствуя, неведомо как зарабатывая на жизнь - то ли фарцовкой, то ли еще чем-то, столь же предосудительным, - он тем не менее сдал экзамены экстерном.
Вскоре из лагерей вернулся его отец. Я увидел его лежащим на кровати, у него был перебит позвонок. Человек из тюрьмы, политический - в те времена для всех нас воспринимался как святой человек. Да и по всем статьям человек он был удивительный, образованнейший, обаятельный.
В первый же вечер, когда я увидел Семена Ляндреса, он сказал:
- Молодой человек, вам нужно прочитать три книги.
Он мне дал их: «Исповедь» Руссо, «Жизнеописание Бенвенуто Челлини», «Опасные связи» Шодерло де Лакло. Ни об одной из этих книг я прежде не слышал. С этих необычных в ту пору книг началось мое активное чтение.
Юлик был невероятный драчун, боксер. Я драки боялся, он вступал в нее мгновенно, не раздумывая. Помню, Юлик и Митя шли к метро «Охотный ряд», чтобы ехать в коктейль-холл, помещавшийся тогда в гостинице «Советская», я увязался за ними (меня уже пускали в коктейль-холл, потому что я был здроровый и толстый); какое-то рыло появилось на пути, сказало что-то, Юлику не понравившееся, а дальше все произошло в секунду:
79
удар - и подошвы рыла взметнулись на уровень моих глаз. Без всяких разговоров. И пошли дальше.
Коктейль-холл был местом тусовок, как сказали бы сегодня, «золотой молодежи», стиляг. Передерий, оказавшийся вскоре главным героем знаменитого фельетона «Плесень», Збарский, Щапов...
Думаю, что отчаянная смелость Юлика во многом проистекала из того, что бояться ему было нечего: он и так был сыном, репрессированного, врага народа. Помню, однажды, еще до смерти Сталина, все той же компанией мы полетели в Гагры купаться. Пошли в ресторан, выпили, мне тоже чуть-чуть наливали. Юлик залез на эстраду, сунул деньги аккордеонисту, заставил его играть «Чатану; гу чу-чу» из «Серенады солнечной долины», и сам запел на превосходном английском. В те времена, даже в злачных местах, дозволялось играть только вальсы и польки -танго уже было верхом немыслимой крамолы. Бледный, как смерть, аккордеонист дрожащими пальцами жал на клавиши и шептал: «Нас всех посадят! Нас всех посадят!». Кончилось все тем, что какой-то офицер за соседним столиком вытащил наган и стад палить в потолок, упала люстра, мы не стали дожидаться прихода милиции...
Это я познакомил Юлика с моей сестрой - привез его к нам в Новый год на дачу. Кончилось тем, что они поженились.
Первая зарубежная поездка Юлика была в Афганистан, потом в Пакистан. Могу представить себе его желание стать агентом, разведчиком. Но чекистом он никогда не был. Разговоры об этом - чушь. Он просто знал людей из этого мира - Андропова, Примакова (с ним они вместе учились, на похоронах Юли Примаков стоял у его гроба). Он был очень хорошим журналистом, любил ездить по миру, готов был все для этого сделать.
Юлик бредил Западом. Его литература вся началась с увлечения Хемингуэем - он и бороду отрастил под Хемингуэя, и свитер такой же носил, был первым, кто ввел
80
эту вскоре широко распространившуюся моду. Разговоры_ с ним заметно повлияли на формирование моих взглядов. Именно ему я во многом обязан своим «диссидентством». Конечно, это было никакое не диссидентство - просто понимание того, что не может быть ясных и однозначных оценок, к которым нас приучала вся советская система воспитания. Все противоречиво, сложно, амбивалентно.
Потом наши с Юликом пути разошлись. Иначе не могло и быть. Начиналась пора воинствующего неприятия любых не сходных с твоими концепций и взглядов. Мы с Андреем Тарковским оказались в стане непримиримых борцов за свободную от политики зону искусства, не признавали писания Юлиана Семенова. Я его избегал, хоть и понимал, сколь многому у него научился в свои 18-20 лет... От нашего неприятия он не стад меньше, не стал хуже. Он был неординарной фигурой, личностью. Если хотите, целой эпохой. До конца жизни не вступил в партию. Хотел иметь успех, хотел быть богатым, но главное в нем была его молодость. Он всегда оставался молодым. То, что он мог позволить себе писать, мало кому дозволялось в то время. Хоть и писал он в основном о чекистах, но прежде всего они его интересовали как люди, принимающие самостоятельные решения и совершающие самостоятельные поступки...
В те годы все время происходили открытия. Открытия новых имен в литературе, в искусстве. Открытия новых философских концепций. Но по-прежнему оставалось многое, что мне как советскому комсомольцу было неприемлемо и отвратительно. Среди этого многого был и панический страх любых замечаемых мной проявлений гомосексуальности. Мне казалось, что такой человек непременно будет приставать ко мне. Почему-то я этого смертельно боялся.
Помню, я попал на «Порги и Бесс», оперу Гершвина, исполнявшуюся в Большом театре гастрольной амери-
ВЗРОСЛЕНИЕ 81
канской труппой. Представление произвело не слишком большое впечатление, может, потому, что ждал гораздо большего. Все-таки Гершвин! А это была вполне традиционная опера. Но в курительной комнате меня ждало
потрясение.
Я стоял, смотрел вниз и увидел очень красивые лакированные туфли, узкие черные лодочки - у нас такие носили только дамы. Все московские мужья мечтали о таких для своих жен. Хозяйка лодочек была в брюках, что было непривычно. Я поднял глаза вверх и увидел бесполое, безбородое лицо с острым горбатым носиком, большими прозрачными глазами, почти квадратным лысеющим черепом. Человек был маленького роста. На нем был бархатный токсидо, вроде фрака, какие надевают в театр на Западе. Кто это: мужчина, женщина? Я не поверил своим глазам - посмотрел еще раз: мужчина! Лицо безбородое, в мелких морщинах, огромный мундштук во рту. Курит с манерным жестом. Неизвестно почему я воспылал к нему страшной ненавистью. Если бы можно было сказать ему все, что я о нем думаю, это был бы сплошной поток мата. Я горел желанием отомстить капиталистам за их развратную сущность. Я вспоминаю себя и поражаюсь той ярости, которую испытывал, глядя на это лицо.
Много лет спустя, листая альбом фотографий в нью-йоркском книжном магазине, я увидел знакомое лицо. Где я мог видеть этого человека? Пошел листать дальше, снова вернулся к портрету и вдруг вспомнил этот день, «Порги и Бесс», курительную комнату в Большом театре. Под портретом была подпись - Трумен Капоте. Замечательный писатель, автор «Завтрака у Тиффани» и «Хладнокровно». Да, тогда в курилке театра я воспылал ненавистью не к кому-то, а к самому Трумену Капоте...
Из других впечатлений, влиявших на мое взросление, особенно памятен «Пепел и алмаз» Анджея Вайды, который я увидел на первом курсе во ВГИКе. Потрясение было
82
полное. На земле валялся портрет Сталина, и по нему шли ногами. Был 1959 год. А в 1964-м я открыл для себя Дмитрия Кончаловского и его книгу «Пути России» - не побоюсь сказать, великую книгу.
Дмитрий Петрович Кончаловский, доктор honoris causa* Оксфордского университета, профессор-историк, пятнадцать довоенных лет сидел без работы, большевики не позволяли ему читать лекции. Какое-то время жил изданиями за границей, публиковал в Оксфорде труды о земельных реформах Гракхов, с горизонта практически совсем исчез. В 1939 году приехал в Москву и сказал:
- Война неизбежна.
Потом появился в июне 1941-го, сказал:
- Днями войдут немцы. Я уезжаю в Минск. Буду их ждать. Только они избавят нас от большевиков. Прощайте!
Представляю, что творилось с дедом. Брат уезжает встречать немцев! Со всеми тремя своими детьми. Катастрофа! С тех пор в семье о нем никогда не вспоминали. Кое-что про него знали, но многого и не знали вовсе. Не мудрено, что о существовании Дмитрия Кончаловского я узнал только где-то в начале 60-х.
Он действительно дождался немцев, встречал их хлебом-солью, немцы дали ему церковноприходскую школу. Сын его, офицер действующей армии, узнав об этом, бросился под танк с гранатами. Иллюзии моего двоюродного деда очень скоро развеялись. Увидев, как кого-то за волосы тащат в гестапо, он побежал с криком:
- Что вы делаете! Вы нация Шопенгауэра, Ницше и Шпенглера!
Его посадили. Всю жизнь он боялся ГУЛАГа, а оказался в концлагере освободителей от коммунизма. Там он написал свою великую книгу.
* Здесь: почетная ученая степень, присуждаемая за научные заслуги без защиты диссертации (лат.).
83
Моя двоюродная бабушка, его сестра, Виктория Петровна Кончаловская, с 1905 года жила в Париже. Ее отец, мой прадед, как и дед звавшийся Петром Петровичем, выходец из литовских дворян, был одним из самых крупных в Москве издателей. Это он спас Врубеля от голодной смерти - издавал Лермонтова и пригласил нищего, никому не ведомого художника делать иллюстрации к «Демону». У Врубеля есть замечательный портрет Петра Петровича.
Петр Петрович был большой либерал и вольнодумец, под влиянием идей Чернышевского жил свободной любовью: у него были жена и экономка, от обеих дети и все уживались. Дмитрий Петрович был от жены, Виктория Петровна - от экономки. Виктория Петровна преподавала русский язык в Сорбонне, до сих пор во Франции пользуются ее учебником русского языка для французских студентов.
В 1945 году, когда стало ясно, что Красная армия уже близко, а следом за ней придут чекисты, Дмитрий Петрович понял, что если не «слиняет», то погорит не только он, но и все наше семейство. Власти, конечно, достаточно знали о Кончаловских, нас вроде как охраняло то, что бабка - Сурикова, отец - автор Государственного гимна, но дамоклов меч висел всегда. Дмитрий Петрович взял себе другую фамилию - Степанов, под ней прошел по реестру комиссии по репатриации, списался с Викторией Петровной, та вызвала его к себе в Париж. Его отпустили к ней как якобы дальней родственнице.
Он спасся. До 1961 года я вообще ничего о нем не знал - когда узнал, он перевернул мою жизнь.
В 60-е годы стали приезжать гости из-за рубежа. К нам приходили Арагон с Эльзой Триоле и ее сестрой Лилей Брик. Дамы были в шелках, от них пахло «Шанелью», прекрасно говорили по-русски. Все это были умнейшие люди. Но то, что они коммунисты, как-то не укладывалось в мои прежние представления о коммунистах.
84
Диссидентом я никогда не был, боялся их, сторонился. Воспринимал их как сумасшедших. Впрочем, в 60-е годы особого диссидентства еще не было. Был дух вольнодумия, с каждым годом набиравший силу.
С тех пор как я себя помню, больше всего на свете меня волновали женские груди. Продолжается это до сих пор, а началось, наверное, с маминой груди. Но помню еще и себя стоящим в детской кроватке с веревочной сеткой-ограждением и наклонившуюся надо мной няню Марусю. Какое удовольствие доставляло мять руками это нечто большое, мягкое, колышащееся! Почему мять ее груди доставляло такое удовольствие, я, конечно, не имел ни малейшего представления. Сейчас думаю, что это атавизм, впечатанный нам в гены поколениями наших доисторических пращуров.
Следующее запомнившееся с детства эротическое удовольствие - женская баня. Происходит дело где-то в Уфе, моются бабы, пар, шайки, гулкие голоса. Мама держит меня на руках, потом опускает на пол, мой взгляд с высоты лиц и голов опускается на уровень толстых задов и лобков. Приятно тереться возле здоровых баб, пусть я всего-то не выше их ног, касаться плечами рубенсовской плоти, видеть перед самым носом обилие пышных телес, кучерявых завитков над загадочными треугольниками. Непонятное волнение, неосознаваемое удовольствие, неосмысленное желание осязать. Мама рядом - покой, безопасность. Когда во мне оживает это воспоминание, я просто физически ощущаю себя тем самым пятилетним мальчиком, впервые заглянувшим, как монах на средневековой гравюре, в какой-то запредельный, прежде сокрытый мир.
Дальнейшие мои сексуальные познания все так же относятся к концу войны.
85
Мы вернулись из эвакуации, жили на даче в Красково. Играли в доктора, и я открыл для себя разницу между девочкой и мальчиком. Тут-то нас и застукали за рассматриванием своих пиписек.
- Ну-ка! Чем вы здесь занимаетесь?! Стыд, уши красные!.. Меня за руку ведут на веранду. Позор! Кстати, а почему стыд и позор? Ну разглядывали мы свои сексуальные причиндалы. Разглядывали, хотя и знали, что нельзя, не положено. А почему нельзя? И откуда мы все-таки знали, что нельзя?
Еще одно воспоминание: мы играем в салочки, я бегу наверх по лестнице за миленькой светловолосой девочкой, желая лишь одного - за что-нибудь ее ухватить. Поскольку девочка впереди меня на много ступенек, я вижу ее трусики и между трусиками и чулком - голую ляжку. Хватаю ее за вожделенное место, она в ответ засаживает мне - и правильно делает - ногой в грудь, я падаю назад, ударяюсь о что-то головой, отключаюсь: у меня сотрясение мозга, к счастью, легкое. Приходя в себя, вижу вокруг своих товарищей, сверстников.
Еще воспоминание. Мы пошли в Уборы: в этом селе замечательная церковь, розовая, с кренделями, в барочном стиле - после «Дворянского гнезда», с моей легкой руки, ее много снимали в кино. Все побежали играть в футбол, я играть не стал, потому что играл плохо. Вместо футбола стал подглядывать за девочками, которые нагишом купались в пруду. Одна вдруг увидела меня, завизжала, все выскочили из воды, похватали свои трусики.
- Сейчас мы тебя будем бить, - сказала девочка.
- Пожалуйста, - сказал я.
Она сорвала крапиву и полосанула меня по голой ноге. Ощущение было малоприятное, но я сказал:
- Не больно.
- Ах, не больно! - завизжали девочки и стали хлестать меня по ногам крапивой. Было во всем этом что-то очень животное и жестокое. Я стоял, не показывая вида,
86
крапива больно обжигала, все ноги до трусов были красные. Кожа горела. Я, стараясь улыбаться, сказал:
- Мне совсем не больно.
Девочки с испугом смотрели на меня.
Пройдя метров сто, я спрятался в высокой траве и горько заплакал. Вообще-то я умел сдерживать слезы, но тут было так обидно! Так больно!
По астрологическому знаку я - лев. Львы - натуры не агрессивные, у них характер царственный, они предпочитают давать, а не брать. К сфере секса это также относится. Я всегда был романтичен, мне нужна была романтическая увлеченность, чтобы последовало и остальное.
Первую любовь во мне пробудила дочь дворника из дома № 8 на Тверской. Я никак не решался с ней заговорить. Помню, зима, фонтан на Советской площади рядом с «Арагви», часов пять вечера, смеркается. Она ходит кругом по гранитному бордюру, ей лет восемь, мне - десять. Я тоже стал на бордюр, иду ей навстречу. Когда встречаемся, уступаю ей дорогу. Ходим, она - в одну сторону, я - в другую. Ей, видимо, нравится, что я ей уступаю дорогу. Наконец, я решился - коленки у меня задрожали от волнения. Остановился и стою, не схожу с дороги. Она идет, остановилась, смотрит на меня.
- Я хочу с тобой дружить, - говорю прерывающимся голосом.
- Дурак, - говорит она.
- Сама дура, - автоматически вырвалось у меня. Все рухнуло.
Уступил ей дорогу, еще минут десять постоял на пустом сквере, глядя вслед ей, и ушел домой.
Следующая моя любовь была к девочке, жившей этажом выше. Было это году в сорок восьмом. Ради нее я украл у мамы французские духи, дождался ее на лестнице, дал флакон:
87
- Вот тебе подарок.
На следующий день, придя из школы, я увидел на пороге маму.
- Ты мои духи подарил девочке наверху? Говорить, что не я, было глупо. Я молчал. Мне не дали раздеться, вручили батон, сказали:
- Ты выгнан из дома. Иди, куда хочешь. Это тебе на первое время.
Я сел на ступеньки с батоном, стал думать: «Куда ж мне идти?», горько заплакал. Часа через полтора надо мной сжалились, пустили домой. Так меня пытались отучить от воровства.
Когда я впервые открыл для себя состояние, научно называемое эрекция, а в обиходе обозначаемое куда как более простодушными глаголами, в ту пору для меня столь же неведомыми, испуг мой был неописуем. Я побежал к маме и с пылающими ушами сказал:
- Мама, со мной что-то случилось. Я заболел.
- Что?
- Пойди сюда.
- Я не могу.
У нее были какие-то люди. Страшными знаками и гримасами я вызвал ее из комнаты. Поняв, в чем дело, мама расхохоталась.
- Ничего, это пройдет.
Тогда меня испугало возбужденное состояние члена, сейчас пугает возможность обратного...
Уже освоившись с новой своей возрастной фазой, я начал бояться внезапности и непрогнозируемости возникновения означенного состояния. Тебя вызывают к доске, а у тебя ни с того ни с сего встает. От страха, что ли? Поднимаешься из-за парты, засунув руки в карманы, чтобы не виден был выпирающий в штанах бугор, идешь полусогнувшись, отвечаешь что ни попадя, мысли совсем о другом...
Со временем появлялись друзья, с которыми мы по-
88
гружались во все более греховный омут - сигареты, алкоголь, кафе, мечты о женщинах. Отец, позвал меня, спросил:
- Ну что, дрочишь?
Я молчал, не зная, что ответить. Конечно, дрочили Мне было семнадцать.
- Ну ладно, - сказал он, - мой папа так сделал, и я так сделаю.
Он позвонил какой-то знакомой:
- У меня молодой человек подрастает. Я его к тебе пришлю.
А мне сказал:
- Кончай дрочить. Тебе пора женщину. Ты ее должен трахнуть.
Женщина была генеральшей. У нее был шестнадцатилетний сын, которого надо было учить музыке. Я пошел давать ему уроки. Первый раз выступал в качестве репетитора. Женщина была рыжая, белая, даже дебелая, от нее пахло духами «Красная Москва». Полные икры, огромный бюст. Наверное, во времена, когда ее очаровывал отец, она была очень хороша. На меня она посмотрела влажными темными глазами, говорила почему-то вполголоса.
Когда я пришел на следующий день, сына ее уже не было. Она поставила чай, пошла в соседнюю комнату, позвала оттуда:
- Андрей, иди сюда.
Я зашел, она сидела на очень низком кресле.
- Выключи свет, - сказала она, томно взглянув.
Я все понял. Не успел свет погаснуть, как ее руки уже проворно расстегивали мою ширинку. Наверное, ее очень возбуждало то, что она имеет дело с девственником. Первым делом я познал блаженство того, что греки называют «фелатье», а русские - «минет». Такого поворота событий не ожидал. Если когда-нибудь удастся сделать давно задуманный автобиографический фильм «Воспитание эгоиста», обязательно введу эту сцену.
89
До революции так было принято во многих семьях: отец брал на себя сексуальное образование сына. Знаю, что так обстояло в семье Шаляпина: для просвещения в этом вопросе его сыновей, Бориса и Феди, в семью была взята гувернантка.
Вторая моя женщина была немолода, потрепана, страшна, как Баба-яга, беззуба, с ввалившимися щеками, без передыху курила. Кажется, она была официанткой. Возбуждала она меня безумно. Познакомил меня с ней Саша Аронов, цирковой режиссер, сказал: «Пошли, она даст». Женщина красила губки бантиком и вообще казалась карикатурой. Феллиниевский персонаж. Я зачастил к ней, сколько ей лет и как она выглядит, мне было совершенно безразлично - интересовало меня в ней
только одно.
Впрочем, имелось и существенное неудобство - такса. Выставить ее было некуда, одна комната в коммунальной квартире, а такса была очень игривая; когда мы забирались в постель, она залезала следом, норовя укусить меня за голый зад. Однажды я так поддал ей ногой, что она вылетела в окно; к счастью, этаж был второй, а не десятый.
С благодарностью вспоминаю этих двух женщин из столь разных социальных слоев. Они сделали меня мужчиной. Со временем барьер переломился, и у меня, наконец, появились романтические чувственные отношения с девочками своего возраста...
Окна моей комнаты смотрели на достаточно далекий дом, находившийся за Театром-студией киноактера. Разглядывая как-то одно из его окон в бинокль, мы с приятелями обнаружили голую женщину в очках, и мужчину, тоже голого и тоже в очках. Не все попадало в поле нашего зрения, но какие-то красноречивые детали были видны. С того времени место у окна стало нашим боевым постом - надо было только дождаться того самого, заветного момента. Нас не останавливало и то,
90
что на улице случался собачий мороз и сквозь заледеневшие стекла ничего не было видно. Открывали форточку, клали на рамы том Большой советской энциклопедии, на него — бинокль, под бинокль — спичечный коробок для точности прицела, и, рискуя простудить легкие, караулили в ожидании вожделенного мгновения. Через этот боевой пост прошли Овчинников, Тарковский, Ашкенази, Чесноков, Шпаликов, Урбанский — все, кто бывал у меня, без исключений.
Мы могли о чем-то разговаривать, что-то обсуждать, над чем-то работать, но лишь только с наблюдательного поста у форточки раздавался боевой клич: «Начинается!» - все бросали любые занятия и устремлялись к форточке, отталкивая друг друга от окуляров. Некоторые ненадежные товарищи никого ни о чем не предупреждали, пялились в бинокль индивидуально и только потом сообщали: «Интересное было зрелище, но все уже кончилось».
В бинокль можно было увидеть какие-то действительно странные вещи. Вообще все казалось чистым Кафкой, а может, Бюнюэлем. Женщина была старая, малоинтересная, рыхлое, восковое тело, мужик толстый, одутловатый. Иногда она надевала резиновые перчатки - зачем непонятно. Иногда между ними происходили какие-то скандалы, кто знает из-за чего? Мы наблюдали за этой сексуальной жизнью, воспринимая ее уже не как реальность, а как произведение сюрреализма.
Однажды в гастрономе, в очереди за мной стала женщина. Я оглянулся, лицо ее показалось где-то виденным. Где? Боже, это ж она! Та самая, которая надевала резиновые перчатки и совершала со своим мужчиной эротические манипуляции. В течение уже нескольких лет мы, так сказать, вели дневник ее сексуальной жизни. Призрак на мгновение материализовался...
91
С кончаловкой связана вся моя жизнь. И не только моя, но и моего отца Сергея Владимировича, и деда Петра Петровича, и брата Никиты, и моего сына Егора, и Никитиного сына Степана - всех Кончаловских и Михалковых. Кончаловка - это водка. Рецепт ее пришел в нашу семью от Кончаловских, потому и кончаловка. Делалась она по-особому. Бралась водка, самая обыкновенная, не самого хорошего сорта - «Московская». Заливалась в огромную десятилитровую бутыль. В горло бутыли мама засыпала крупинки марганцовки, ставила ее в темный чулан. Марганцовка медленно оседала вниз, дней через пять-десять на дне бутылки плавали темные хлопья осажденных сивушных масел.
Господи, сколько раз я пил эту водку вместе со всей этой химией и сивушной грязью! Но вообще-то, если водка успевала достоять положенное, очищалась она неплохо. Затем в дело шла смородина. Слово какое замечательное — «смо-ро-ди-на»!
По весне собирали смородиновую почку и настаивали на ней водку. Настойка получалась зеленого цвета и пахла смородиновым листом. Запах смородинового листа, в особенности смородиновой почки, нестерпимо пронзителен. Замечательный запах! Такой водки получалось не очень много, поскольку и почек можно было набрать тоже не очень много - не обирать же все кусты!
Когда я уехал в Америку, из моей жизни пропало несколько запахов - запах смородинового листа, запах можжевельника: дед мой делал можжевеловые палки. Когда я ставил «Чайку» на сцене «Одеона», мне просто позарез нужно было, чтобы у Тригорина была можжевеловая палка. Но можжевельника в Европе нет, в Америке его я тоже не видел. Можжевельник мне срезали в Москве и привезли в Париж: Тригорин строгал на сцене можжевеловую палку. И мне казалось, что со сцены в
92
зал шел запах можжевельника такой же незабываемый для меня, как запах смородинового листа. Еще из запахов детства, которые навсегда во мне, - запах скипидара и дегтя: скипидаром дед мыл кисти, отмывал краски, дегтем мазал сапоги.
Особенно не хватало мне запаха смородины. Помню, когда мы сошлись с Ширли Мак-Лейн, у нее был контракт на концерты в казино у озера Рино, в Неваде. Это три с половиной тысячи метров над уровнем моря. Около дома, где мы там жили, росла смородина — первая смородина, которую я увидел в Америке: в Калифорнии ее нет, там слишком жарко. Была весна, на смородине набухали почки; от одного вида у меня все задрожало внутри. На этих почках мы настояли американскую водку, я поил ею Никиту, когда он смог до меня добраться. Этой водкой я поил и Марка Пепло, автора сценария «Последнего императора» Бернардо Бертолуччи - они оба подучили за фильм «Оскаров». Когда мы работали с Пепло, смородиновая водка очень нас вдохновляла.
Водка на смородиновой почке - это, так сказать, для аристократов. Нормальная же кончаловка делалась так. Бралась смородина, пять-девять килограмм, от ягод отстригались пупочки, ягода мылась, выкладывалась сушиться на газете. После четырех дней сушки смородину закладывали в бутыль с десятью литрами очищенной водки. Настоявшись, водка приобретала удивительный гранатовый цвет, на просвет бутыль казалась наполненной красным вином.
Кончаловке отдавали должное все мамины гости - и Алексей Толстой, и граф Игнатьев, и хирург Вишневский, о Борисе Ливанове уж и не говорю. Ливанов как-то пришел к нам обедать, но на час раньше назначенного. Мама была занята на кухне, попросила его посидеть в столовой. Когда заглянула туда, на накрытом к обеду столе стоял уже до дна опустевший штоф и блюдо с остатками пирога. Мама была в ужасе, высказала своему
95
дорогому другу все, что про него думает, но тому уже было море по колено.
По ходу настаивания часть содержимого бутыли отливалась для употребления по назначению, но затем же и восполнялась добавлением новой водки. Отливание водки бывало двоякого свойства - легальное и нелегальное. С отливанием легальным все ясно: родители или я с их ведома отливали целебный напиток в ставившийся на стол к приходу гостей графинчик. Отливание нелегальное производилось от родителей втайне, с соблюдением наивозможной конспирации.
Одна десятилитровая бутыль стояла под лестницей у мамы на даче, другая, такая же, - в городской квартире, в углу красного комода, обе были заперты на ключ, ключ спрятан. Места, где стояли бутылки, были известны крайне ограниченному кругу лиц: мне, Гене Шпаликову, Андрею Тарковскому, Славе Овчинникову, Гии Данедия и Никите. Естественно, мама не говорила никому, где ключ спрятан. Естественно, мы знали где.
Сколько раз, на цыпочках, в середине ночи, сдерживая дыхание, я добирался до бутыли, отливал из нее, стараясь не булькать, не разбудить маму. Увы, в те времена в два, в три ночи достать в Москве водку было практически невозможно, ну а если было недопито, поневоле приходилось нарушать Моисееву заповедь «не укради». С утра, конечно, надо было постараться восполнить понижение уровня в бутыли. Особенно интенсивно приходилось доливать, когда родители отсутствовали: тут уже счет отливаниям не велся, а потом, когда вспоминалось, что не грех бы и честь знать, приходилось поднимать уровень в сосуде на добрых три-четыре пальца. Тут уж надеяться, что недостачу не заметят, не приходилось.
Кто только не прикладывался к этой водке из известных и неизвестных! Под нее написаны и «Каток и скрипка», и «Иваново детство», и «Андрей Рублев» (Тарковский тогда очень часто жил у нас), и «Дворянс-
94
кое гнездо», и «Сибириада» с Валей Ежовым, и все остальное, что я писал,
Никита, естественно, прикладывался к кончаловке и сам, а потом таскал ее для Гии Данелия. У Никиты даже есть отдельный рассказ о том, как Данелия сказал: «Мне нужен стакан водки. Никита, ты сейчас пойдешь и достанешь». Никита для него был готов сделать все. Дом был заперт, ему пришлось влезать через какое-то окно. Налил стакан до краев, боялся расплескать. Гия изящно взял у него двумя пальцами стакан, сказал: «А ты иди!»
Потом пошли внуки - Егор, Степан, продолжили дело отцов. Кончаловка была тем родником вдохновения, чистым кастальским ключом, из которого мы и наши друзья черпали энергию творчества, вылившуюся в итоге в разные замечательные произведения.
Водки никогда не хватает, сколько ни купи. Помню, мы устроили костер, пекли картошку — Гена Шпаликов, Юлий Файт, Тарковский, я. 61-й год. Николина гора. Водки закупили, сколько могли унести. Огонь, в углях печется картошка, порезана колбаса. Гена поет под гитару свои песни. «Ах, утону я в Западной Двине»... (У меня от тех времен сохранилась смешная магнитофонная запись - с пьяным Тарковским. Записей было много, мы часто вместе дурачились. Потом, когда мы разошлись, по дурости все стер.)
В два часа ночи картошка доедена, водка подчистую выпита. Все, стараясь не дышать, идут к нам домой. Перемазаны сажей, руки черные от обугленных картофелин. Тапочки тоже все черные. Срочно надо достать водки. Водка есть только в одном месте. Чтобы добраться до заветного ключа под лестницей, надо было встать на четвереньки, нырнуть в чуланчик, там две неподъемные бутыли — их не вытащить. Приходится отыскивать какую-нибудь плошку или кастрюлю, ставить рядом с бутылью, на карачках в темноте наклонять бутыль и стараться лить, чтобы потише булькало. Думаешь:
95
«Только бы хватило. Завтра дольем, чтобы мама не заметила». Нацедишь литра два, выходишь с кастрюлей, а там уже тебя ждет орава будущих киноклассиков.
Мама, конечно, знала, что мы прикладываемся к бутыли. Иногда как бы вскользь замечала: «Что это как-то странно водка убавилась?» Мы делали вид, что вопроса не расслышали. Вскоре водка таким же необъяснимым образом прибавлялась.
Ева Михайловна Ладыженская, мамина подруга, была монтажером нескольких фильмов Михаила Ильича Ромма. Бывая у нее в гостях на еврейскую пасху, мы видели его за столом, слушали его удивительные рассказы - собеседник он был замечательный. Он бывал и у нас, мама всегда готовилась к приходу Михаила Ильича как к событию, очень его любила.
Еще во времена учения в музыкальной школе, я был дружен - через Штейнов - с Наташей Ромм. Но сам к Михаилу Ильичу как к своему будущему профессору пришел тогда, когда желание стать кинематографистом окончательно дозрело. Обратиться к нему посоветовала мама. Я в то время уже работал на телевидении, делал какие-то маленькие очерки. Как раз в том году Ромм набирал курс.
Ромм спросил, почему я хочу заниматься кино. Не помню, что я ему ответил, но очень хорошо помню вопрос: почему?
Ромм попросил меня сделать небольшую раскадровку. Ее помогал мне делать Александр Григорьевич Зархи, Шура, как звали его у нас дома (он и его жена Люба были очень частыми нашими гостями). Он давал мне куски из Льва Толстого, чтобы я по ним разрабатывал последовательность монтажных планов. Потом садился
96
со мной разбирать сделанное. Ромм, когда я принес ему свои раскадровки, сказал:
- Ладно, поступай.
Поступал в институт я без всякого страха, экзамены сдавал с удовольствием, мне это было легко. Как, впрочем, и учиться. Трудно стало потом, когда начал снимать картины, когда стал осознавать границы своих возможностей. Ромму очень не нравилось, что мне так легко учиться.
Помню первую лекцию Ромма. На нем был серый шерстяной костюм, очень хорошо сшитый, серая полотняная рубашка домашнего пошива, он был весь полотняно-шерстяной и очень элегантный. Рассказывал он нам о своей работе над будущим фильмом, который потом получил название «Девять дней одного года». Сценарий еще не был написан, он говорил, как будет его писать.
Его лекции всегда были интересны. Думаю, потому, что ему было интересно делиться с нами своими мыслями. Он учил нас быть людьми и только уже вслед за тем - режиссерами. Часто повторял нам эйзенштейновские слова: режиссуре нельзя научить, ей можно научиться. Если вам удалось воплотить сорок процентов задуманного, говорил он, считайте, что достигли успеха. Он никогда не навязывал своего мнения, своего представления о том, как надо делать. Он давал нам возможность ошибаться, самим тыкаться носом в свои ляпсусы и промахи. Он учил нас так, как учат уму-разуму щенят, пихая их носом в наделанную на пол лужу.
Для нас он был мэтром. Мы еще не знали, что в нем самом происходят сложнейшие процессы; в ту пору он еще не выпустил свою книгу о режиссуре, где написал, как поклялся себе никогда не снимать о жизни, которой не знает, что сделал как раз перед тем в «Убийстве на улице Данте». Молодость его души в том и заключалась, что он чувствовал движение жизни, не стоял как бык (в смысле -опора моста), мимо которого идет ледоход и вода. Он
97
первый из признанных, заслуженных, обласканных режимом мастеров своего поколения набрался смелости пересматривать прежние взгляды, признавать собственные ошибки. Для нас было как бы естественно, что он такой и никаким другим быть не может. Сейчас, уже зная кинематографический мир, уже имея за плечами собственный опыт, понимаю, сколько мужества для этого требовалось. Уже по одному этому ясно, насколько крупной личностью он был.
Мне он всегда ставил тройки, хотя я знал, что мои работы не хуже других, а по большей части и лучше. Первая моя работа была сделана целиком под влиянием эстетики Вайды. Во ВГИК чудом попал «Пепел и алмаз»: студент из Польши взял в посольстве картину и мы смотрели ее, набившись, как сельди, в крохотный просмотровый зал монтажной. Там всего-то мест пятнадцать, а втиснулась добрая сотня. Сидели друг на друге, смотрели, затаив дыхание. Разошлись абсолютно ошарашенные, во-первых, режиссурой, а во-вторых, элегиями, которые звучали с экрана.
Этюд на площадке, который я сделал, по содержанию ничего общего с «Пеплом и алмазом» не имел, действие происходило в заваленной шахте, среди людей, уже основательно одичавших, но я был просто смятен впечатлением от Вайды, буквально бредил его картиной. Все, что мог, у него украл. «Канала» я в ту пору не видел: если бы видел, влияние Вайды, наверное, было бы еще заметнее.
Думаю, Ромм меня сознательно придавливал тройками. Он чувствовал мою легкомысленность, бесшабашность, ему это претило. Мне было обидно получить тройку, но в то же время я понимал, почему он так делает. Когда я вышел из аудитории, он сказал комиссии какие-то очень лестные слова про меня.
У нас был хороший курс. На нем учились Трегубович, Эсадзе, Андрей Смирнов, Добролюбов. На курсе, который Ромм набирал двумя годами ранее, учился Вася
98
Шукшин, ходивший в бушлате. Только Михаил Ильич мог разглядеть в этом угрюмом человеке, матросе, замечательного артиста. Ромм нередко бывал субъективен, ошибался в своих оценках фильмов, в своих прогнозах на будущее кино - в людях не ошибался никогда.
На том же курсе учился Тарковский, который тоже тогда был одинокой, игнорируемой фигурой. Когда мы с Андреем начали писать сценарии, Ромм терпеливо нам помогал. И первый наш принятый студией сценарий -«Каток и скрипка», ставший дипломом Тарковского, помог пробить именно он. Впоследствии он очень помог и с «Рублевым». Его замечания по нашей заявке были на редкость точны.
Когда Ромм начал снимать «Девять дней одного года», мы всей гурьбой отправились ему помогать. Все его студенты делали что-то на картине. Я не делал ничего, потому что он меня пробовал на роль, которую замечательно потом сыграл Смоктуновский. В институте я проходил по амплуа легкомысленного циника. Помню, Ромм объяснял: «Мой Куликов похож на Михалкова, он тоже талантлив, но легкомыслен. Налет цинизма есть в его отношении к работе, ко всему». У меня сохранилась фотография моей пробы на Куликова, с Таней Лавровой.
На съемках Михаил Ильич всегда был с хронометром, его очень волновал вопрос внутреннего ритма.
Михаил Ильич ненавидел в нас ложь. И если уж он сердился, то краснел, буровел, нос вытягивался, на скулах вздувались желваки - он становился страшен. Несколько раз я видел его в таком состоянии, уже не помню точно, по каким именно поводам. Один раз скандал разразился из-за нашего сокурсника Игоря Добролюбова (потом он стал секретарем Белорусского союза кинематографистов), который хотел получить от комсомольской организации характеристику в партию. Мы ему ее не дали, считая, что он делает это ради карьеры. Такие тогда мы были, принципиальные и идиоты.
99
В каждом из нас Ромм уважал индивидуальность, помогал нам оставаться самими собой. Я был очень упрям. Помню, когда я снимал свой первый, еще немой этюд (в нем снимались мой сокурсник Борис Яшин и актер Дубровин), Ромм сказал: «У тебя ничего не получится». Я был убежден, что все рассчитано правильно, сказал: «По-моему, получится. Вы не правы». Жигалко (у Ромма было два ассистента - Фосс и Жигалко) убеждала меня переписать сценарий. Ромм сказал: «Не надо. Пусть снимает. Пусть сам всего хлебнет». Так и получилось. Материал не клеился. Я оконфузился. Работа получилась плохая, даже очень плохая, вряд ли заслуживавшая и трояка.
Ромм учил нас тому, что режиссер всегда должен быть и драматургом, так же как и драматург всегда должен быть и режиссером. Он сам был прекрасный драматург, отлично чувствовал сценарную форму, великолепно. умел ее анализировать. Умением анализировать драматургию я во многом обязан именно ему.
Когда я собрался снимать «Первого учителя», мы долго беседовали с ним, он написал мне очень хорошее рекомендательное письмо в Госкино. Сценарий надо было защищать, на него уже начались нападки. Письмо Ромма помогло избежать поправок.
У Михаила Ильича можно было поучиться и его огромному искусству уважать людей. Посмотрев привезенный из Киргизии материал, он сказал:
- Я думаю, ты сам во всем разберешься. Если в чем-то нужен мой совет - спрашивай. Сам я не хочу говорить ничего. Мне кажется, ты уже профессионал, мои замечания тебе не нужны.
Он уважал свободу каждого, право художника на собственные ошибки, необходимость самому их познать и понять. Материал «Первого учителя» был неплохим, но допускал возможности многих решений. Ромм посоветовал мне взять на монтаж Ладыженскую. К тому времени она уже была на пенсии, монтировала «Фитили», но по
100
такому случаю вернулась на студию. У меня с ней были безумные, чуть не до драки, ссоры по поводу длины кусков. Она безжалостно резала их, а мне хотелось все сделать длиннее. Кое-что я отвоевал и о том не жалею. Речь о первых, очень долгих вступительных кадрах в картине. Они длинней, чем-то, казалось бы, необходимо. Но это и создает ощущение остановившегося времени, помогает втянуться внутрь экрана, проникнуться интересом к тому, что за ними должно последовать.
Для своего дипломного спектакля мы взяли «Салемские колдуньи» Артура Миллера. Яшин и Смирнов делали первый акт, я - последний.
Проктора играл Володя Ивашов. Я играл его же, но во втором составе. Помню наши ночные репетиции, что-то в спектакле не ладилось. Михаил Ильич пришел нас выручать. Он, на свое несчастье, заглянул просто посмотреть, что получается, а просидел с нами почти всю ночь, монтируя спектакль. Очень мало таких людей на свете. Сейчас особенно мало.
Благороден он был чрезвычайно. Думаю, дело здесь не просто в интеллигентности - дело в культуре. Ромм был человек высокой духовной культуры, требовательный к себе. По его картинам видна его духовная эволюция.
Интересно, что по наследству от Ромма ко мне перешли его монтажеры - сначала Ева Михайловна Ладыженская, потом Валя Кулагина, монтировавшая с Роммом сначала «Обыкновенный фашизм», потом незавершенные «Великую трагедию» и «День мира». Очень не случайно, мне думается, увлечение Ромма под конец жизни документальным кинематографом. На его пути была и фикция исторических лент, где за правду выдавалась хорошо загримированная ложь, и совсем уж грубая фикция фильмов про капиталистический Запад, а потом он отряхнул прах и пепел и вошел в другую часть своей жизни, которая, наверное же, была прямым продолжением первой ее части, и тем не менее это был совершенно но-
101
вый ее этап. После «Девяти дней одного года» его уже не устраивала и эта, редкая по тем временам мера приближения к правде в игровом кино, ему хотелось подойти к жизни впрямую, непосредственно, к главным ee проблемам, концепциям, к их пониманию.
Могу понять возбуждение, испытанное им при соприкосновении с документальным материалом. Оперируя кирпичами как бы самой реальности, можно создать свою художественную реальность, не менее духовную, чем в кино игровом. Хотя этика кино документального в принципе иная, чем у кино игрового. Скажем, снимая «Первого учителя», я не боялся жестокости рассказа, но и не мог переступить рамки, допустимые в игровом кино. Скажем, я не мог позволить себе убить в кадре лошадь, для меня это было неэтично, недрстойно искусства. Той же силы эффекта в игровом кино надо добиваться иными средствами, обманом, иллюзией. В кино документальном это оправдано, зритель знает: так было, такова реальность, мы не можем с ней ничего поделать. Это не вызывает у него того неприятия, отторжения, какое аналогичные кадры вызвали бы в игровом фильме.
Ромму уже не хватало красок в палитре игрового кино. Ему нужно было говорить о реальности, оперируя документом, с позиций документа. Хотя, конечно же, при этом он оставался художником, философом, а не фиксатором событий реальности. Конечно же, он и здесь творил художественную реальность кинопроизведения, но пользовался при этом кинодокументом. Мне кажется, это был очень логичный путь поиска ответов на мучившие его вопросы. Он не боялся их ставить. По-моему, он был очень смелым человеком. Человеком исключительных душевных качеств. Его картины научили меня меньше, чем он сам, его лекции, разговоры, его отношение к людям, его взгляд на мир, сама его жизнь. Наверное, главное, чему он нас научил, - ощущать себя гражданами. Подданными Земли.
102
Впрочем, я, кажется, отвлекся от главной своей темы -от «низких истин». Самое время к ним вернуться.
Со временем число культурных точек, где я пил с друзьями, заметно расширилось. И Дом кино, и Дом литераторов стали уже обжитыми местами. По-прежнему желанным местом оставалась шашлычная у Никитских -уж там-то наверняка не встретишь родителей. А с тех пор как я перестал бояться встречи с ними, центр наших вечерних сидений переместился в кафе «Националь».
Было это уже в мои вгиковские времена. О «Национале» тех лет написано, я думаю, немало. Сидели там люди, настроенные достаточно диссидентски, сидели стукачи. Все приблизительно знали, кто есть кто. Знали, что те, кто ездят на иномарках и, не боясь, общаются с иностранцами, связаны с органами.
Впрочем, не боялись и мы. Может, по глупости. Боялся мой папа, Сергей Владимирович. Его раздражали мои связи, меня - его страх. Время было относительно мягкое. его было отмечено «Оттепелью» Эренбурга, потом был Дудинцев - «Не хлебом единым», скоро предстояло грянуть «Ивану Денисовичу» Солженицына. Диссидентство, как таковое, еще не началось - были люди левых настроений.
Под словом «левые» понимались все, не принимавшие официоз. «Националь» был местом, где собирались люди известные, звезды, уже состоявшиеся, и звезды будущие. Неизменным посетителем был Веня Рискин, коротконогий одессит, литератор, человек остроумнейший, хотя и мало кому известный. За столиком с ним сидели Михаил Светлов, Юрий Олеша (с ним мы не раз беседовали, причем вполне серьезно). Это были классики «Националя». Рядом со Светловым иногда сидела его замечательная грузинская жена с прямой спиной и греческим профилем, очень строгая, ни слова не произносившая.
103
Там же была и компания людей совсем другого сорта. Виктор Луи, журналист, корреспондент западных газет, позднее засвеченный Солженицыным как агент КГБ. Архитектор Страментов, ныне живущий в Шотландии, в ту пору он занимался фарцовкой. Была и компания московских стиляг - художник Виктор Щапов (его жена потом вышла за Эдуарда Лимонова), Игорь Майоров из Института восточных языков (по мнению Юлика Семенова, это ему он обязан посадкой отца, доносом, закончившимся тюрьмой), Люсьен Но, журналист, корреспондент «Ассошиэйтед Пресс». Люсьену завидовали. Он был красив, его отец был француз, у него был французский паспорт и американская машина, за которой не могла угнаться ни одна гаишная «Волга». Самые красивые женщины были с ним. К этой же компании несколько сбоку примыкали художники Боря Месерер, Феликс Збарский, Юра Красный. В ту пору они и мечтать не могли о мастерских на улице Воровского, мастерские появились позже. Еще был замечательный завсегдатай «Националя» - Вася Каменский, сын футуриста Василия. Каменского. На вопрос: «Ты женат?» - он привычно отвечал: «Сегодня еще нет», - если спрашивали где-то в районе пяти. К восьми вечера он уже был женат.
Там же была и наша кинематографическая компания -Андрей Тарковский, Вадим Юсов, Гена Шпаликов, я. Мы там засиживались, нас туда гнало. С нами часто сидели Сережа Чудаков, закончивший позднее психушкой, Олег Осетинский - он скоро откололся, характер у него был невыносимый, долго с ним никто не выдерживал.
Туда же в «Националь» Женя Урбанский привел однажды молоденькую черноглазую девочку. Сказал:
— Познакомьтесь, моя невеста.
Это была Таня Лаврова, тогда она только поступила во МХАТ, играла в «Чайке». Потом Урбанский женился на латышке Дзидре Риттенбергс.
104
Андрей, когда выпивал, становился очень задиристым. Как-то на выходе из «Национала» мы наткнулись на какую-то компанию армян, Андрей стал задираться, замахнулся даже. Вступился Вадим Юсов, он был боксер. Началась драка, армянин врезал Вадиму, сломал ему нос. Тягаться в этом деле с армянином оказалось не просто: это был Енгибарян, чемпион мира в полулегком весе.
Вызвали милицию, нас с Андреем повели в отделение. Юсов нырнул куда-то в сторонку - ему, с капающей из носа кровью, было лучше не маячить. Нас в общем-то достаточно скоро отпустили. Мы были просто выпивши, никакого другого криминала не было...
Где-то в самом начале 60-х я снимался у Рошаля в совершенно невероятной по бессмысленности картине, называвшейся «Суд сумасшедших», - мы все называли ее «Суп сумасшедших». Вася Ливанов играл там какого-то старого профессора, восстающего против происков капитализма, я - журналиста. Снималась в ней и Ирочка Скобцева, очень красивая, мы за ней все чуть-чуть ухаживали. Съемки шли в Риге. Приехал Бондарчук с Василием Соловьевым, сказал, что они пишут сценарий «Войны и мира», вопрос о постановке решен. На меня это сообщение тогда особого впечатления не произвело, я еще не представлял, какого гигантского размаха будет эта продукция, самый дорогой фильм всех времен и народов, как позднее назовет его книга Гиннесса.
Мы подружились с Бондарчуком. К тому времени он уже снял «Судьбу человека», уже был лауреатом Ленинской премии. Мне нравилось нагло называть его Сережей, точно так же, как многим нынешним молодым нравится с той же наглостью звать меня Андроном. В Москве Сережа заходил ко мне в гости. Однажды я поставил ему музыку Овчинникова: так Слава стад композитором «Войны и мира».
105
Овчинников писал музыку к «Иванову детству», «Андрею Рублеву», «Первому учителю», «Дворянскому гнезду», «Войне и миру». С ним меня связывала постконсерваторская вгиковская любовь. Человек он темперамента невероятного.
По тем временам Слава зарабатывал большие деньги. Каждое исполнение его симфоний, каждое их издание приносило очень приличные гонорары, которые он мгновенно прогуливал. И если уж он выпивал, то умеренности в этом никогда не было - пил до потери сознания, до чертиков. Потом заявлялся пьяный к нам - я его не пускал, мама пускала.
Человек он замечательной нежности, даже когда пьяный. Но во хмелю у Славы одно желание - не расставаться с другом, быть рядом. Он ломился ко мне в дверь, и как часто не вовремя! Я был с какими-то женщинами, я просто хотел спать, у меня была какая-то срочная работа - ему было все равно. Если я его не пускал, он стоял под окном и ревел белужьим голосом. Оставалось только накрыть голову подушкой, чтобы не слышать этого крика.
- А-андро-он!
Я вскакиваю, ору ему из окна:
- Что ты! Замолчи! Три утра!
- А-андро-он! Пойде-ем в рестора-ан!
- Никуда не пойду! Устал!
Ложусь. Голова не соображает. Хочу спать. Затыкаю уши подушкой. Не помогает. Крики доносятся сквозь
подушку.
Просыпаюсь. лета. Предэкзаменационное время. Четыре утра. Смотрю вниз в окно. В сквере у Театра киноактера кто-то лежит, раскинув ноги-руки на скамейке. Что такое? Неужели Слава? Убит? Не может быть!
Спускаюсь вниз. На скамейке - Слава. Спит. Вокруг него веером по земле не знаю сколько тысяч рублей, все
106
красно от десяток. Десятка по тем временам была суммой. Хорошо, что раннее утро. На улице - никого. Иначе очень просто могли бы обобрать, обчистить, а то, упаси Бог, и прирезать. Он спит. Наверное, получил какой-то гонорар - их у него было полно - и пошел в загул. Я сгреб деньги с земли, засунул ему в карман, разбудил ударами по лицу. Русская дружба!..
Еще эпизод. Мы вдвоем в ресторане. Я выпиваю двести грамм, Слава пришел уже тепленький и еще прилично добавил. Я хочу спать. Слава говорит:
- Я поеду с тобой!
- Куда?
- К тебе.
- Не надо. Я хочу спать.
- Не бросай меня! Мне так грустно.
- Я спать хочу, Слава!
- Тогда поедем ко мне.
Думаю: если поедем ко мне, то никакими силами выгнать его мне уже не удастся. А если к нему, то хотя бы есть надежда, что смогу от него уйти.
- Ладно, поедем к тебе.
Едем в машине. Чувствую, что если доедем до него, то просто свалюсь. Мы уже почти у его дома.
- Знаешь, Слава, - говорю я в надежде его обмануть,-я сейчас выйду и поеду домой - на такси, на метро, на чем угодно. Ужасно устал. А ты поезжай домой. Ладно?
- Нет, нет. Я с тобой.
- Куда?
- Домой к тебе.
- Я не домой. Я к бабе.
- Ну я к бабе поеду с тобой. Выходим из такси.
- Слава, пойми, сейчас я хочу от тебя уйти. Я больше не хочу тебя сейчас видеть. — Андрончик, ты меня любишь?
- Я тебя люблю, но сегодня видеть тебя больше не
107
хочу. Ты отвратительно пьян. Как свинья. Это ты понять можешь!?
- Андрончик, я хочу быть с тобой! Ты мой единственный друг.
- Но единственного друга надо же уважать или не надо?! Могу я хоть когда-то побыть один? - Я уже начинаю раздражаться. - Я беру такси! Я еду домой! Понятно?
Я стою, ловлю такси. Он рядом. Какое-то такси останавливается. Слава тут же делает дикое лицо и орет:
- А-а-а-а-а-у!
Испуганный таксист тут же дает задний ход. Я пытаюсь уйти от Славы. Быстро иду. Он идет за мной.
- Андрончик! Я хочу с тобой.
Два часа ночи. Ветер гонит по земле порошу. За мной бежит Овчинников.
- Держи его!
Я бегу и думаю: «Что происходит?»
- Держи его! Андро-о-он! Держи его!
Забегаю в какой-то проходной двор, прячусь среди мусорных ящиков. Слышу тяжелое дыхание Овчинникова, разыскивающего своего единственного друга. Картинка из «Сталкера». Думаю: «Если он меня найдет, дам ему по голове крышкой от мусорного бака».
Господи, на что эта дружба похожа? Почему она такая изнурительная?
Слава - человек огромного таланта. Его музыка к «Иванову детству», к «Дворянскому гнезду», к «Андрею Рублеву» пронзительна наотмашь. Он вообще романтический художник — редкое для нашего времени качество. У него нет заимствованного у кого-либо стиля, он весь соткан из русской и европейской культуры. Очень интересны, самобытны его фортепьянные и скрипичные концерты. Мировая культура себя обкрадывает, недооценивая музыку замечательного Славы Овчинникова. Он к тому же изумительный дирижер...
108
...А что вспоминаю? Себя, скорчившегося среди мусорных ящиков. И где-то рядом тяжелое дыхание Славы.
- А-андро-ончик!..
«Если он найдет меня, - думаю я, - убью. Просто убью».
Во мне уже какой-то метафизический страх. А если и правда найдет?..
С Тарковским мы познакомились в монтажной ВГИКа, я только что поступил на режиссерский, он был на два курса старше. Не знаю, почему я пришелся ему по душе. Мы быстро сошлись. Свою первую курсовую работу он делал с Сашей Гордоном, потом они расстались, диплом Андрей делал уже один.
После защиты курсовой ему захотелось делать фильм про Антарктиду. Она очень увлекала его как фактура. Мы написали сценарий «Антарктида - далекая страна», отрывки из него опубликовал «Московский комсомолец». Под этой публикацией я подписался псевдонимом - умнее не придумал - Безухов. Как раз в это время Бондарчук пробовал меня на роль Безухова, заморочил мне голову обещаниями, я уже готовился сниматься, а он взял и снялся сам. Но пробы длились очень долго. Для роли я вполне подходил - весил сто килеграммов, носил очки, мне было, как и Безухову, двадцать пять. Но не сбылось.
После публикации в «Комсомольце» я ходил до невероятности гордый. Еще бы! Я только на первом курсе, а у меня уже опубликованы куски сценария. Скромность и прежде была мне не слишком свойственна, а тут я и вовсе забыл, что это такое. Чувствовал себя уже профессионалом.
Тарковский намеревался снимать «Антарктиду» на
109
«Ленфильме», там была свободная единица в плане. Дали читать сценарий Козинцеву. Как сейчас помню, в перерыве между лекциями в большом холле на третьем этаже ВГИКа мы подошли к нему. Он посмотрел на нас с легкой рассеянностью:
- Да, да... Прочитал. Ну что же, дорогие мои. Сценарий слабенький. Никакого действия в нем нет. Вряд ли что получится.
Как серпом резанул. Мы отошли с Тарковским в сторону, закурили. «Ну Коза! Ничего не понял». Козинцева во ВГИКе звали Козой, он действительно имел в лице что-то козлиное. Мы были полны обиды и, конечно, презрения к нему. Почему же нет действия?! У нас и трактора ехали по ледяным пространствам, и события перебрасывались из Москвы на Антарктический континент, и всякая прочая всячина, а он говорит: «Нет действия!» Что он имел в виду, мы не поняли и решили, что он сам ничего не понял.
Впрочем, в сценарии действительно чего-то не хватало. Чего именно, мы не могли разобраться. Драматургия - вещь не простая. Во всяком случае Тарковский к сценарию охладел, мы сели за другой - «Каток и скрипка». Его мы понесли уже на «Мосфильм», в только что созданное объединение «Юность». Там в то время повеяло ветром перемен, пришел новый человек из МК комсомола, Солдатенко. Сценарий у нас приняли, заплатили. Тут я уже начал вообще бронзоветь.
Я учусь еще только на втором курсе, а у меня сценарий куплен лучшей студией страны. Это вам не хухры-мухры! Меня на худсовет приглашают! Самомнение возбухало...
«Каток и скрипка» стала первой картиной Андрея, очень красиво ее снял Юсов. Главную роль мы предложили Урбанскому, но он был занят - взяли Заманского. Урбанский потом снялся у меня в «Мальчике и голубе», там всего-то для него нашлось два кадра, но он не отказался -
110
приятели же были. Дружба с ним началась еще до «Неотправленного письма», а уж после «Неотправленного письма» я полюбил и зауважал его сверх всякой меры.
Михаил Ильич Ромм, наш общий с Тарковским учитель, непоколебимый авторитет во всем, что касалось кино, очень приветствовал нашу совместную работу.
Андрей начинал в «Юности», потом перешел в объединение к Алову и Наумову. А вскоре и я стал снимать «Мальчика и голубя», и для меня начался «Мосфильм». У меня уже была студия. Сегодня мне давно знакомы и эти коридоры, и эти люди, которых здесь встречаю, - иных из них знаю 35 лет. Какое живое место это когда-то было!
Еще до того, как я стал снимать сам, меня много пробовали на разные роли. Сахаров пробовал меня в «Коллегах», но сниматься взял Ваську Ливанова. Пробовали меня на роль Сурикова в биографической ленте «Василий Суриков». Про Пьера Безухова я уже говорил. Магия грима, костюмов... Магия мосфильмовских коридоров...
Первый раз я снялся еще в детстве. Как-то отец взял меня с собой смотреть съемку какой-то сцены фильма «Красный галстук». Режиссером был Леонид Луков. Он меня увидел:
— А-а, это сын? Ну-ка, давай его быстренько в кадр!
Меня одели в пионерскую форму, поставили в кадр...
Мы с Тарковским росли под знаком отрицания многого из того, что было в кинематографе. Картины Пырьева вызывали у нас приступы смеха. Мы не признавали его точно так же, как поколение деда не признавало Репина.
Помню, как в Театре-студии киноактера, где какое-то время помещался Союз кинематографистов, мы столкнулись с Пырьевым на лестнице, едва поздоровались. Он спускался вниз в роскошных замшевых мокасинах, о которых в 1962-м нельзя было и мечтать. Кто-то нам потом передал его фразу: «Эти евреи - Тарковский, Кончаловский...» Мы долго над ней хохотали. Наверное, его раздражал сам стиль «Иванова детства», новый, све-
111
жий, непривычный, ошеломляющий. Это сейчас мне понятно, насколько большой, неординарной личностью - и как человек, и как художник - был Иван Александрович Пырьев. А тогда все строилось на отрицании его кинематографа. Мы обожали Калатозова, он был для нас отрицанием Пырьева, отрицанием соцреализма, фанеры, как мы говорили. Когда на экране не стены, не лица, а все - крашеная фанера. Нам казалось, что мы знаем, как делать настоящее кино. Главная правда — в фактуре, чтобы было видно, что все подлинное - камень, песок, пот, трещины в стене. Не должно быть грима, штукатурки, скрывающей живую фактуру кожи. Костюмы должны быть неглаженные, нестиранные. Мы не признавали голливудскую или, что было для нас то же, сталинскую эстетику. Ощущение было, что мир лежит у наших ног, нет преград, которые нам не под силу одолеть. «Иваново детство» мы с Андреем написали за две с половиной недели. Писалось легко - что Бог на душу положит, то и шло в строку. Мы знали, что у студии нет ни времени, ни денег - и то и другое протратил Эдик Абалов, начинавший и заваливший картину. Студия была на все готова, лишь бы Андрей снимал.
Я принимал участие в работе как полноправный соавтор, но в титры не попал - выступал в качестве «негра». И не заплатили мне за работу ни копейки, я работал из чистого энтузиазма, за компанию. Считалось, что я как бы прохожу практику.
Мы ходили по мосфильмовским коридорам с ощущением конквистадоров, какое, наверное, есть и у сегодняшних молодых. Было фантастическое чyвство избытка сил, таланта.
«Мосфильм» начала 60-х, как и все общество времен оттепели, находился в состоянии бурного обновления. Страна вдохнула свежего воздуха, догмы сталинского соцреализма затрещали по швам. После прежних шести картин в год, делавшихся огромной студией, «Мосфильм» зарабо-
112
тал в полную силу, появились новые режиссеры. Чухрай, Рязанов, Алов и Наумов, Швейцер, Таланкин с Данелия — открывались прежде неизвестные имена. Вскоре появился и новый главный редактор студии - Вася Соловьев, соавтор Бондарчука по «Войне и миру».
Студия бурлила, возникали творческие объединения. Мосфильмовский буфет на третьем этаже у Шурочки был зеркалом этой забившей ключом студийной жизни. Рядом с нами за соседними столиками сидели живые классики - Калатозов, Ромм, Пырьев, Урусевский, Трауберг, Арнштам, Рошаль, Дзиган. Это были наши учителя, наши старшие коллеги, любимые, нелюбимые, даже те, кого - как Дзигана - мы в грош не ставили, но все равно это были не персонажи давней истории отечественного кино, а живые люди, с которыми мы сталкивались по сотне самых будничных производственных и бытовых поводов.
Времена те ощущались как очень хорошие, светлые. Да, все мы были придавлены коммунистическим режимом, но режим уже сильно подвыдохся. Да, наши картины запрещали, но разве можно было сравнить эти запреты, скажем, с запретом «Бежина луга», когда неизвестно было, останется ли Эйзенштейн в живых. В 60-е запрет делал из режиссера героя. Да, свободы не хватало, но по сравнению с тем, что испытало старшее поколение, это вообще был Божий рай. Впрочем, мы уже не довольствовались тем, что было дозволено, - хотелось большего. Кто мог в те годы мечтать поехать снимать в Америку или даже в Европу? Ну разве Бондарчук, он уже стал официальной фигурой. Дозволенное ему не дозволялось никому другому...
В ту пору в буфете у Шурочки все гудело от разговоров, планов, надежд... Сейчас цены в этом буфете такие, что режиссеру не по карману, вокруг пусто, в павильонах вырублен свет. По временам где-то что-то снимают, но по большей части рекламу...
Андрей на моих глазах становился Тарковским. У нас
113
были общие вкусы, интересы. Мы оба обожали Довженко. На нас влияли одни и те же режиссеры - их влияние просматривается в наших картинах.
Мы начали расходиться тогда, когда у меня стали оформляться свои творческие принципы - у него к тому времени они уже установились.
Андрей любил красиво одеваться. Но денег у него не было. Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, как он похож на Скрябина - и по своему творчеству, трудному своей новизной, и по задиристости, и по любви модно одеваться. Скрябин тоже был небольшого роста, с изящными руками.
Андрей был человеком нервным, нуждающимся в психологической поддержке, в круге обожателей, что говорит об известной душевной неуверенности. Кликуши, объявляющиеся вокруг каждого очень талантливого, как бы непризнанного человека, были всегда.
У меня сохранилась фотография, снятая в «Национале», очень смешная. Мы разговариваем с журналисткой Соней Тадэ (я знал ее с детства, она была хроменькая, в детстве к хроменьким относятся жестоко). Мы - это Тарковский, Карасик и я - три лауреата, только что привезших призы из Венеции. Тарковский — «Золотого Льва святого Марка» за «Иваново детство», Карасик - за «Дикую собаку Динго», я - «Бронзового льва» за короткометражку «Мальчик и голубь», свою курсовую вгиковскую работу. Каждый, естественно, в меру сил тянул одеяло на себя, каждый старался говорить исключительно о себе. Андрея это страшно злило. Он такой и получился на фотографии: смотрит на меня зло-зло, очень раздраженно. Ясно же, что никакие не три лауреата были в Венеции, а один он. Он - реальный победитель всего на свете, он - автор выдающейся картины, произведшей фурор во всей Европе. Так на деле и было. Помню, как однажды позвонил Андрей: - Поехали, нас вызывает Сартр.
114
Сартр приехал в Москву с Симоной де Бовуар, захотел с нами увидеться. Забавно, что поехал и я, хотя моей фамилии в титрах не было. Но в ту пору мы с Тарковским редко расставались, и действительно, я писал вместе с ним сценарий, так что поехали вместе. Сартр долго говорил с нами. Потом Андрей показал мне разворот, кажется, в «Либерасьон»: Сартр написал об «Ивановом детстве» как о шедевре. Такое не могло не подействовать, не сбить с ног.
Поездка в Венецию была нашим первым выездом за границу.
Собственно, я и не предполагал, что там окажусь. Был счастлив, что Андрей едет с «Ивановым детством». Перед отъездом он пришел, сказал:
- У меня нет бабочки. В «Казино» пускают только в бабочках.
Бабочки у меня тоже не было, я украл у папы. Он уехал. А за два дня до главного фестиваля окончился фестиваль детских фильмов, где «Мальчику и голубю» дали «Бронзового льва». Меня срочно оформили и послали вдогонку кинематографической туристской группе, уже отбывшей в Венецию. Летели мы вдвоем с Александром Панном, ташкентским кинооператором - потом он снимал по моему сценарию «Седьмую пулю».
У меня сохранилась фотография от этой поездки: я, такой толстенький, хожу с чемоданчиком. Никто не знает, что внутри чемоданчика. А там — две бутылки водки, которые я пытаюсь продать.
Советским туристам строго-настрого запрещалось продавать что-либо за рубежом, но как же без этого? Деньги-то нужны, тем более в капиталистическом окружении. Во мне заработала смекалка: ё-моё, что ж я не взял еще и фотоаппарат! Его ж тоже можно продать! В
115
таких формах выражалось наше идейное противостояние системе.
В Венецию летели мы через Рим. Прилетели поздно, нас поселили в гостинице возле главного римского вокзала «Термини». Был самый конец августа. Я вышел на балкон, думаю: «В чем дело? Что происходит?» На площади полно народу, иллюминация, все светится, играет музыка! Спрашиваю:
- Какой сегодня праздник? На меня вытаращили глаза:
- Никакого.
- А почему так много народа?
- Мы так живем.
В мою слабую голову это никак не укладывалось. Это был первый удар. Шок. Первое осознание, что есть разные нормы жизни.
Перед отлетом мама позвонила в Рим сыну Шаляпина — Федору Федоровичу:
- Федя, Андрей будет в Риме.
Сразу по приезде я слинял к Феде. Видел его я в первый раз. До этого он приезжал в Москву, но мы не встречались.
Всю ночь просидели в траттории, называвшейся «Термы Каракаллы». Выпили на три доллара вина. Никогда не забуду ощущения легкости, радости, света, музыки, праздника. Все мои последующие идейные шатания и антипатриотические поступки идут отсюда.
Спать я лег под самое утро. Очень скоро нас разбудили, надо было лететь в Венецию. Присоединившись к группе, бросив вещи в номере, я сразу же помчался к Андрею. Мне хотелось быть рядом с ним. Помимо естественного ощущения своей причастности к его картине, свербило, что меня как туриста поселили в дерьмовенькой гостинице, а его как фестивального гостя -в отличной.
В Венеции мой культурный шок усилился. Я плыл по
116
каналу на венецианском речном трамвайчике, смотрел на этот ослепительный город, на этих веселящихся, поющих, танцующих людей и не верил своим глазам. Стоял вспотевший, в своих импортных несоветских брюках, держал в руках чемоданчик с водкой, которую не знал, как продать, смотрел на молодых ребят, студентов, веселых, загорелых, сидящих на берегу, и вдруг меня пронзило жгучее чувство обиды: «Почему у нас не так? Почему я не умею так веселиться! Почему?» Не я первый испытал это чувство. Петр Первый его испытал. Ленин, Владимир Ильич, его испытал. У них, правда, возникло еще и желание сделать так и у нас. Мне тоже хотелось, чтоб и у нас так было, но предпринять хоть что-нибудь для этого я не собирался.
Господи! Если бы у нас тогда, в 1962-м, кто-то из молодых где-нибудь на пароходе вот так же позволил себе сидеть, так улыбаться, так петь, так свободно себя вести, кончилось бы милицией. Да никто бы и не позволил себе так открыто радоваться жизни! Я был ошпарен. Это воспринималось как сон, и сон этот навсегда перевернул мою жизнь.
Думаю, поездка эта перевернула жизнь и Андрею. Венеция была первым зарубежным городом, где он оказался. Потом он много ездил. Вспоминаю, как он приехал с фестиваля в Нью-Йорке, где показывали «Иваново детство». В Москве был ноябрь, дул жуткий ветер, валил снег, он шел в своих легких ботиночках, купленных в Италии, рассказывал о впечатлениях...
В ту пору я был его оруженосцем. Хотя уже в Венеции обнаружилась его первая неприязнь ко мне. Тогда я не подозревал, что случилось это из-за Вали Малявиной. Только сейчас, прочитав ее воспоминания о Тарковском, я открыл для себя кое-что новое в своих взаимоотношениях с ним. Помню в одну ночь, где-то часа в два или в три, я постучался в дверь к Андрею:
- Пусти меня переночевать, я хоть на полу лягу.
117
Мне хотелось быть с ним, с героем фестиваля, с человеком, которому помогал делать «Иваново детство».
- Не пущу, - сказал он.
Я не знал, куда деваться, пошел на пляж и заснул в шезлонге. Проснулся часов в пять, меня всего колотило от сырости и выпитого вина.
Я опять вернулся в теплый коридор отеля. На каталке перед одним из номеров стоял поднос с остатками чьего-то завтрака - недопитый кофе, круассаны. Я потихоньку откатил поднос за угол, смел все, что там лежало недоеденного. Денег же почти не было! На всю поездку дали долларов двадцать.
Весь следующий день Андрей был со мной очень холоден. Теперь я знаю из-за чего - накануне я полночи просидел в баре с Малявиной и Лилианой Алешниковой. Читая воспоминания Малявиной, я понял, что он был в нее влюблен, ревновал ко мне. Еще узнал, что девушек за ночные гуляния со мной проработали на собрании, устроенном в самом подходящем для него месте - на пляже. Андрей в судилище, естественно, не участвовал, но целый день с Валей не разговаривал. Дня через два я попросил у него свою бабочку: мне предстояло получать «Бронзового льва». Андрей бабочку не отдал. Это была самая больная обида - во-первых, бабочка была моя, я же ее ему дал, во-вторых, денег у него было долларов на тридцать больше, он же был гость. Он-то мог позволить себе потратить десять долларов! В итоге бабочку пошел покупать я. Но я все-таки был человек предприимчивый, бутылку водки загнал, вторую - отдал гиду, который в благодарность отправил меня все с тем же Панном в Москву через Париж.
Еще в Риме, когда мы сидели в «Термах Каракаллы», я набрался наглости и по советской привычке попросил у Феди Шаляпина денег. Он дал тридцать долларов, серьезную для меня сумму.
В последний вечер на Лидо мы с Тарковским, опья-
118
ненные коктейлем и воздухом свободы, наяривали вдвоем твист на площадке, где играл оркестр. Тут же сидели, снисходительно на нас поглядывая, Герасимов с Кулиджановым - они твист не танцевали... В Париж самолет прибывал вечером и компания должна была предоставить мне на ночь отель. Мало того что я сверх Венеции увидел Рим, мне еще повезло повидать впервые Париж! Отель «Лютеция» компании «Эр-Франс» находился на бульваре Распай. Потом с этим бульваром в моей жизни будет связано много разного - здесь я встретился с Бюнюэлем, здесь я какое-то время жил, но тогда все было впервыё. Я поднялся наверх в свой дешевый мансардный номер, открыл балкон - было часов пять вечера, -напротив на балконе такой же мансарды горничная в белом фартуке, белой наколке чистила медные ручки. Слезы навернулись от вдруг нахлынувшего чувства. Значит, есть еще в мире горничные в белых фартуках, медные ручки, мансарды — то, что в России исчезло со времен Чехова!
Сколько я потом ни ездил, чего только в Париже ни видел, но сильнее этого чувства не испытал.
Домой в Москву я бережно вез огромную двухлитровую бутылку дешевого итальянского вина - для Гены Шпаликова. Мы с ним в то время уже работали вместе над сценарием для моего диплома, он назывался «Счастье». Писать с Андреем у меня не получалось. Мы сделали сценарий для него, я сказал: «Теперь давай писать для меня». Он согласился. Но работа не ладилась - он увял. Писать он мог только для себя, у него был свой мир, он в нем жил. Поэтому сценарий для своего, пока еще неясно какого диплома я готовил с Геной. Мы встретились, пошли в зоопарк - он очень любил это место. Сели за столик. Гена сказал:
119
- Расскажи про Париж.
Я рассказывал, мы пили вино. На мне были новые джинсы, купленные на Федины доллары, Шпаликов завидовал.
- Я тоже поеду за границу, - сказал он, когда бутылка была допита.
- Куда?
- Во Вьетнам. Воевать.
Ему очень хотелось за границу, но никуда не пускали. Как Пушкина. Поэтому он придумал эту утку про Вьетнам и не мне одному ее подпустил.
Я гляжу на старые фотографии. Вот Гена с Инной и маленькой Дашей. Я был ее кормильцем, выкормил, можно сказать, собственным молоком. У Инны молока не было, у Гены не было никакого транспортного средства. Чтобы избавить их от необходимости ездить в Москву, я гонял на велосипеде от Николиной горы в село Успенское, к кормилице - два раза ежедневно.
Сценарий «Счастье» получался странный. Он состоял из моментов счастья очень разных характеров. С момента счастья начать фильм очень трудно. Это возможно в музыке. Так начинается Первый концерт Чайковского - сразу счастье. В кино это сложнее. Получается не счастье, а информация о счастье. В музыке нет момента информации, информация не может быть абстрактной. Она — вещь рациональная, интеллектуальная, знаковая: человек умер, человек женился. Эмоция конечно, с информацией связана, но она возникает потом. Величие музыки в том, что вся она — чистая эмоция.
С Геной у меня рабочие отношения не складывались, он не мог не пить.
Конечно, симптомы алкоголизма у него были. Думаю, он и самоубийством кончил в момент алкогольной депрессии.
Помню, Генке очень нужны были деньги, я одолжил, он написал мне расписку - в стихах.
120
Я был в достаточной мере жесток к нему. Не стану оправдываться, но у меня было два таких друга (Гена — один из них), подававших колоссальные надежды. Но когда они для меня их не оправдывали, я отдалялся. Не мог с ними общаться. Глупо, наверное. Они давали мне обещания, что больше такого не будет, что станут совсем другими людьми, - ничего не менялось, все начиналось заново, это меня совершенно выбивало из колеи отношений, которые мог бы считать нормальными...
В Москву я вернулся обожженный Западом. Рим, Венеция, Париж - это все разом свалилось на мою советскую голову, хоть и комсомольскую, но уже достаточно прогнившую. У меня и так была предрасположенность к тлетворным влияниям (дед - сезаннист, мать говорила всю жизнь по-английски), а тут уже был нокаутирующий культурный шок.
Думаю, и Андрей вернулся из Венеции абсолютным западником. Если он сам и не знал, что внутри себя таков, то теперь уже не мог этого не чувствовать. Италия его ошеломила, обожгла навсегда. «Андрея Рублева» он делал с прицелом на Венецию, не случайно даже вставил в финальную новеллу итальянских послов. В Канне картина оказалась по чистой случайности. Копия была готова уже в феврале, но начались проблемы, поправки, ни о каких фестивалях и речи быть не могло. Потом на какой-то момент ситуация вроде как утряслась, «Сов-экспортфильм» продал «Рублева» вместе с еще шестью картинами, «Войной и миром» и другими, французскому бизнесмену Алексу Московичу. Москович привез картину на кинорынок в Канн. К этому времени опять возникли проблемы, Госкино пыталось картину отозвать, Москович сказал:
121
- Ничего не буду отдавать, я уже заплатил за копии.
Картина появилась в Канне вопреки советской власти, представлена была не от СССР, была во внеконкурсном показе, потому получить могла только премию критики. Успех был сногсшибательный: все знали, что большевики хотели «Рублева» снять с показа, то есть что он запрещенный. Не было бы всей этой свистопляски, картину нормально показали бы предшествующей осенью в Венеции...
Конечно, тогда, в 1962-м, Андрей имел полное право чувствовать себя единственным реальным победителем Венецианского фестиваля. Но и мне тогда было чем гордиться, кое-что для успеха его «Иванова детства» сделал и я. Своего героя, Колю Бурляева., он взял по моей рекомендации. До этого Коля снимался у меня в «Мальчике и голубе». Совершенно случайно на улице Горького я встретил забавного хрупкого паренька, он показался мне занятным.
- Мальчик, хочешь сниматься в кино? - сказал я. На такие вопросы всегда сразу отвечают: «Хочу!» Коля не спешил с ответом.
- А вы откуда?
- Я из ВГИКа.
- Покажите документы.
Я показал ему студенческий билет. Только после этого он стал со мной разговаривать. Будущего борца за православную и славянскую идею, за общенародную трезвость в мальчике предугадать тогда было трудно. Нормальный шибздик. Миша Кожин, оператор «Мальчика и голубя», звал его не иначе как «п...деныш»: «П...деныш, иди в кадр!»
Потом он попал в «Иваново детство», потом - в «Рублева». Состоялась карьера. Бурляев очень интересный артист. С романтическим порывистым талантом.
Уже тогда, когда делалось «Иваново детство», у меня с Андреем стало возникать ощущение конфликтной ситуации. Тарковский позвал меня к себе в монтажную, по-
122
казал кусок намонтированной хроники: обгорелые трупы семьи Геббельса, еще какие-то трупы - шокирующие кадры. Меня передернуло.
- Это в картине не нужно, — сказал я.
- Ты ничего не понял, — сказал он. — Это как раз и нужно.
- Нет, я против, - сказал я.
- А ты тут при чем? - Андрей заиграл желваками.
- Ну как же? Все-таки я соавтор сценария.
- В титрах тебя нет.
Я не ожидал, что разговор примет такой оборот.
- Сволочь ты! Засранец! Я с тобой разговаривать не буду!
- Ну и не надо, - сказал он.
Я побежал вниз по лестнице. Он догнал меня.
- Не приходи больше сюда.
Он оставил эти куски и оказался прав. Куски были замечательные. Они шокировали. Это была очень рискованная эстетика - дорога по лезвию бритвы, я до нее тогда не дорос. Дружба наша продолжалась, хотя наши пути уже начали расходиться. Я стал вырастать в режиссера, у меня определялась своя точка зрения, я утверждал ее.
К этому же времени относятся наши размышления о длине отдельного статичного плана. Мы были увлечены проблемами экранного времени. Какой длины кадр способен выдержать зритель, если на экране ничего не происходил?
- Интересно, - говорил Андрей, - почему, когда кадр начинается, смотреть поначалу интересно, Потом зрителю делается скучно. На экране опять ничего не меняется - уже совсем скучно. «Когда же что-то произойдет?» - думает зритель. И здесь, хотя на экране по-прежнему все то же самое, у зрителя опять возникает интерес, уже на другом уровне. «Если так долго показывают, — догадывается он, — значит это имеет смысл. В чем этот смысл?»
123
В прологе «Первого учителя» я этим принципом воспользовался, поставил неподвижные, неимоверной длины планы. Еву Михайловну Ладыженскую, монтировавшую картину, это приводило в ужас, я ее возражений не принял. Но у меня этот прием был использован как исключение, Тарковский сделал его правилом, распространил на весь фильм целиком. Мы спорили, каждый остался при своем.
Наши отношения с Андреем начали подспудно напрягаться. Думаю, происходило это из-за ощущения соперничества - можно назвать это и ревностью.
Помню лето 1963 года. Мы сидели на даче, возник какой-то спор. Андрей стоял у окна. Лил дождь. Андрей повернулся ко мне и неожиданно спросил. - Ты думаешь, что ты гений? — сказал он. Я не ответил. Возникла пауза, слышен был только шум падающих на листья капель. Я смотрел на Андрея и точно знал, что он думает. Думает, что гений - он, а не я. Уже до этого возникло соперничество (все-таки я лев: у львов чувство собственной значимости очень развито).
Замыслом «Андрея Рублева» мы с Тарковским обязаны Васе Ливанову. Он пришел к нам и сказал: «Давайте делать фильм о Рублеве». Предложение было очень неожиданно. Позже я думал, откуда Васе пришла эта идея. В начале 60-х русская иконопись постепенно, шаг за шагом стала признаваться официальной властью. Вася был молод, красив, очень подходил к роли Рублева: длинное лицо, тонкий нос. В совсем недавно открывшемся музее Андрея Рублева в Андронниковом монастыре был выставлен его Спас, и чем-то черты этого Спаса напоминали Васю. Может быть, от этого сходства и пришла ему идея фильма?
Потом Ливанов уехал сниматься, а мы с Андреем решили не ждать и сели работать. Поехали на юг, начали обсуждать тему, стала появляться история. Когда Ливанов вернулся, мы сказали: «Вася, поезд ушел. Мы написали без тебя». Мы перед ним в долгу.
124
Тарковский не думал снимать Ливанова, хотел снимать Смоктуновского. Мы предложили Кеше сценарий, но перед ним стал выбор: кого играть — Рублева или Гамлета? Он выбрал Гамлета.
Сценарий мы писали долго, упоенно, с полгода ушло только на изучение материала. Читали книги по истории, по быту, по ремеслам Древней Руси, старались понять, какая тогда была жизнь, - все открывать приходилось с нуля.
Андрей никогда не мог точно объяснить, чего он хочет. Всегда говорил о вещах, не имеющих отношения к характерам, к драматургии.
- Вот, - говорил он, - хочу это ощущение, когда клейкие листочки распускаются.
Попробуй из этого сделай сценарий! Ощущения у него подменяли драматургию. Сценарий распухал, в нем уже было двести пятьдесят страниц.
К концу года работы мы были истощены, измучены, доходили до полного бреда. Знаете, что такое счастье? Это когда мы, окончив сценарий под названием «Андрей Рублев», сидим в комнате и лупим друг друга изо всех сил по голове увесистой пачкой листов - он меня, я его - и хохочем. До коликов. Чем не сумасшедший дом!
Помню последний день работы над сценарием. Мы кончили часов в пять утра, в девять решили пойти в баню. Он поехал с драгоценными страницами к машинистке, я - в баню. Заказал номер, полез в парную. Когда вылез, упал - руки-ноги отнялись, давление упало. Думал, умираю. Голым, на карачках выполз из номера. Приехал врач, сделал мне укол камфары, сказал: «Закусывать надо. И пить меньше».
Врач уехал, приехал Тарковский, тоже весь синий. Мы полезли париться...
Моменты напряжения в наших отношениях, возникавшие и прежде, стали все более проявляться по ходу съемок «Рублева». Андрей позвонил: «Приезжай. Cценарий разбухает». Написан сценарий был талантливо, но недостаточно
125
профессионально. Слишком много было всего - на мой сегодняшний взгляд. Очень много хорошего сценарного материала в картину не вошло. Хороший материал - еще не означает, что будет хороший фильм. Кирпичи могут быть и из золота, но кирпичи еще не делают архитектуру, архитектонику. Думаю, что новелла о колоколе могла бы заменить всего «Рублева». Очень мощный, очень красивый символ. Когда картина была уже кончена, я сказал:
- Знаешь, Андрей, гениально было бы просто развить один «Колокол», так и назвать — «Колокол». А на самом деле это был бы «Рублев», все там было бы, картина не обеднела бы.
Но картина стала разваливаться на новеллы, от каких-то из них вообще пришлось отказаться.(«Чума» вся целиком не вошла в фильм, а это был большой образ, очень для картины важный. Царская охота на лебедей не вошла, остался только один убитый лебедь. Большие куски не вошли, да и не могли войти - слишком много всего было написано. Много, подробно - ни в какую цельную композицию не укладывалось.
Я приехал сокращать сценарий. Работали, безжалостно выбрасывая целые линии. Возвращался обратно с ехавшим со съемок Роланом Быковым. Мы с ним серьезно назюзюкались в поезде, с нами ехала ассистентка Тарковского - из-за нее мы, собственно, и назюзюкались...
Я уехал снимать «Асю», с головой погрузился в свои проблемы. Прошло около года. «Рублев» был закончен, его положили на полку. «Ася» тоже была закончена, и ее тоже положили на полку. Я посмотрел «Рублева», у меня возник ряд соображений. Попытался убедить Андрея сократить картину.
- Коммунисты тоже считают, что надо сокращать.
- Ты сделай вид, что выполняешь их поправки. А сам сокращай только там, где ты хочешь. Сохрани то, что тебе нужно, но картина-то длинна. Длинна, понимаешь?
— Это ты ничего не понимаешь.
126
Опять ясно проглядывался наш разлад.
«Рублева» и «Асю Клячину» запретили одновременно. Судьба нас как бы вела вместе.
Художники, которые растут вместе и чувствуют масштаб друг друга, относятся друг к другу очень настороженно. В этом нередко какая-то почти детская ревность. В этом детстве художник, в известном смысле, и живет в любом своем возрасте. Что скрывать (пустячок, а приятно), есть чувство легкого удовлетворения, когда у твоего соперника картина не получается! Хотя мы делаем серьезное лицо, показно переживаем, говорим: «Жалко. Не получилась картина». Ликования при этом и в самом деле нет, но все-таки слегка приятно. Что это? Почему? Правда же, в этом что-то детское.
Успех ровесника, а хуже того - младшего коллеги, — вещь очень болезненная. Скажем, успех младшего брата. Брату старшему полагается иметь все раньше, чем младшему. Я наблюдал за собой эти моменты...
Нет, об этом позже, пока о Тарковском.
Ревнивое желание хотя бы одним глазом подсмотреть, что делает Тарковский, быть в курсе его работ и замыслов было, естественно, и у меня. Точно так же и Андрея интересовало, что я снимаю. Помню, как-то вернувшись домой, я увидел недопитую бутылку водки, почти пустую, рядом на стекле письменного стола стояла пишущая машинка, лежало несколько отпечатанных страниц - Андрей куда-то ушел. Тогда он жил у меня. Я заглянул в страницы - это было воспоминание о матери, был там и какой-то невнятный рассказ о военруке, который потом появился в «Зеркале». На сценарную прозу это было никак не похоже - чистой воды литература. Кончался рассказ удаляющимся лицом матери в подъезде. Написано все было за четыре-пять часов, пока я отсутствовал.
Вскоре вернулся Андрей, уходивший, как оказалось, за следующей бутылкой.
- Ну как? - спросил он.
127
- По-моему, абракадабра.
- Ты опять ничего не понял...
После смерти Андрея появилось немалое число людей, в обильных подробностях описывающих свою приобщенность к его творчеству, рассказывающих, какими соратниками они ему были. На деле же соратников у него было немного. Ему нужны были не соратники, а «согласники». люди поддакивающие и восхищающиеся. Ну что ж, это тоже потребность художнической души. Вспоминаю слова Рахманинова, который тоже был человеком болезненно, исключительно мнительным. От своей жены, говорил Рахманинов, художник должен слышать только три вещи: что он гений, что он гений и что он абсолютный гений.
Александр Мишарин, писавший с Тарковским сценарий «Зеркала», писал потом, какой организующей силой он был для Андрея, как тот в нем нуждался. Может быть, может быть... А может и не быть. Видение «Зеркала» задолго до начала участия Мишарина в работе уже было в тех самых страничках, которые лежали у меня на столе.
В ту пору у нас еще не было конфликта. Пока еще только возникала холодноватость в отношениях. Андрей не позволял никому из друзей себя критиковать.
От Отара Иоселиани я недавно узнал об одном любопытном случае. Рассказал он мне о нем на фестивале в Сан-Себастьяне, где был членом жюри, а я прилетел получать Гран-при за «Гомера и Эдди». За кулисами, в пыльной темноте, пока мы распивали бутылку водки (я - на голодный желудок, прямо с самолета - на церемонию), Отар рассказал мне, как однажды пришел к Андрею. Вокруг за столом было обычное окружение Тарковского.
- Ну как тебе «Зеркало»? - спросил он.
- По-моему, вещь путаная, длинная, - сказал Отар свойственным ему отеческим тоном.
Возникла тяжелейшая пауза, все, потупив глаза, замолчали. Андрей бросил быстрый взгляд по сторонам, сказал:
- Ему можно.
128
Все тут же оживились. Боялись скандала, но пронесло. Это уже был Андрей времен «Зеркала».
Собираясь делать «Солярис», Тарковский предложил мне писать вместе с ним сценарий. Я рассказал, как, на мой взгляд, это надо делать. Ему мои предложения не понравились, в них все было слишком логично. Я все-таки вынес некоторые уроки из «Рублева», меня интересовала структура вещи - он же хотел структуру развалить. Он был захвачен этим, стремлением.
Мы встретились как-то в монтажной, это было уже после «Дяди Вани», ему картина очень понравилась, он меня за нее простил («Ася Клячина» ему тоже очень нравилась).
- Понимаешь, - сказал он, - я снял картину, она не складывается.
- Я тебе три года назад говорил, что не сложится.
- Ну да! А ты знаешь, что я сделаю? Я вообще все перемешаю, чтобы никто ни хрена не понял! - И озорно по-детски (очень хорошо помню его улыбку) захохотал. - Поставлю конец в начало, середину - в конец.
Он сидел и переставлял эпизоды «Зеркала» на бумажке, пытался перегруппировать структуру в абсолютно абстрактный коллаж. Ему удалось. Он разрушил связанность рассказа, никто ничего не понимал. Но было ощущение присутствия чего-то очень значительного, кирпичи-то были золотые.
Потом приехал представитель Каннского фестиваля отбирать картину. Естественно, спросил про «Зеркало». Естественно, Ермаш сказал, что картина не готова, хотя в черновом монтаже она была уже готова. Естественно, был устроен тайный просмотр с протаскиванием обманными путями через проходную иностранца. Помню Андрея, бегущего по коридору, потного, с коробками пленки. Боже мой, что была за жизнь! Классик советского кино таскает коробки, чтобы показать свой шедевр. И при этом умирает со страха, что его застукают. Если вдуматься, это не что
129
иное как бред. Ведь все делалось нелегально. Страшно! Криминал! Андрей не был никогда диссидентом. Он был наивным, как ребенок, человеком, напуганным советской властью. Он хотел жить за границей, хотел свободно ездить, как все нормальные художники. Это желание было важно, а не идея борьбы с советской властью. Володя Максимов собственноручно перетащил его на диссидентскую сторону. Ему организовали пресс-конференцию в Италии, она уже имела отчетливый политический оттенок: «Не возвращаюсь, потому что мне нужна свобода».
«Я - невозвращенец» - это уже было серьезным ударом, и прежде всего для самого Тарковского. С этого момента он начал бояться, что его убьют, украдут, это приобрело уже характер мании. В Лондоне он попросил для своей охраны агента Скотленд-Ярда, иначе его затолкнут в мешок, увезут в Москву.
Он был бесконечно далек от политики и не понимал, что в андроповское время уже никто никого не будет выкрадывать. Это, вероятно, еще могло быть при Хрущеве, когда пытались затащить в туалет Руди Нуриева. Но с тех пор уже прошло пятнадцать лет. Я сказал ему:
- Андрей, тебя никто не украдет. Тебя приглашает Сизов (был такой, директор киностудии «Мосфильм»), ему можно верить. Андропов лично дает гарантию, что если ты вернешься - получишь заграничный паспорт. Я убежден, так и будет.
Разговор происходил в Канне. Андрей посмотрел на меня.
- Знаешь, я решил остаться. Мне тут заплатили за «Ностальгию». Ну что я куплю на эти деньги? Ну куплю «Волгу», квартира есть. Вернусь — опять не дадут работать.
- Устрой пресс-конференцию. Объяви, что уезжаешь в Россию, что если тебя назад не выпустят, пусть все знают, ты - жертва коммунизма. Но, я уверен, тебя выпустят, не посмеют не выпустить. Ты артист международного класса.
130
Он меня не послушал. На прощание посмотрел на меня с сомнением. Потом дошел слух, что он сказал: Андрон работает в КГБ. Он уговаривал меня вернуться».
Виделись мы после этого только один раз - на рю Дарю. Я шел в церковь, он - из церкви. Я уже остался заграницей.
- Ты что здесь делаешь? - спросил Андрей.
- То же, что и ты. Живу. Он холодно усмехнулся:
- Нет, мы разными делами занимаемся.
У него было замечательное лицо, скуластое, с раскосыми глазами и редкой монгольской бороденкой. Когда он смеялся, на щеках, обтянутых пергаментной кожей, собирались мелкие морщинки. В эти минуты мне всегда так хотелось его обнять! Сколько мы смеялись!.. Любимый мой Андрей.
Больше мы уже не встречались.
Когда я снимал «Дуэт для солиста», мне передали, что меня очень срочно просит позвонить Марина Влади.
- У Андрея рак, - сказала она. - Нужны деньги.
Ее муж был врач. Помню, как сейчас, я стоял в будке автомата, шел дождь, все внутри меня сжалось в комок.
Думаю, Андрей и заболел оттого, что у него такой характер - нервный, нетерпимый. То, что он уехал, что пути назад ему уже не было, его мучило. Не сомневаюсь, это ускорило развязку.
Замечательная фраза, не помню уж, кем сказанная: «Всё болит у дерева жизни». Боль - манифестация жизни. Не случайна и эта популярная шутка: «Если вы утром проснулись и у вас ничего не болит, значит, вы умерли». И еще вспоминаю мудрые слова Александра Меня: «Пока, есть гнев, естъ надежда. Равнодушие - это смерть».
131
Когда думаю о любви и нелюбви, единственный верный для меня критерий - боль. Любовь - это боль, все остальное - нелюбовь, может быть, влюбленность, приятное времяпрепровождение, еще что-то, о какой бы любви речь ни шла - к женщине, к папе, маме, брату, другу, Богу. Больно, значит, сладко; можно даже плакать от сладости боли.
Во времена наших частых сидений в ВТО на студии Горького по сценарию Гены Шпаликова снимался его первый фильм - «Застава Ильича» Марлена Хуциева. Мы с Тарковским играли там небольшие роли. Вокруг картины еще задолго до выхода был немыслимый ажиотаж: то ли потому, что это сценарий Гены Шпаликова, то ли потому, что режиссер - герой неореализма, точнее - неосоцреализма, то ли потому, что в картине снимались неактеры, а также и очень молодые талантливые актеры.
Пришла на кинопробу и Марьяна Вертинская. Там я с ней и познакомился. Нет надобности рассказывать, как во времена нашей молодости звучало имя Александра Вертинского. Естественно, отсветы его озаряли и дочерей. В нашем семействе, правда, обстояло несколько по-иному. Так или иначе мы были воспитаны во вкусах деда, а для него все выходившее за рамки Моцарта, Баха и Прокофьева уже никуда не годилось. Чайковский именовался пошляком, Вагнер не заслуживал доброго слова: ни одного произведения кончить не может. Ну как дед мог относиться к Вертинскому? Вертинский - это кабаре, декаданс, а само слово «декаданс» было для деда ругательством.
Когда началось наше увлечение Вертинским, деда уже не было в живых. Но имя это я впервые услышал от него - пренебрежительно, через губу. Вообще, если бы я сказал ему, что люблю Чайковского, очень люблю Серебряный век, что мне очень нравится Игорь Северянин, не знаю, что бы он со мной сделал. Но, если вдуматься, для деда и Репин, и Чайковский были почти современники. Так же как для меня с Тарковским со-
132
временником был Пырьев. Мы с Андреем не выносили его, а теперь без слез не могу смотреть «Кубанских казаков». Пырьев для меня уже классик, его картины вызывают чувство нежности. Современники друг друга не выносят. О чем могу судить и по себе. Дистанция времени многое ставит на свои места...
У Марьяны были синие глаза, вздернутый нос и рыжие волосы. Когда она сидела на подоконнике, казалось, что перед тобой картина Магритта: глаза сливаются с окружающим небом. Лицо, а за ним сквозь дыры глаз небо просвечивает. У меня есть замечательная фотография, где нас вроде как и не видно: мы с ней идем по бульвару. Есть еще очень хорошая фотография: мы сидим на съемках, там и Гена Шпаликов. Естественно, кончаловка при всем этом не могла не присутствовать. Съемочные дни часто оканчивались у нас дома. Был момент в жизни, когда на вопрос, что такое счастье, я мог бы ответить только единственным образом: «Счастье - это сидеть у Вертинских, когда за окном идет снег, смеркается, еще не зажегся свет - сидеть и пить чай с Марьяной»,
Были у нас такие времена, когда я стоял перед ней на коленях и говорил: «Марьяна, я хочу, чтобы ты была с нами на Новый год». Она отказалась, у нее были другие планы. Марьяна курила, что мне не нравилось, вела неспортивный образ жизни, что мне тоже не нравилось, была очаровательна, что мне очень нравилось. Она была вся такая легкая, непредсказуемая, небесная! Была и такой же сейчас осталась - добрая, безалаберная, с детскими маленькими руками, с бесшабашным хипповым пренебрежением к условностям жизни. А рядом была девочка с раскосыми, гранеными, как стаканы, глазами, уже покорившими зрителей в «Алых парусах»,- Настя. Ребенок! Шепелявый ребенок! Очаровательный. Конечно, эти сестры были звезды. Уже надвигался «Гамлет», где Анастасия сыграет Офелию. Впрочем, в то время мы думали, что «Гамлет» не состоится и что Смоктуновский сыграет Андрея Рублева.
133
В те годы тусовки происходили по квартирам. После двенадцати посидеть было негде, кроме ресторана внуковского аэропорта. К нам домой приходило каждый вечер человек пять или восемь.
Однажды за Марьяной с огромной легкостью начал ухаживать Смоктуновский. Они сидели у нас, вели нежный разговор, я почувствовал себя лишним. Пошел на улицу, сел в садике, поглядывал на окно, за которым были они. Было больно, но и очень сладко. Я был очень ревнив, очень влюбчив, хотя не знаю, любил ли по-настоящему...
Уже надвивался на меня поезд, называемый «женитьба». Уже стали об этом поговаривать. В моих же планах этого не было. Помню, я вел машину, не мне принадлежавшую: жена одного профессора взяла ее у своего мужа, еще ехали Марьяна и мой приятель.
- А почему бы вам, друзья, не жениться? - сказала жена профессора.
От смущения я повернул руль - повернул очень неаккуратно, кто-то в меня врезался. Так окончился этот роман.
Зато у моего младшего брата, который след в след шел за мной, начался роман с Настей. Была замечательная свадьба. Помню Никиту с длинными волосами, с бакенбардами (бакенбарды тогда были в моде), в клешах, Настю с навороченными на голове халами на этой очень озабоченной, очень светской свадьбе в ресторане «Националь».
Вертинские остались в нашем доме, в моей жизни. Во-первых, потому, что ходил по дому сын Насти и Никиты, который очень похож на Вертинских.
Быть может, любить по-настоящему мне слишком часто мешала программа самоконтроля, очень все-таки во мне сильная. Поэтому и наркотиков никогда не принимал. Точнее, это случалось крайне редко.
Однажды - это запомнилось - в Париже, у Аньес Варда. Мы собрались у нее по случаю приезда Джека Николсона. В этот день в кафе я увидел женщину потрясающей красоты. Она казалась немного похожей на Грейс Келли.
134
А какие ноги! Я просто обалдел. Сердце захолонуло, я сел рядом за столик, думаю, как бы начать разговор.
Женщина смотрит сквозь меня и вдруг поворачивается, улыбается роскошной улыбкой. Я уже хочу улыбнуться ей в ответ, начать разговор и тут понимаю, что она смотрит не на меня. Оборачиваюсь - Джек Николсон. Подходит, садится за ее столик. Это была его пассия, знаменитая певица из рок-группы «Мамае энд папас».
В тот же вечер мы встретились у Варда. Там был и Бертолуччи. Достали травку, марихуану, я в первый раз попробовал. Было весело, все смеялись, и мне хотелось смеяться. Все улыбались, и мне хотелось в ответ улыбаться.
Вспоминаю обо всем этом к тому, что! любовь - это потеря контроля над собой. А в общем-то контроль над собой я терять не люблю. Ненавижу даже. Хотя не раз с готовностью кидался во влюбленность. Но чем старше становился, тем более неохотно это делал. Влюбишься — уже не принадлежишь себе.
Не могу сказать, что во мне жила такая уж немыслимая тяга любить.Влюбленность - бабочка нашего воображения. Села на объект - и вы уже не можете оторвать глаз, вы его обожаете. И вдруг бабочка вспорхнула - ее уже нет, а объект остался. Вы смотрите в ужасе: Боже, вот это я любил! Тот человек, которого вы любили, боготворили, кажется уже полным монстром. А может, никакой бабочки и не было? Мы сами насытили объект нашей любви качествами, вовсе ему не присущими.
В пору моих первых кинематографических откровений и потрясений от увиденных фильмов я еще не знал, что такое подражать, поскольку сам еще не снимал. Я еще не находился ни под чьим влиянием, а лишь под влиянием кино как единого целого. Оно сказало мне: «Иди в
135
режиссуру». Это только потом возник вопрос: «А что ты умеешь сам?»
Я уже касался здесь шока, пережитого на просмотре «Пепла и алмаза». Ну конечно, бросилось в глаза, как похож на меня Цибульский (в подражание ему я вскоре стал носить черные очки), но прежде всего внове была сама эстетика картины, впечатляющая, полная экспрессии. Никогда не забуду кадров, где герой одну за одной поджигает стопки со спиртом и пускает их по столу на камеру. Или его финальный пробег, удивительно красивый, среди белых простыней,развешанных на пустыре. Высокий класс экспрессионизма! Здесь была не только новая эстетика, но и новая энергетика человеческого поведения.
Картина захватила меня и неясностью своего идеала. Нигде не были расставлены морализирующие точки. Мы не могли не любить героев, точно так же, как не могли не понимать неправоту дела, за которое они борются. Убийство секретаря обкома, умирающего на руках у своего убийцы, воспринималось как новая библейская притча о братоубийстве. Это был безусловно шедевр!
Вайда - один из режиссеров (в том же ряду Мунк и Кавалерович), определивших направление развития послевоенного польского кино. Все они взросли на отрицании старой эстетики, но Вайда ближе других мне тем, что он сенсуален. В нем нет рационализма, нет ироничности, в нем все чувственно. Все фактуры - чувственны: поливание шампанским, обшарпанные стены, которые потом мы много раз обсуждали с Тарковским, битый кирпич в «Канале». Это была новая эстетика и в характерах.
Мне потом рассказал Цибульский, что Вайда показал ему фильм с Джеймсом Дином и сказал:
- Запомнили повторяй все то, что он делает. Играй точно так же.
Я еще не знал, кто такой Джеймс Дин. Для себя я открыл его через Цибульского.
Первую свою курсовую работу на сцене я делал, под-
136
ражая, как мог, пластике Вайды. Первый раз делал что-то свое, и это «свое» было подражанием.
Для меня начиналось познание кино, познание многих авторов, многих фильмов. Американское кино на меня влияло совсем немного, практически не влияло вообще.
После «Пепла и алмаза» пришел черед влияния Ламориca с его поэтикой, условностью, красотой, даже красивостью формы. Тогда мы работали вместе с Андреем, и
это влияние видно и в его «Катке и скрипке», и в моем
«Мальчике и голубе».
Почему Ламорис так на нас повлиял? Он еще раз сломал наше представление о кино. «Белая грива», «Красный шар», «Приключения золотой рыбки» (это, правда, не его фильм, а его оператора Эдмона Сешана, но в нем та же эстетика), «Путешествие на воздушном шаре» - эти фильмы подняли на новый виток звуковое кино. Диалога в фильмах не было, сюжет развивался вне слов, но звук при этом играл очень важную роль. Это было как бы чистое кино, очень непростое по форме, привлекательное еще и тем, что оно не требовало звезд, даже вообще актеров. Ему достаточно было очень немногих типажей, в нем действовали бессловесные или вообще неодушевленные персонажи (лошадь, рыбка, надувной шарик, мальчик), а это значило, что подлинный автор - режиссер, что он насыщает своим отношением весь окружающий мир, делает его антропоморфным, делает его своим.
Поэтическая метафора Ламориса пришла в Россию одновременно с «Маленьким принцем» Экзюпери и модой на Экзюпери. Их мироощущения в моем восприятии как бы слились воедино. Не сомневаюсь, что идеи поэтического кинематографа у Тарковского складывались под очень существенным влиянием Ламориса.
В своем подражании Ламорису я опоздал на год, к тому времени мы сделали новое открытие: Бюнюэль. «Лос Ольвидадос» («Забытые»), «Виридиана», ощуще-
137
ние очень чувственного кино, выразительная сила уродливости, острота образов, некоторая их абстрактность — все это заметно отразилось в «Ивановом детстве». А парящая мать из «Лос Ольвидадос» просто впрямую перекочевала в «3еркало», очень мощный шокирующий образ. Бюнюэль открыл нам то, что русское кино открыть не могло - сенсуализм. По серьезному счету, силу сенсуализма у нас чувствовали очень немногие режиссеры - Барнет в «Окраине», Николай Экк в «Путевке в жизнь». Есть, конечно, очень мощные куски у Эйзенштейна, но у него образ всегда имеет более литературное содержание, нежели чувственное -у Бюнюэля сенсуализм замешан на латиноамериканском поте, буквально можно было осязать лоснящуюся кожу.
Что такое Бюнюэль? Это Испания, испанское соединение страсти, образной безжалостности и раскаленного духовного пейзажа. До него я не представлял себе, что можно вот так, как липку, ободрать человеческий характер, заглянуть в то, что Достоевский называл «обнаженная бездна души». Наверное, это первый из художников, который не боялся быть таким жестоким в кино. В литературе уже до того был Селин, Жан Жене, уже был Генри Миллер - они не боялись этой обнаженной жестокости. Я говорю не о Бюнюэле времен «Андалузского пса»: разрезание бритвой коровьего глаза - это было пока что лишь обнажение_бездн_эстетики, к обнажению бездн души ещё надо было прийти. Он сделал это в «Назарине», «Лос Ольвидадос», в «Виридиане» - там это игра провоцирующими, шокирующими изображениями. Почему подобная жестокость имела право на существование? Потому что она никогда не была жестокостью во имя смакования жестокости. За ней всегда ощущалось содрогание художника от необходимости такое показывать. Когда смотришь фильмы Квентина Тарантино, видишь, что режиссер от жестокости не содрогается - он облизывается. Бюнюэль, как и Бергман, обнажая бездны, страдает сам. Когда маль-
138
чишки безжалостно избивают калеку в «Лос Ольвидадос», безногого, слепого, закидывают его камнями, чувствуешь, как мучительно художнику показывать это,
«Назарин». Не могу понять, почему он произвел на меня такое впечатление. Показал мне его Том Лади в Сан-Франциско в начале 80-х, уже после моего отъезда в Америку, мы смотрели картину вместе с Ширли Мак-Лейн. То ли у меня было такое общее состояние подавленности, то ли ностальгия замучила, но после картины у меня просто был нервный срыв. Никогда не считал себя слезливым, но тут не мог остановить слез. Что-то сдвинулось в душе, озябшей от страха и тоски в чужой стране, и вдруг хлынуло чувство благодарности и боли от ощущения красоты мира...
Был момент, когда Бюнюэль как художник умер, возродился он благодаря великому французскому продюсеру - Сержу Зильберману, с помощью которого он снял один за другим три свои шедевра - «Дневную красавицу», «Тристану» и «Скромное обаяние буржуазии».
В них особо ощутимо чувство юмора, Бюнюэлю всегда свойственное, Он никогда не пугал с надсадным серьезом; юмор его был саркастичен, но это всегда был юмор.
Если рассматривать фильмы Бюнюэля с той же длительностью и пристальностью, которой требует разглядывание картин Миро, открывается много неожиданного. Интенсивность разглядывания человеческого характера приводила его к удивительным картинам, таким, как «Дневник горничной». Вроде все, как в жизни, вроде никакого сюрреализма. Нет, просто здесь новое понимание сюрреализма. Мы-то думали, что сюрреализм -это образы Кокто или «Андалузского пса», ранней ленты Бюнюэля и Дали. А Бюнюэль с течением лет очень сильно изменился. Он все больше уходил от трансформации механического, трансформации внешнего мира к трансформации мира внутреннего. Все его герои ведут себя
139
не так, как нормальные люди в реальности, их поведение ирреально. Это и есть, мне думается, главное поле сюрреализма в кино - искажение мира достигается через искажение поведения человека.
Бюнюэлевские символы не высказывают ничего, что впрямую можно пересказать словами. Они созвучны блоковской мысли о том, что символ должен быть темен в своей последней глубине. Позднее этими принципами я достаточно много пользовался - скажем, в «Первом учителе», белая пиала с молоком в руках бая, по которой ползают мухи, окованная серебром плетка из козьей ноги, висящая на столбе в сцене приезда бая со сватами, - это все шло от Бюнюэля.
Ко времени «Первого учителя» на меня все большее влияние оказывал Куросава. Первым открытием был «Расемон», потом начались наши поездки с Тарковским в Белые столбы, где мы посмотрели «Семь самураев», «Трех негодяев в скрытой крепости», «Красную бороду», «Телохранителя». Это было время, когда мы писали «Андрея Рублева». Стилистика Куросавы у Тарковского во многом отложилась на этой картине, а у меня - на «Первом учителе». Там даже есть мизансцена, целиком взятая у Куросавы: крестьяне, сев в кружок, горюют. Так что, если по-честному, я с ним должен был бы поделиться своими постановочными. Огромная была по тем временам сумма: две тысячи рублей!
Куросава был для меня открытием еще одного измерения в искусстве кино. У него настоящее чувство эпического. Недаром он, быть может, единственный, способен передавать на экране Шекспира: «Трон в крови» -«Макбет», «Ран» - «Король Лир». Думаю, что и мне тоже близко чувство эпического. Эпический характер, трагический характер - вещь сложная. Я уже «Первого учителя» снимал с ощущением трагизма, мне хотелось сделать не драму, а нечто подобное греческой трагедии. Эпичность по-настоящему заключена в характере, в его
140
масштабах. «Король Лир» - никакая массовка не нужна, один человек на пустой земле разговаривает с небом.
Влияние на меня Куросавы не прошло до сих пор и не пройдет никогда. Его язык, его кинематографическая техника доказали, что длинная оптика в кино дает большее ощущение правды, чем короткая.
Никогда не забуду его использования рапида: в «Семи самураях» самый молчаливый самурай выходит на бой с противником и стоит совершенно неподвижно. Затем один быстрый взмах саблей, и тело на рапиде падает в пыль.
Чрезвычайно мне дорого в Куросаве и то, что он не гнушается никаким жанром. Хотя наиболее силен он в трагедии, но снимал и комедии, и клоунады, и драмы, пьесы Горького и романы Достоевского - пробовал себя во всем, и потому скорее подобен театральному, а не кинематографическому режиссеру, снимающему всю жизнь только один фильм, создающему один мир. Куросава пытался создать разные миры, что лично мне очень дорого, поскольку в мировом кино не так много режиссеров, успешно работающих в разных жанрах. Дэвид Лин очень большой режиссер, но он всю жизнь снимает один и тот же фильм. Из американских режиссеров не таков, пожалуй, только Джон Форд. Из европейских - Бергман, хотя в кино он далеко не так свободен, как в театре.
Следующим после Куросавы открытием был Феллини - «Дорога», «Ночи Кабирии». Затем «Сладкая жизнь». Шок непередаваемый! Я физически боялся смотреть эпизод оргии. Думал: «Господи, что он показывает?!» Моя девственная советская кинематографическая мораль содрогалась от невозможности видеть на экране такое! А сейчас смотришь на Мастроянни, ездящего верхом на голой аристократке, и все кажется таким невинным. Но в ту пору эта откровенность потрясала.
По моим картинам нетрудно проследить, под чьим влиянием я находился. «Первый учитель» - Куросава,
141
«Ася Клячина» - Годар, с его скрытой камерой, неактерами в кадре. «Дядя Ваня» - Бергман.
Бергман со своим северным символизмом, со своей гениальной интерпретацией чеховской «Скучной истории» в «Земляничной поляне» на нас с Андреем не мог не подействовать. С ним мы надолго засели. Надо было пересмотреть много картин. Всеми правдами и неправдами мы находили такую возможность. Посмотрели «Молчание», «Источник», оставивший ощущение шока. Впервые на экране была сцена изнасилования, и какая сцена! Тогда и я, и Андрей экспериментировали со временем и во многом заимствовали бергмановские ритмы. Андрей пошел в своих поисках еще дальше, он стал головокружительно свободен. Недаром Бергман его так любит. Ведь это бергмановские слова: «Чтобы снимать свое кино, надо стать абсолютно свободным, по-сумасшедшему свободным». Тарковский мог себе позволить свободу, непозволительную никому другому.
Впрочем, еще до Бергмана Тарковский отвлекся на полемику с Кубриком. В кино ведь мы очень часто полемизируем - с тем, естественно, с кем считаем достойным полемизировать, кто провоцирует нас на полемику. Таково вообще свойство искусства. Скажем, «Живой труп» Толстого - это его полемика с Чеховым. Посмотрев «Иванова», Толстой сказал: «Какая жалкая пьеса! Русский Гамлет не получился. Я покажу, как надо писать пьесы!»
Так и «Солярис» был полемикой Андрея со Стэнли Кубриком.
Очень точно помню, «Космическая Одиссея: 2001» на Московском кинофестивале 1969 года была для нас ударом наотмашь! Мы выходили из зала, не в силах оправиться от шока. Вскоре затем возникла идея «Соляриса».
После Бергмана пришла очередь Брессона. И Брессон, и Бергман остались двумя идолами Андрея. «Ничего, ничего», - одобрительно приговаривал он, вспоминая кадры «Мушетт», «Дневника сельского священника» и
142
«На удачу, Бальтазар», с их невероятной католической сдержанностью. «Ничего, ничего» в его устах значило: «Гениально!»
Вот эти великие - Бюнюэль, Куросава, Феллини, Бергман, Брессон - остались для меня высеченными в скале, как знаменитые бюсты американских президентов.
Интересно, что у всех у них нет, как правило, желания выдавать рассказываемую историю за саму жизнь. Своими картинами они как бы говорят: «Это искусство. Это неправда». И Бергман в своих метафорических картинах, и Куросава в таких фильмах, как «Трон в крови», «Кагемуся», «Ран», да и других, Бюнюэль - особенно в «Виридиане», театральны. О Феллини и говорить нечего. Его фильмы - это даже больше, чем театр. Это уже цирк. И Феллини словно сам кричит из-за каждого кадра: «Вы видите, как это не похоже на правду, на реализм?»
Голливудские фильмы тоже неправдоподобны, но там неправдоподобие иного рода - неправдоподобие конфликта слишком доброго со слишком злым. Здесь же иной виток неправдоподобия - неправдоподобие искусства, и это объединяет всех этих мастеров. У всех у них трудно воровать. Можно перетащить в свой фильм какие-то мизансцены, какие-то аксессуары, какие-то внешние атрибуты, но украденное так или иначе начнет выпирать. Сразу видно, у кого украл. Обычно ведь воруются внешние атрибуты: играет цирковая музыка, клоуны ходят, висит белье. Мироощущение украсть куда как труднее. Его вообще украсть нельзя - им можно проникнуться, вдохновиться. В этом случае у зрителя уже не будет ощущения плагиата, вторичности, прямого заимствования, хотя, наверное, внимательный критик отметит, кто повлиял на экранный мир художника.
Подражание начинается в юности с попытки копировать внешние черты. В институтские годы я все думал, как повторить «Ночи Кабирии», взял картину на монтажный стол, разглядывал и записывал каждый кадрик: вот
143
тут она идет слева направо, вот тут стоит посередине, гонял и гонял пленку, гадал: «В чем же секрет?» - и никак не мог его понять. Напоминал себе мартышку перед компьютером, которая стучит по клавишам, лижет монитор, но ничего осмысленного все равно не извлекается. Я все пытался понять Феллини по верхам, по форме, но не в ней, как всегда бывает в великом искусстве, дело. Форма вторична. У Феллини совершенно неподражаемы ситуации, поведение актера. Но тогда я этого ничего не понимал. Мне-то казалось, достаточно повторить движение слева направо, остановку, подъем... Секрет не открывался. Пришлось отложить картину. Позже пришло понимание, как это сделано. Суть в характере и в предлагаемых обстоятельствах. Это очень человеческое кино.
Для меня как-то очень взаимосвязаны три великих личности - Гоголь, Платонов, Феллини. Они создавали мир практически бесплотных фигур, мир неповторимых характеров в фантастических ситуациях.
Выстроить ассоциированный ряд между живописью и кинематографом очень сложно. Можно, конечно, найти параллели между Дали и Бюнюэлем в ранних его картинах. В более поздних если и прослеживаются параллели, то, скорее, не между Бюнюэлем и Дали, а между Бюнюэлем и Миро. Дали в общем-то художник броский, недаром он говорил: «Я процветаю потому, что в мире полно кретинов». У Миро, у Магритта такой броскости нет — есть метафизика. Загадка.
Помню, как Тарковскому понравилось «Последнее танго в Париже». Он рассказывал о нем с увлечением, хохотал, особенно ему понравился разговор героя с женой, лежащей в гробу. Неудивительно, что Бертолуччи так увлечен Фрэнсисом Бейконом. Его живопись оставляет впечатление, будто, тщательно нарисовав лицо человека, художник затер свежую краску локтем. Все в смазке! Но за ней просматривается нечто, и в этом «нечто» угадывается монстр. Картины Бейкона пугают, хочется в них вгляды-
144
ваться. Они заставляют вглядываться. При всей их классичности, в них есть элемент шиза - то, что, я думаю, очень повлияло на Бертолуччи. В «Последнем танго» лицо консьержки, виднеющееся за мутным стеклом,-это, конечно же, кадр, навеянный Бейконом.
Большие произведения искусства всегда вызывают у меня желание работать, не подавляют, а, напротив, рождают прилив творческих сил, возбуждают, дают надежду, веру в то, что ты тоже на что-то способен. Если кому-то своими картинами я дал желание снимать и делать лучше, это для меня высшая похвала. Самая дорогая фотография, которая у меня есть, - улыбающийся Бернардо Бертолуччи и внизу его подпись: «Портрет итальянского кинематографиста после просмотра «Дяди Вани». Андрей, благодарю тебя за две вещи: ты вернул мне желание снимать кино и я нашел истинного брата в искусстве. Бернардо». Это дорогого стоит.
Мы познакомились с Бертолуччи, когда он снял «Конформиста». Тогда он посмотрел «Дядю Ваню»: видимо, ему запомнились кадры выставленных оконных рам в коридоре, запакованных вещей. Позднее, в «Последнем танго в Париже», я увидел перекличку с этими кадрами; квартира героя пронизана той же атмосферой запустения, умирания.
Но все это было 20 лет назад, кажется, в какой-то прошлой жизни. Что я, так изменился? Неужели растерял все, что у меня было? У меня же полно сил. Или это только мне кажется, что полно сил? Полно идей. Или это только кажется, что у меня полно идей? Может, для сегодняшних молодых я уже старый пень, как Рошаль или Дзиган для меня во времена моей молодости... Мы же не можем реально оценивать себя, мы абсолютно не понимаем, каков наш истинный возраст. Или я ничего не понимаю, или не понимаю только одного: почему я так много понимаю? Пора уже вроде как минимум половины не понимать.
145
Ребенок — маленькое животное, хищник, потребитель. Все время чего-то требует и ничего не дает — могу судить об этом по своим детям: им все время нужно что-то -еда, внимание, тепло, обновки, игрушки. Наверное, это и есть проявление инстинкта жизни - великая сила!
То, что у меня появился брат, я поначалу вроде и не заметил. Во всяком случае момента его появления в доме не помню. Запомнилась молодая женщина, поселившаяся у нас, его нянька, Хуанита. Она давала Никите соски, воспитывала, учила говорить по-испански. Страшно тосковала по Испании, ночами плакала. Могу ее понять: из Сан-Себастьяна, где море, жарко и солнечно, оказаться в России с ее холодом, слякотью, грязью.
Никиту я воспринимал, как и все в жизни, сначала как данность, потом как бремя. Маленький ребенок все-таки. Старший брат - это позиция силы. Сила пытается использовать тех, кто слабее. К младшему брату это в особой мере относится, ибо он — младший. Как старший может проявить себя по отношению к нему? Дать пинка, обругать, утереть нос.
Потом он вырос настолько, что ему позволялось присутствовать при наших возлияниях, его уже можно было послать за сигаретами, он уже был полезным. Жестокая вещь - детство! Бегает рядом какое-то бессмысленное создание. Да, конечно, была братская любовь, но не стоит забывать и низкие истины. Со временем Никиту уже можно было посылать за водкой.
Когда я снимал свою первую курсовую работу, Никите было четырнадцать лет. Я сказал: «Хочешь, возьму тебя на съемку. Но съемка очень ранняя В пять утра оператор уже будет ждать нас на месте». Нужно было снять кадр женщины, уходящей от камеры. Никита был счастлив, что я его возьму с собой. Он должен был меня разбудить, но проспал. Не услышал будильника.
146
Я проснулся утром - уже полшестого. Бегу к Никите, он сладко спит. Поднимаю его пинком ноги, матюгами:
- Сволочь! Что ж ты заснул!
Он - в слезы. Чувствует себя таким виноватым!
- Вставай! Поедешь со мной!
Берем шубу моей тогдашней жены, туфли на высоком каблуке - это реквизит. Нас же актриса ждет! Хватаем такси, загружаемся вместе с реквизитом, приезжаем к Никитским воротам - актрисы уже нет. Ушла, надоело ждать. Где ее искать? Едем к оператору, он дожидается в арке на улице Грановского. Сидит один, с ним камера — железный «Конвас».
- Ну вот, сволочь, мерзавец! - кричу Никите. - Будешь играть сейчас за актрису. Закатывай брюки!
Он покорно закатал брюки, надел туфли, надел шубу, оператор лег на газетку, поставил камеру (у нас даже штатива не было), начали! Никита, мальчик еще, весь в слезах, в соплях, старается изо всех сил, ковыляет на высоких каблуках.
- Поженственней иди, - кричу я. - Вихляй задницей! Что ты идешь, как мальчишка!
Вспоминая сейчас, думаю: как жестока все-таки эта порода - старшие братья!
Так Никита впервые снялся в кино.
Потом была вторая моя картина - «Мальчик и голубь». Между этими фильмами были Тарковский, Шпаликов, Овчинников, Урбанский, сигареты, кончаловка -все сидения происходили у нас дома. То, почему у нас, понятно. Была отдельная квартира, у меня - своя отдельная комната, немыслимая в те времена редкость! И вдобавок у мамы всегда можно было отлить водки, пока она спит.
Позднее к нашей компании примкнул художник Коля Двигубский, в три утра он, стараясь не шуметь, варил у нас на кухне луковый суп с сыром. В пять мы его ели, уже напившись до чертиков. Иногда мы допускали в
147
свою компанию Никиту с Володей Грамматиковым, позволяли себя развлечь - они танцевали для нас твист.
Грамматиковы жили в квартире напротив. Помню до сих пор маму семейства, милую пучеглазую женщину. Отец был геолог. И еще было два сына. Со старшим, Юрой, мы немного дружили, с тех пор уже лет сорок я его не видел. А с младшим, Володей, дружил Никита. Володя был проворный, как шимпанзе, маленький, гибкий, смешной мальчик. Потом он пошел в школу пантомимы, которая была у Румнева в Театре-студии киноактера, потом - во ВГИК. Не знаю, стал ли бы он режиссером, если бы не это соседство. Сегодня этот Володя уже народный артист, автор фильмов, художественный руководитель (уж не знаю чего), в общем, фигура. А тогда он бегал для нас за сигаретами, таскал водку Тарковскому, стоял на атасе с Никитой, когда мы были с женщинами. Таким было его крещение в искусство.
В это время мои отношения с Никитой шли строго по вертикали, он смотрел на меня снизу вверх, я -сверху вниз с безобразным снисхождением.
- Ты мне нужен на съемку, - сказал я Никите, когда начинал «Мальчика и голубя».
Ему было поручено наловить четыре сотни голубей. Ловили их мы сеткой - возле телеграфа и на Манежной. Раскладывали корм, ставили на палке сеть, голуби под ней собирались - тогда их накрывали. Потом голубей надо было из сетки вытащить, отвезти на машине в сарай, в сарае их набилась тьма, вонища жуткая, всем надо перевязать крылья, чтобы не летали, а ходили. Саша Козлов, ведавший на картине голубиным хозяйством, потребовал человека себе в помощь. Я сказал Никите: «Будешь перевязывать голубей». Он был готов на все. Ему уже было пятнадцать, он хотел участвовать.
Когда я приехал, Никита был весь в голубином дерьме, измученный (не шуточное дело, четыреста голубей поймать и всем перевязать крылья!), уставший, красный,
148
разгоряченный. Я решил его поощрить за усердие и взял с собой в «Националь». Сказал: «Ты, парень, поработал!»
Он так устал, что еле стоял на ногах. Волосы в слипшемся дерьме. Я его причесал, налил пятьдесят грамм коньяку - ну чем не снисхождение доброго фараона к своему рабу? Удивительная жестокость! Конечно, он был мой брат, я вроде как желал ему добра...
Проблеск вины появился лишь однажды, я тут же постарался его загасить. Ко мне должна была прийти девушка; я попросил Никиту уйти из дома, подождать на улице, на углу - потом подхвачу его на машине, мы поедем на дачу. И забыл про него. Был жуткий мороз. Он ждал меня, а я поехал в кафе и только через час - через два про него вспомнил. Квартира заперта, ключи у меня. Я вернулся, смотрю - в телефонной будке, на корточках, спит Никита. Стекла запотели, ушанка завязана на подбородке, на глазах замерзшие слезы. Он всегда был и есть человек исключительной преданности.
Потом он поступил в театральное училище: ясно было, что он выбрал тот мир, в котором крутился с детства. Мы уже выпивали вместе, я брал его на какие-то вечеринки. Помню, как мы встречали однажды восход, я взял его в ресторан «Внуково», единственный в то время, где можно было пить и обедать в три утра. Я ему что-то говорил -мудро и долго. Мы ехали назад, остановились, вставало в дымке солнце, и я почувствовал, что у меня есть младший брат и что он мой друг. Я обнял его за плечи и то ли сказал, то ли подумал: «Это утро мы никогда не забудем». Он действительно его не забыл.
Настоящее чувство вины у меня возникло, когда я уехал. Я ведь бросил всех. Причина, толкавшая меня на выезд, была сильнее меня. Мама меня поняла. Отец был в ужасе, не хотел даже говорить. С Никитой мы простились, он меня не осуждал, но меня не оставляло чувство вины, ощущение, что я его бросил, предал. Я от себя это чувство гнал, но боялся все же, что мой отъезд наложит
149
свой отпечаток на его судьбу, на то, что он в эти годы будет делать. Время было жутковатое. К счастью, он сумел обстоятельствам не поддаться - остался собой.
Я понимал, что с моим отъездом на него ложится бремя забот о маме, о папе, о всей семье, я переваливаю на него ответственность старшего брата. Помню его первый приезд в Америку; тогда для советских властей я был персона нон грата, малейшее упоминание обо мне отовсюду изымалось. Мы ехали в машине, разговаривали, разговор не клеился, ему было отчего-то грустно, мне тоже грустно. Я сидел без работы, без перспектив на работу. Потом группа, в которой был он, уехала в Нью-Йорк, я отправился туда, специально чтобы с ним увидеться. Мы сидели в баре, я не хотел, чтобы кто-нибудь из делегации знал, что мы с ним здесь встречаемся. Я ходил тогда в американской солдатской куртке (очень удобная, кстати, вещь), денег, чтобы как-то одеться, не было - бедность! Бар был как раз напротив кинотеатра, где проходил фестиваль советских фильмов и шла Никитина премьера. Я говорил: «Смотри за мамой» и другое, в таком же роде. Я не знал тогда, вернусь ли когда-нибудь, дадут ли мне паспорт с правом жительства за рубежом, мне в нем уже отказали - я сказал, что не вернусь, пока не дадут.
Опять между нами жило великое ощущение братства.
В следующий раз, когда Никита приехал в Америку, я был с Ширли в Лас-Вегасе, она там выступала. Никита позвонил из Лос-Анджелеса.
- Приезжай немедленно в Лас-Вегас, - сказал я.
- Как в Лас-Вегас? Я ж с делегацией!
- Какая разница! Садись на самолет. Через сорок минут будешь здесь. Мы тебя у самолета встретим, на самолет отвезем, ночь погуляем, утром будешь со своими.
Он прилетел, мы вместе сидели на шоу у Ширли, от радости опьянели. У самых наших окон был бассейн, Никита захотел нырнуть с разбега - прямо из столовой. Разбежался и с лету звезданулся в стекло. Оказывается,
150
он не заметил, что оно там было. Фингал вскочил страшнейший. С ним он и возвратился. Советским коллегам пришлось врать, что ночью поскользнулся в темной ванной, ударился о кафель. Общение со мной по-прежнему надо было скрывать.
Недавно мы вспоминали эту историю.
- Если бы ты знал, как я возвращался! - сказал он.
Он ушел с банкета, сказал, что болит голова. Банкет давала Киноакадемия в честь советской делегации во главе с Кулиджановым. Никита вместо банкета полетел к нам. Когда в полдесятого утра подъехал на такси к гостинице, перед входом прогуливался Кулиджанов.
- Ты что, готов уже? - спросил Кулиджанов.
- Да, — невозмутимо ответил Никита, прикрывая рукой синяк под глазом и припоминая сквозь винные пары, что все его вещи раскиданы по номеру. А у отеля уже автобус, через пять минут отъезжать.
- А почему ты в вечернем костюме?
- Так мне ж сказали, что еще прием в консульстве будет.
Он пошел наверх, все с себя скинул, надел джинсы, кучей свалил в чемодан вещи, так и полетел.
Наверное, у Никиты тоже было желание вырваться из системы, но ему надо было давить его в себе, на нем была забота о доме, поневоле приходилось взрослеть. И все же я чувствовал: он понимает, что я поступаю так, как должен поступить. Иной путь для меня был невозможен. Но не покидало мучительное ощущение, что он лишился старшего брата. Я гнал от себя чувство вины, мысль о предательстве, но избавиться от них все равно не мог. Много лет спустя мы как-то выпивали, я сказал ему об этом.
- Да ты что? У меня и мысли никогда такой не было.
Не знаю, правду ли он сказал или просто так, чтоб успокоить меня. Наверное, мой отъезд в чем-то сыграл и положительную роль. Никита остался один. В его карти-
151
нах прослеживается определенная полемика со мной - и в «Неоконченной пьесе для механического пианино», и в «Обломове», и в «Пяти вечерах», думаю, что и «Утомленные солнцем» - это полемика с «Ближним крутом», хотя бы по своей тематике. Он снимал Гурченко тогда же, когда они вместе снимались у меня в «Сибириаде», но и в этом образе, в чем-то даже похожем на Тайку Соломину, был внутренний спор со мной. Он делал все по-своему. И то, что он ушел в армию и отслужил там на всю катушку, - для меня удивительно. Можно было отмазаться, папа Михалков мог бы кое-что сделать, хотя бы устроить сына в другие войска, а не на Камчатку, не на атомный подводный флот, - скажем, в конный полк «Мосфильма» или в театр Советской Армии.
У Никиты всегда было свое зрение, свое понимание кино, но стиль его обрел полную самостоятельность, я думаю, все же после моего отъезда.
В моей жизни он сначала играл роль верного слуги, оруженосца, младшего брата. Я всегда относился к нему с позиции брутальной силы. Следом за мной шел хороший мальчик, глядевший мне в рот, мерзший, дожидаясь меня, в будке автомата. Потом мальчик снял кино. Ну молодец, ты смотри-ка! Снисходительность старшего брата во мне жила долго. Со временем появилось удивление, оно тоже было высокомерным: старший брат в этой системе должен иметь право на все, а младший - на то, что ему будет позволено старшим.
Удивление появилось тогда, когда я увидел, как он пользуется общими планами. Из Никиты стал образовываться режиссер, со своим познанием материала кино. Мастер. Мне уже было немного неловко. Я уже чувствовал какое-то несоответствие между тем, что происходит, и тем, как я это оцениваю. Стало появляться чувство ревности, очень сильное чувство.
Иногда я вижу повторяющийся сон. Вижу себя на съемках Никитиной картины. Удивительная, исключи-
152
тельно красивая декорация. Какие-то бесконечно красивые костюмы. И какие-то исключительно хорошие отношения. Все вокруг так хорошо, что с завистью думаю: «Как у него все здорово! Как красиво! Как замечательно поставлен свет! И как все вокруг ему преданы! Опять у него на картине все лучше, чем у меня!» Я просыпаюсь с нехорошим чувством: «Почему так?»
Другой повторяющийся сон - кино, которое как бы снял Тарковский. Мальчик, сидящий на заборе. Странное движение камеры. Думаю: «Что, Тарковский, что ли, снимает гениальное кино? Ничего там гениального нет!» Но с Никитой сны другие. Никита не бывает один. Вокруг него команда. Я завидую (это, конечно, не черная, а белая зависть) не картинам, им снятым, а атмосфере, которую он вокруг себя создавал, его коллективу, его способности объединять вокруг себя людей.
Долгое время мне с ним было не о чем советоваться -я был уверен, что все знаю лучше него. После «Неоконченной пьесы для механического пианино» и в особенности после «Урги» я, наконец, признал, что вырос крупный мастер.
Странно, но я никогда не читал Никитиных сценариев, он никогда их мне не давал. А режиссерских - тем более. Мне даже было обидно: почему он со мной не советуется? То ли он боялся, то ли ему было неловко меня об этом просить, то ли не хотел влияний.
Думаю, внутренне он не очень одобрял мою поездку в Америку, мои американские картины, у него на все была своя точка зрения, но бывают времена, когда первостепенное значение обретает то, что художник делает, а бывают времена, когда все это не так уж важно.
Важно, кто этот человек сам по себе. Как сказано у Марины Цветаевой: «Послушайте! Еще меня любите, за то, что я умру».
...Мы сидим с Никитой у меня дома, на кухне, в мой день рождения, 20 августа 1991 года. Я только что сделал
153
перезапись «Ближнего круга», меня ждут с музыкой в Лондоне, нужно заканчивать фильм. Никита, возбужденный, забежал всего на двадцать минут, у него в машине противогаз и автомат — он приехал из Белого дома и сейчас же вернется в Белый дом - защищать демократию.
- Куда ты лезешь? - говорю я. - Чего тебе там надо? Ты кино снимай.
- Нет, нет, - отвечает он. - Надо.
В его глазах светится решимость. Он сделал свой выбор. Это давний спор о том, нужно ли было Вагнеру лезть на дрезденские баррикады, Байрону погибать в Мессалонги, а Хосе Марти - на Кубе. Ответить может только сам художник. Ему решать, что есть дело его жизни и чести. Никита в тот момент напоминал мне молодого декабриста, забежавшего к себе домой с Сенатской площади выпить рюмку водки, обнять брата, чтобы через несколько минут возвратиться назад, к товарищам.
Политика уже стала для него делом, серьезным и настоящим. Думаю, его очень увлекло ощущение, что теперь в политике вовсе не обязательно быть членом партии, бывшим секретарем райкома или директором завода. В политику мог прийти любой, кто чувствовал в себе силу стать политиком. Он ее чувствовал.
На мой взгляд, идти в Белый дом было бессмыслицей, чистым безумием. Мы обнялись, перекрестили друг друга. Он уехал.
На следующий день я улетел в Лондон. На прощание телевидение взяло у меня интервью в аэропорту, которое безобразно обкромсало, пустило в эфир лишь слова о том, что я уезжаю, потому что боюсь. Действительно, боялся. За жену, за новорожденную дочь, за судьбу неоконченной картины. Страх - самое нормальное, естественное чувство.
Политика стала Никиту затягивать. Руцкой, Черномырдин, Ельцин... Сейчас у меня ощущение, что я -
154
младший брат, а он — старший. Оказалось, положение младшего брата гораздо удобнее. Чувствуешь себя моложе, знаешь, за кем следовать, у кого попросить помощи.
Он рассказывал мне, как ездил в монастырь, где окунался зимой в священный родник, испытывал потрясающее ощущение обретения какой-то энергии, исходящей от иконы, раскачивал колокол Ивана Великого, когда патриарх служил молебен. Была даже где-то статья: «Пока Никита Михалков в колокол не ударит, патриарх не перекрестится».
Благодаря Никите я стал гораздо больше любить Россию. Если бы не он, я бы не вернулся. Я благодарен ему за его любовь к России. Она передается и мне. Он, конечно, национальный человек, олицетворение национального героя. У него есть идеалы, есть непоколебимость веры, даже я бы сказал, слепота, дающая ему силы. Слепота подчас становится большим источником силы, чем способность к зрению. Ведь знание, как-никак, умножает скорби. Все это и делает его героем. Герой должен жить больше верой, чем рассуждением, ему нужна ограниченность пространства, он должен жить эмоцией. Я благодарен ему за то, что он во многих ситуациях помогает мне преодолеть скепсис. С возрастом он стал для меня частью моей натуры.
Ему было очень тяжело года четыре назад, когда его долбили все подряд за все, что бы он ни сделал. Теперь шавки затихли - не трогают, не осмеливаются.
Если бы мы с Никитой не были братьями, никто не стал бы нас сравнивать. А так — постоянно идет сравнение. Особенно забавно об этом слышать от людей, которые работают со мной и с ним. Скажем, у клана моих монтажниц и клана монтажниц Никиты спор, чей режиссер лучше, случалось, кончался чуть ли не дракой.
- А ваш-то что сделал? А наш вот эту картину! И еще эту!
155
Забавно! Ярость просто с пеной у рта. У них свое состязание, свои счеты. Кто бы подумал, до каких жестоких форм это может дойти. Почти уже рукоприкладство.
Ну конечно, мы постоянно себя с кем-то сравниваем. Хотя что там делить славу! Мы давно уже не молодые люди. Каждый из нас уже перевалил вершину своей жизненной траектории. Я бы назвал все это вместе -комплекс старшего брата.
Я родился и жил в стране, остававшейся православной даже тогда, когда она была объявлена атеистической. Крещен я был в год своего рождения; отец предпочитал вообще не знать, что меня крестили; крестил меня в достопамятном 1937-м дед, священника позвать боялись, да и позвать было некого - в округе их всех посажали. Дед крестил меня сам, по книжкам, по полному обряду, как то положено. Не могу сказать, что дед был человеком очень религиозным, но иконы в доме висели - в правом, красном углу. Горели лампадки. С детства в меня вошло ощущение обряда, бабушкины крестики, молитвы, поклоны, какие-то таинства в тишине. Это все часть русской жизни. Как и православная пасха, как и языческая масленица.
- Мама, что будет на сладкое? — спрашивал я. Когда ничего на сладкое не было, мама отвечала:
- Крестики и поклоны.
Я не очень понимал, что это значит - крестики и поклоны, ну, может, печенье в виде крестиков.
Мама молилась, у нее была иконка, потом даже иконостасик. Чем старше становилась она, тем религиознее.
Я жил ощущениями обрядов, формальной частью таинств, не задумываясь, есть ли Бог, что есть Бог, существует ли иной мир. Задумываться обо всем этом стал лет в шестнадцать. Было интересно пойти в церковь.
156
Было страшновато, стояли комсомольские патрули, проверяли документы. Но запретный плод сладок. Пойти хотелось. Церковь связывалась с ощущением тепла, покоя, чего-то запретного.
Потом это все ожило на экране в моем «Дворянском гнезде». Думаю, это одна из немногих советских картин, где показана не только церковь, но и молитва. В 68-м году это было непросто.
Тогда я уже читал какую-то духовную литературу, хотелось постичь слой жизни более глубокий, чем просто ее внешняя оболочка. Снимая кино, я пытался запечатлеть метафизику реальности, увидеть в ней скрытое духовное. Думаю, что удалось мне это в «Сибириаде» -мое желание запечатлеть присутствие Бога, насыщение моего мира Богом.
Взаимоотношения с церковью и взаимоотношения с Богом - вещи разные. Не скажу, что я их отождествляю. Церковь не признает сомнений в вере. К Богу мы идем со своими сомнениями. Я до сих пор задаю себе и другим вопрос: а что, те, которые не верят в Христа, они все кто - неверные? Заблудшие? Еретики? Их всех что, ждет геенна огненная? Три миллиарда индийцев с китайцами - они что, уже по факту рождения обречены? На такие вопросы ответа нет, ни в одной религии, а я интересовался и буддизмом, индуизмом - ответа найти не удалось, хотя даже в Коране сказано: нет принуждения и насилия в вере.
Обо всем этом мы думали, делая «Рублева». Для 1965 года, конечно же, это была картина революционная. Фильм о монахе - это было почти немыслимо.
В «Рублеве» много размышлений о Боге, суждений, волновавших нас тогда, в 1963-м.
Запустить сценарий в производство долго не разрешали. Бесконечно обсуждали на худсоветах. Наконец, Тарковского вызвал к себе Ильичев, главный идеолог Отечества.
157
- Что это за сценарий такой у вас? Вы — лауреат, у вас призы, награды. Зачем вам это нужно?
Тарковский стал объяснять, какая это будет важная картина о русской культуре, русской истории.
- А когда картина выйдет? - спросил Ильичев.
- Года через полтора-два.
- Ладно. Запускайтесь.
Сразу согласился. Он уже знал, что его «уходят» и, запустив «Рублева», он одновременно и нам делает доброе дело, и подбрасывает подлянку своему преемнику Демичеву. Не ему, Ильичеву, придется кашу расхлебывать...
Как хотелось не зависеть ни от какого Ильичева и всего его ведомства! Стать свободным! Неподвластным никакой власти! В 60-70-е это желание становилось буквально непереносимым. Идешь по коридору - я это на себе испытывал - с мягкими ковровыми дорожками, минуешь одну охрану, вторую, третью, читаешь надписи на дверях и чувствуешь себя все меньше и меньше. Меньше просто физически, в размере! Может быть, есть счастливые люди, подобного чувства не испытавшие, - я к их числу не принадлежу.
На дверях в коридоре надписи - «Суслов», «Косыгин», в ногах вата, некая легкость в теле, на лице - непонятная улыбка, входишь бодренький в кабинет... Что это за наказание - рабское чувство униженности перед начальником! Можно, конечно, по-разному себя вести, давить понт, выступать, но все равно куда деться от ощущения своей зависимости! От желания сказать начальнику: «Пошел ты...» А само это желание есть признак рабства. Когда люди разговаривают на равных, ни у кого не возникает желания посылать собеседника «на» или «в». Достаточно сказать: «Я с вами не согласен».
В моей жизни подобное бывало не раз. Хождения к начальству, к министру, в райком партии, на выездную комиссию. Сидят люди, которых ты презираешь, но от них зависит, поедешь ли ты за границу. Они ничего ни
158
в чем не понимают, задают вопросы. Я уже женат на иностранке. Я уже пожил в Париже два года, а они меня спрашивают: кто лидер компартии в Уругвае? Как будто от знания этого хоть как-то зависит, можно ли меня выпускать или нет!
У меня было одно страстное желание - избавиться от всего этого. Уехать. Выйти из системы. Избавиться от советского паспорта. Жить с ним стыдно. В этой стране жить стыдно. Советский паспорт - паспорт раба. Идешь по парижской улице, видишь клошара, спящего под мостом на газете, думаешь: «Он счастливее меня - у него не советский паспорт». Слава Богу, это чувство ушло в прошлое. Так стыдиться за свою страну уже не приходится.
А комсомольские хождения в райком! Когда мне исполнилось двадцать восемь лет, я пошел в райком сдавать документы. Мне проставили отметку: «Выбыл по возрасту». Я возвращался домой, у меня уже другой была походка! Я больше не несу на себе этого бремени! Меня не могут выгнать из ВЛКСМ! Приляпать пятно на всю жизнь! Облегчение невероятное! А ведь было время, когда я подумывал о необходимости вступить в партию.
Что значило в те годы получить выговор по комсомольской линии? Значило, что ты стал невыездным. А желание ездить было уже непреодолимым. После поездки в Венецию мне хотелось видеть мир. От кого это зависело? От Романова, от министерства, от Ермаша...
Я ловил себя на мысли, что завидую сбежавшим - Рудольфу Нуриеву, Наталье Макаровой... Они остались там!
Взаимоотношения с властью развивались от «все, как надо» к «хочу больше», затем к «это невыносимо». Ты хочешь больше свободы - тебе ее не дают. Желание вырваться накапливалось уже с середины 60-х.
Когда «Рублев» был окончен, от нас потребовали поправки, потом - еще поправки. Был редакционный со-
159
вет, который вел Дымшиц, тогдашний главный редактор Госкино. Забавно вспоминать это время. Власть, с одной стороны, была зубаста и жестока, с другой - уже ощущала собственную ущербность. Мы, грустные, вышли с худсовета, зашли к Кокоревой, одному из редакторов коллегии, она нас постаралась успокоить; выходя от нее, увидели катящийся навстречу шарик. Это был тот самый Дымшиц, который только что гробанул (ну не намертво гробанул, а дал поправки) картину. Он остановился, осмотрелся по сторонам, убедился, что в коридоре никого нет, после чего схватил наши руки, прошептал: «Будьте художниками» (имелось в виду - не выполняйте поправок) и убежал дальше. В 1939 году какой-нибудь Храпченко или Большаков такого себе не могли бы позволить.
Думаю, время это было довольно гуманным. Диссиденты, конечно, правы, говоря о преследованиях КГБ, о страхе, в котором все жили, но все-таки, все-таки... Запретили «Андрея Рублева», но Тарковский тут же получил работу. Запретили «Асю Клячину», но меня вызвал Сурков, новый главный редактор Госкино, сменивший Дымшица.
- Что ты хочешь снимать?
- «Где тонко, там и рвется» Тургенева.
- А давай-ка к юбилею сними-ка лучше нам «Дворянское гнездо».
И меня тут же запустили с картиной. В 30-е годы такое бы вряд ли случилось.
Гуманизм этот, конечно, был ограничен, но тем не менее...
В голове у меня был один Париж. У меня была знакомая в Париже, мы переписывались. Париж виделся кадрами из «На последнем дыхании» Годара. Жара, какие-то красивые женщины в шляпах, полицейская сирена, толпа... Париж... Париж был синонимом слова «свобода». Но выбраться из системы было очень непро-
160
сто. Во-первых, у меня была семья, она была вся в системе, и любой свой поступок я должен был соразмерять с тем, как он отразится на отце, на маме, на Никите - на всех.
Диссидентом я никогда не был. Советскую власть, конечно, не любил, но кого этим можно было удивить? Ее не любили и многие из тех, кто преданно служил ей. Тарковский, кстати, диссидентом тоже никогда не был. Мы просто прикидывали, что пройдет, что не пройдет, что стоит попытаться протащить - вдруг пройдет. Его картины вообще были лишены политической окраски. Это были исключительно эстетически личные произведения, в отличие, скажем, от «Ангела» Андрея Смирнова.
Когда я решил жениться на француженке Вивиан Годэ, дома был переполох. Все-таки это был 1969 год. Для меня Вивиан олицетворяла всю Францию, всю свободу на свете. Она была откуда-то из другого мира. Женившись на ней, я женился на Франции - со всеми этими походами в посольство, оформлением документов и прочее. Меня вызвали в КГБ. Очень благожелательный чиновник сказал:
- Андрей, ты понимаешь (не Андрей Сергеевич, не «вы», а вот так вот), что она вообще может быть экономической шпионкой.
- Если я когда-нибудь что-то об этом узнаю, - единственное, что соображаю сказать в ответ, - обязательно вам сообщу.
Ясно, конечно, было, что это полная ерунда, никакая она не шпионка (Вивиан работала няней у банкира), но КГБ о себе напомнил. Само это слово - КГБ - довлело надо всем. Хотя были и вполне симпатичные чекисты, с иными из которых я пил водку. Но одно дело пить водку с конкретным человеком, другое - некая абстракция системы: микрофоны, подслушивания, шепоты, предостережения. Страх КГБ - это был страх власти. КГБ и ЦК - это было, по сути, одно и то же.
На концерте в Малом зале консерватории. До сих пор завидую состоявшимся музыкантам
161
В моем отношении к власти очень многое изменил Коля Шишлин, который работал в ЦК, в отделе Андропова, еще до того, как тот стал председателем КГБ. Коля, я считаю, исключительно много сделал для страны, для того, чтобы процесс десталинизации продолжался. Коля и люди его поколения - Бовин, Арбатов, Черняев - сделали максимум возможного для того, чтобы к власти не вернулось сталинское крыло партии. По его рассказам знаю, сколько труда стоило оставить в очередном докладе Брежнева одну или две фразы о пережитках культа личности. Как только доклад уходил в другой отдел ЦК (скажем, индустриальный или военный), из него эти фразы вычеркивались, их надо было опять вставлять. Все зависело от того, кто держал в руках доклад последним. Он мог проверить, сохранились ли эти фразы, вставить, если не сохранились. Одна такая фраза в докладе давала возможность существовать всему либеральному крылу партийных функционеров.
Мало кто задумывается о том, что происходило в этой среде. Проще мазать всех одним цветом: что с них взять - номенклатура!
Коля любил стихи Пастернака, читал нам знаменитые стихи Павла Васильева - «О сталинском терроре». Конечно же, это был либерально настроенный человек. Это поколение людей пыталось сделать экономическую реформу и перестройку - в 1968 году! Тогда это не получилось из-за Дубчека. Помню, как встречал на аэродроме Колю Шишлина, приехавшего из Чиерны-над-Тиссой. Он сказал:
- Все, мы погибли! Все, что мы двадцать лет делали, пропало. Мы ползли в темноте к окопам неприятеля, а Дубчек, м...к, решил, что уже время. Вскочил и закричал: «Ура!» Они нас всех накрыли. Всех!
Коля - один из тех, кто изменил мое мнение о системе. Я чувствовал, что система не монолитна. Внутри нее существуют достаточно позитивные и разумные элементы.
162
Мы (мы - это я и Андрей Тарковский) очень дружили с Колей, часто сидели, читали стихи. Кстати, мы с Колей, с Черняевым, который потом был советником Горбачева, и с Бовиным (он был послом в Израиле, а ныне -обозреватель «Известий») испортили из благих намерений судьбу «Рублева». Им картина очень понравилась, они решили показать ее Брежневу. На его даче (они все там были, потому что писали ему доклад) устроили просмотр картины, тогда уже запрещенной. Брежнев посмотрел пять минут (дело было после обеда, с водкой, естественно), потом сказал:
- Скучища какая-то! Пойду играть в бильярд.
Попытка была из добрых намерений, но раз картина Брежневу не понравилась, ждать каких-то изменений в ее судьбе не приходилось.
Летом 1967 года, когда уже положили на полку «Асю Клячину» и «Андрея Рублева», происходил очередной международный кинофестиваль в Москве. Ко мне уже был определенный интерес, я пользовался славой диссидента, автора запрещенной картины. В это время я уже знал, что буду снимать «Дворянское гнездо», уже состоялся тот самый разговор с Сурковым, где я дал согласие на эту постановку.
Приехала большая французская делегация, и в составе ее Паскаль Обье, интересный человек, талантливый режиссер, внешне чем-то похожий на Гоголя, с такими же свисающими усами. Он слегка знал русский, старался говорить по-русски. С ним была молодая девушка, скуластая, со вздернутым носом, с раскосыми татарскими, совершенно голубыми глазами, с темно-русыми волосами, с чудным овалом лица - казалось, что я уже давно ее знаю. Звали ее Маша Мериль. Когда я увидел ее, у меня
163
все внутри остановилось. Остановилось потому, что я был женат, у меня родился ребенок, очень дорогое мне существо. Наташа была с ним на даче.
Бывают такие отношения с женщиной, когда уже не владеешь собой от невыносимости чувства. Боишься не только прикоснуться - боишься находиться рядом. Когда я узнал, что она русская дворянка, княжна Гагарина, мое падение в бездну еще более ускорилось. Было ощущение абсолютной обреченности. Самое смешное, что я не собирался оставаться на фестивале. Мы начинали работать над «Дворянским гнездом», сняли большую избу в селе Безводном, там, где я снимал «Асю Клячину». Валя Ежов уже сидел там, я должен был ехать к нему. Машу я увидел за два дня до отъезда - на открытии фестиваля.
Я решился пригласить ее прокатиться на машине - я летел в Горький, мы поехали во Внуково, нас вез шофер. Я показывал ей Москву, а сам все время искоса смотрел на ее неподражаемый вздернутый нос, на нежный овал лица. Пошел, взял билет, она меня проводила, я улетел.
Приехал на Волгу, надо было писать сценарий, но я понимал, что не могу там находиться. Валя все время говорил:
- Что с тобой? Ну что с тобой? Давай работать.
Я ходил по полю и чувствовал, что упускаю звездный час своей жизни. Позвонил из Горького в Москву, фестиваль продолжался, начиналась уже вторая его неделя. Я связался со студией, договорился устроить просмотр «Аси Клячиной», позвонил Маше, сказал, что возвращаюсь. В последний день фестиваля я показал ей картину. Пригласил к себе домой.
Она пришла с удовольствием, мы съели «табака», мне ничего не лезло в горло. Меня трясло. Я испытывал точно то же, что мой герой в «Возлюбленных Марии» - такой силы чувство, которое оставляло лишь возможность платонических отношений. Мы поцеловались, она ушла в ванную, через десять минут вернулась в ком-
164
нату, умытая, свежая, распахнувшая мне объятья, улыбающаяся, девственно нагая.
- Иди...
У меня был шок, я не чувствовал себя мужчиной. Она заснула. Я просидел рядом всю ночь, глядя на нее и как сумасшедший куря.
Лето. Июль. Рассветает рано... Это было первое наше любовное свидание, и оно было абсолютно неэротическим. Потом она уехала.
В сентябре я начал ей звонить. Она прислала мне несколько своих фотографий, храню их. На одной - она с учебником русского языка. Начала писать мне на ломаном русском, сообщила, что учит язык.
В это время в Прагу отправлялась кинематографическая делегация. Там уже происходили события, из которых выросла потом «пражская весна». Брежнев с командой пытались использовать все рычаги, чтобы удержать события под контролем. Поездка киноделегации на встречу с чехословацкими коллегами была звеном в общей цепи. Я уговорил Караганова, главного идеолога кинематографического союза, взять меня с собой, с одной только целью - увидеть Машу. Выступление, написанное для этой встречи, я закончил цитатой из Солженицына. Меня попросили ее вынуть. «Не стоит вспоминать Солженицына», - сказал Караганов. Я его слова проигнорировал...
Мне стоило огромных нервов и трудов задержаться в Праге еще на два дня после окончания встречи - Караганов очень был против, но помогли чехи.
Маша приехала в тот день, когда уезжала делегация. Я попросил Иоселиани сказать ей, что жду ее в машине, -боялся. Такое было время. Все боялись всего. Всюду мерещились агенты КГБ, агенты чешских служб.
Маша была такая же прекрасная, загоревшая, обветренная, солнечная. Она где-то плавала по Средиземному морю на яхте своего друга, великого композитора Ксе-
165
накиса, руки были в шрамах от натягивания лееров. Она остановилась в том же отеле. Меня опять трясло, я ничего не соображал. Я чувствовал, что она так далека от меня! Мы так не подходим друг другу! Что я делаю здесь? От этих мыслей тянуло пить.
Многое она говорила по-французски. Я не все понимал, но кивал головой. Мне было грустно. Я чувствовал рядом с ней свою несостоятельность. Мне она казалась настолько недостижимой!
Мы гуляли по Праге. Я купил шесть открыток с репродукциями Ван Гога, дал их ей. Сказал:
- Каждый месяц 5-го числа (это было 5 сентября) посылай мне, пожалуйста, одну открытку. Письма не дойдут, а на открытки КГБ не слишком обращает внимание. Пиши о чем угодно - о погоде, что в голову взбредет. Если открытки придут, я буду знать, что ты все еще меня любишь, и скажу моей жене о наших отношениях.
Мы разъехались. Первая открытка была как гром среди ясного неба. После нее я уже жил только тем, что ждал следующую.
Вторая открытка. Третья. Четвертая...
После четвертой открытки я не выдержал. Наташа возвращалась от родителей из Казахстана, везла с собой моего дорогого мальчика. Я встретил ее, мы ехали на машине. На коленях у нее сидел маленький Егор. Я сказал, что люблю другую.
- Лучше бы ты сказал, что у меня умерла мама...
Чувствовал я себя ужасно. Но иначе поступить уже не мог.
Через месяц пришла пятая открытка. В ней было написано.
«Дорогой Андрон! У меня все хорошо. Я выхожу замуж. Он итальянский продюсер, чудный человек, очень интересный... Уверена, что он тебе понравится».
Мои отношения с Наташей уже все равно были поломаны. Я почувствовал внутри себя полную пустоту.
166
Я поехал в Чехословакию. В Карловы Вары, лечиться. Позвонил ей, она была в Италии. Это был момент, когда я был готов уехать, обрубить все концы, стать невозвращенцем. Написал ей большое письмо. «Все равно, пройдут годы, я тебя буду любить, я заберу тебя со всеми твоими детьми, когда ты разведешься».
Продюсер, за которого она вышла, имел троих детей, она стала им матерью.
Встреча с Машей была для меня почти роковой. Дворянка, княжна, женщина европейской культуры - это было то, о чем я втайне мечтал, такой хотел видеть свою спутницу. То, что она меня бросила, казалось само собой понятно. Разве могло быть иначе? Я остро пережил случившееся, но про себя не удивился. Думал: куда мне! Я совок, а там Париж, Италия! Я уже знал, что это такое.
Разрыв с Наташей происходил очень болезненно. Она хотела уехать во Вьетнам, воевать. Хотела немедленного развода. Я ей не давал, знал, что ей это будет только во вред — она училась тогда во ВГИКе.
Рана моя была настолько сильна, что, когда я писал сценарий «Дворянского гнезда», который я начал снимать на следующий год, Маша Мериль влезла в картину под своей подлинной фамилией - княжна Гагарина. Лаврецкий встречается с ней в Париже. Русская, не говорящая ни слова по-русски, но тем не менее чистокровная пензенская. Сыграла ее Лиля Огиенко, чудная молодая киноведка из ВГИКа.
Вообще все «Дворянское гнездо» пронизано чудовищной тоской - по Маше Мериль, по Франции и по тому, что делать нечего, я должен жить здесь, в России, в своей почве, не стать вырванным из нее корнями. Все мучения Лаврецкого, все его мысли выросли из того, что я весь этот год чувствовал, думая о том, что там, в залитом светом Риме и Париже, ходит женщина, которую я боготворю и в которой я обманулся. Вся картина об этом - о
167
том, где жить. Роман с Машей меня очень сильно обжег.
Года два спустя, уже женившись на Вивиан, я ехал в Рим, думая только об одном - о том, что встречусь с Машей. Она знала, что я приезжаю. Мы встретились в тот же день. Она приехала на машине с детьми, со всеми познакомила. Была очень возбуждена, весела. Я тоже был возбужден и весел - боялся этой встречи ужасно, хотя и ехал с одной только целью - увидеть ее.
Она повезла меня с собой на съемку. Ее фотографировали на крыше где-то за Тибром, в Транстевере. Я сидел, пил кофе, смотрел, как она позирует, и вдруг почувствовал, что освобождаюсь от нее. Что эта любовь меня больше не гнетет - я снова свободен. Мне стало так легко, что я захохотал.
- Что ты смеешься?
Все годы с момента нашей встречи я жил под ощущением ее пленительного образа, а виделись-то мы с ней всего три дня и две ночи.
Мы с ней стали друзьями. Мама с ней познакомилась. Я бывал у нее, познакомился с ее чудными сестрами, с ее матерью. Потом Маша развелась, вернулась в Париж. Замуж уже не вышла, жила с разными интересными людьми.
Она чудесный человек. Всегда весела. Прекрасно готовит, пишет книги - по искусству кулинарии, по рецептам спагетти, по интерьеру - универсальная женщина, замечательная актриса. Она снималась у меня в «Дуэте для солиста». И все-таки внутренне я ощущал душевную рану - чувствовал, что мне, моим ожиданиям изменили.
Уже после «Дуэта для солиста» она предложила поставить пьесу.
- Я тебя познакомлю со Стрелером, давай сделаем Чехова.
Так появилась «Чайка», где она играла Аркадину. Отношения у нас неизменно оставались чудными, но всегда ощущалась тень недоговоренности. Что-то между нами случилось. Что-то драматическое. Что?
168
Шли репетиции. Работалось интенсивно и очень интересно. На одной из репетиций Маша вдруг сильно повздорила с партнером, с актером, игравшим Треплева. Она хотела на эту роль своего молодого бойфренда - я его не взял. Не люблю, когда мне кого-то навязывают. Потом у меня не раз был случай пожалеть о том, что ее не послушался...
Вспышка раздражения была неожиданной и острой, Маша была зла и резка. Когда мы уходили, я остановил ее на лестнице. Сказал:
- Маша, надо быть добрее. Надо уметь прощать. Она посмотрела на меня, словно ее ударило током или ошпарило кипятком. Вся побледнела.
- Прощать? И это ты мне говоришь? Какое право ты имеешь говорить мне это!
И побежала вниз. Я ничего не понял. В первый раз за двадцатилетней давности отношения.
На следующий день мы снова встретились на репетиции. Я сказал:
- Маша, я не понял, что ты вчера сказала мне. Почему я не мог сказать тебе «надо уметь прощать».
- Ты что, не понимаешь сам?
- Нет.
Она посмотрела на меня так, будто в первый раз увидела. Сказала:
- Ну ладно, мы как-нибудь поговорим об этом. Мы дождались конца репетиции, я пришел к ней в уборную.
- Маша, объясни мне, в чем дело
- Разве ты не знаешь, что между нами произошло?
- Я точно знаю, что между нами произошло. Ты меня бросила.
- Я тебя бросила? Ты меня бросил, дорогой мой. У меня все перевернулось внутри.
- Я получил от тебя открытку. Ты вышла замуж за другого. Я развелся из-за тебя с женой. Я ждал твои от-
169
крытки как манны небесной! У меня все в жизни из-за тебя перемешалось.
- Я же все сказала тебе в Праге...
- Что ты мне сказала?
- Что я беременна. Полтора месяца уже как беремен на. От тебя.
У меня все поплыло перед глазами. Как! Я вообще не мог представить, что от меня в ту ночь можно было забеременеть. Наша встреча была на грани чистой платоники... По крайней мере, так мне казалось.
- Не может быть!
- Я тебе это сказала. Ты никак не отреагировал. Я ждала от тебя хоть какого-то знака. Думала, что ты хочешь ребенка. Что мы его сохраним. Ты ничего не ответил. Ничего не сказал. Просто напился. И никак не отреагировал в течение двух месяцев. Я ждала очень долго. В конце концов я поняла, что ребенок тебе не нужен. Вот так. Я тебя хотела забыть. Я вышла замуж.
Стефан Цвейг! Все двадцать лет наших отношений, моих представлений об этих отношениях полетели в тартарары. Никакие розы, которые я эти годы слал ей домой и в ее уборную, не могли ни объяснить, ни извинить этого драматического непонимания.
Она удивительное существо, умнейшее создание. Во обще идеальная женщина. Русская. Аристократическая. Всегда для меня дорогая.
Не могу освободиться от чувства вины, хотя вина вроде всего лишь в том, что плохо знал французский.
1969 год. Я только что снял «Дворянское гнездо», женился на француженке.
Агеев, директор нашего объединения, вызвал меня к себе.
170
- Приезжает Карло Понти. Будет снимать у нас «Подсолнухи» с Софи Лорен и Марчелло Мастроянни. Режиссер - Де Сика. Россию он знает мало, ему нужен молодой талантливый помощник. Ты не хотел бы?
Поработать с Де Сикой! Конечно!
Приехал Понти, мы познакомились. Он посмотрел «Дворянское гнездо», моя персона его устроила. К тому же я немного говорил по-английски, по-французски, тут это было существенно. Стали говорить, что надо сделать к приезду Де Сики.
- Когда он приедет?
- В день съемок.
- Как?!
- Да. Когда можно будет снимать сцены.
- А кто же будет готовить?
- Вы. Вы будете готовить сцены.
- Какие?
- Отступление итальянской армии. Сцены с Мастроянни в маленьком городке.
Приехала огромная итальянская группа, привезли костюмы, приехал Мастроянни. Я прочитал сцены, которые предстояло снимать, обдумывал, что Де Сике может понадобиться. По своему разумению стал готовить будущие съемки. Всю натуру выбирал Понти.
Наконец, приехал Де Сика. Кашемировое пальто, перчатки на заячьем пуху - я таких никогда не видел. Седой, красивый. Маэстро! Рядом с ним я ощущал себя студентом, хотя у меня уже были три картины, четыре года, как окончил ВГИК.
Меня привели к нему в избу, представили:
- Вот молодой русский режиссер - Кончаловский. Он подозвал меня пальцем. Я подошел знакомиться.
- О, каро, каро! Руссо! - Он улыбался, говорил любезные слова. - Хорошо. Давай выбирать артисток.
В избе сидели дети, из которых надо было выбрать девочку для съемок. Снимать предстояло здесь же.
171
- Мне нужна девочка, чтобы она смогла заплакать. Эти все не плачут.
- Это просто. Сейчас ущипну — она заплачет. Что тут же и сделал. Девочка заорала.
- О, эту и берем, — обрадовался Де Сика, видимо не хотевший брать на себя такие методы работы.
Он посмотрел остальных девочек, посмотрел натуру.
- У меня готовы раскадровки, - сказал я. Он взял листы с плодами моих творческих озарений, бегло их перелистал.
- Бене, бене. - В его голосе никакого энтузиазма я не почувствовал.
Мы немного поговорили еще о чем-то, расстались. На следующий день узнаю, что маэстро нет, он уехал.
- Как уехал! Куда?
- В Италию.
Кто-то проговорился, что он проиграл в Монако сто пятьдесят тысяч долларов и уехал отыгрываться.
- И вообще ему здесь холодно, — сказал Понти.
- Что же делать?
- Снимать. Ты будешь снимать.
- Как!
- Эти сцены будешь снимать ты. Он сказал, что тебе верит.
Пока Де Сика отыгрывался в Монте-Карло (оказалось, он был страстный игрок), я творил на площадке. Ну, думал, сейчас такое для него сниму! Лучшие кадры в его картине будут мои. Все знание мировой живописи от Брейгеля, Дюрера до импрессионистов я вложил в эти сцены. Шли какие-то слепые итальянские солдаты, их вела смерть, на лошади ехал Дон-Кихот, камера наезжала на красные знамена, дули яростные ветродуи, отступающие солдаты снимались с одного ракурса, с другого, с третьего.
Я в первый раз увидел западный способ организации съемок. Вся итальянская группа была в каких-то красивых куртках, веселые, неунывающие парни.
172
Марчелло с вечера ставил на стол бутылку водки - русский национальный напиток он очень любил; где-то в середине ночи калининская телефонистка соединяла его с Америкой, и он до рассвета висел на телефоне. В группе все знали, что у него роман с Фэй Данавэй. В то время она была самой популярной звездой Голливуда - после мирового успеха «Бонни и Клайда».
Знал ли я тогда, в 69-м, что Мастроянни будет сниматься у моего брата, что Фэй Данавэй в 83-м будет звонить мне в Лондон, просить о пробах.
Но все это будет позже. А тогда, глядя на выставленную Мастроянни бутылку, я понимал, что пить вровень с ним не сможет ни один русский - он геройски тянул стакан за стаканом.
Утром все на площадке - Мастроянни спит в машине. Спящего его гримируют, спящего одевают — будят только тогда, когда надо идти в кадр.
- Что мне делать? - спрашивает он.
- Плакать, - говорю я.
- Пожалуйста.
Из глаз текут слезы... Крупный план снят, Мастроянни укладывается в машину, опять спит. Ни с какой сценой у него проблем не было. Надо ползти - ползет, надо плакать - плачет. И снова спит, отсыпается.
Я, как мне кажется, снимаю интересные кадры. Наснимал много - Понти смотрит материал, хвалит.
- Хорошо! Хорошо!
К тому же мне должны заплатить в валюте, зелеными, по секрету от властей. Это ж 69-й год! Когда договаривались, Понти спросил:
- Сколько вы хотите?
Разговаривали в машине, я смертельно боялся всяких жучков и микрофонов.
- Шесть тысяч долларов, - сказал я, затаив дыхание от собственной наглости.
- Хорошо, - сказал Понти, ни секунды не задумываясь.
173
Шесть тысяч долларов за две недели работы! Это казалось мне немыслимой суммой. Четыре тысячи рублей платили постановочных за картину, над которой надо было потеть целый год. И это еще, если оценят по первой категории! А тут за две недели по нормальному чернорыночному курсу тех лет - двадцать четыре тысячи рублей! На это же можно купить две «Волги»! Деньги, впрочем, я потратил иначе - спустил их со своей французской женой на Ривьере.
Позднее знакомый итальянец спросил меня, сколько Понти мне заплатил.
- Шесть тысяч? Ты что, с ума сошел? Ты же у него режиссером работал! Он мог тебе все двадцать пять заплатить!
Я не поверил. Такую сумму я вообще не мог вообразить, а тем более что ее можно заработать за две недели.
Материал в итоге получился хороший. Понти уехал довольный, расплатился со мной как обещал.
Потом была премьера. Я назвал друзей, знакомых, нарассказывал им, какие выдающиеся кадры они увидят -ни одного моего кадра в картине не было. Точнее, два все-таки было - крупный план Мастроянни и знамя; остальные пошли в корзину. Я был ошарашен. Друзья надо мной подтрунивали. Я врал, что снял и ту, и эту сцену — из тех, что были на экране.
Так я поработал с Де Сикой. И все равно впечатление от маэстро осталось замечательное - от того самого одного-единственного дня, когда мы встретились, когда я чувствовал себя коллегой гения, когда мы так недолго поговорили, когда он объяснял мне, как снимать. Как легко, без усилия все у него получалось! Он не раз повторял «нон троппо» - «не очень». И в этом была суть его неореалистического взгляда на мир. Много лет спустя я понял, что мое старательное желание быть экспрессивным оказалось ему совсем чуждым. Я-то не сомневался, что мои кадры так хороши, что Де Сика от них
174
просто не сможет отказаться. Но рядом с его неореалистической простотой все мои изыски казались искусственными зубами - так что результат был вполне закономерен...
Знаменательными эти съемки в моей жизни остались не потому, что я поработал с великим режиссером, и не потому, что на заработанные деньги мы с Вивиан поехали отдыхать. Эти съемки были нашим медовым месяцем. Через девять месяцев родилась дочка Саша.
177
Высокую честь представлять за рубежами Родины первую в мире страну победившего социализма я не оправдал уже в первый свой выезд. Поведение мое было явно сомнительным, звания советского гражданина недостойным. Второй мой зарубежный выезд, когда в 1966 году я повез в Венецию «Первого учителя», в этом отношении был не лучше.
Я был там вместе с Наташей Аринбасаровой, ставшей после этой картины моей женой, мне очень хотелось показать ей Париж. Перед отлетом в Венецию я позвонил знакомому продюсеру, тот послал мне на фестиваль телеграмму о встрече и билеты в Париж. Полагалось сказать об этом главе делегации - Льву Александровичу Кулиджанову. Он сидел вальяжный, симпатичный.
- Знаете, - сказал я, - меня продюсер вызывает. Обратно я хочу лететь через Париж. Кулиджанову это не понравилось.
- Ну зачем тебе это сейчас? Ты поезжай в Москву, оттуда потом нормально поедешь.
- Но он же меня сейчас приглашает.
- Ну не знаю, не знаю... Посоветуюсь. Он с кем-то действительно посоветовался. Через пару дней сказал:
- Ладно, поезжай. Но лично я тебе не рекомендую.
- Положил я на то, что ты рекомендуешь, - мысленно ответил я и полетел на один день показать Наташе Париж.
178
Никто нас не встретил. Продюсер о договоренной встрече забыл, а может, и вовсе не собирался встречаться. Отеля не было. Денег ни копейки не было. Была спасительная для советского туриста бутылка водки. Мы всю ночь таскались по Парижу с тяжеленным чемоданом, в котором был кубок Вольпи, Наташин приз за лучшую женскую роль.
Мысль у меня была одна: найти какой-то отель, отоспаться. А как расплачиваться?
Пока Наташа спала на чемодане на автобусной станции, я поехал к своей знакомой, которая в этот день как раз уезжала и согласилась оставить нам свои ключи. И тут удача: по дороге я столкнулся с Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым, пребывавшим в Париже по случаю переговоров с продюсером в связи со съемками «Журналиста».
- Андрон, откуда?
- А-а-а, — простонал я обессиленно, уже ничего не соображая от усталости и прощального венецианского приема.
Сергей Аполлинариевич приютил нас, и мы отоспались в его номере в отеле «Георг V».
Не забывайте, был 1966 год, тогда мы вели себя совсем не так, как сейчас. Но я уже был обожжен Парижем...
Позже, когда я женился на Вивиан, Париж стал моим! Я мог уехать туда не как член очередной советской делегации, будь она трижды неладна, но просто как частное лицо. Немыслимое освобождение! Достаточно просто получить приглашение, пойти в ОВИР, поставить визу. Ни Ермаша, ни выездной комиссии, ни подписи о неразглашении неизвестно каких тайн - сел в самолет и полетел. Я очень благодарен за это освобождение Вивиан. Прожили с ней мы недолго, она до сих пор носит фамилию Михалкова. Вивиан стала хорошим специалистом по русскому языку, а по русскому мату она, пожалуй, стала мастером непревзойденным. Сейчас занимается переводами.
179
Теперь я уже не должен был уезжать из Парижа просто потому, что «делегация должна уезжать»! Бог с ней, с делегацией! Ей надо - пусть едет! Прежде и заикнуться о том, что мне хочется задержаться где-то хоть на день, было немыслимо.
В Париже появились новые друзья. В основном это были артисты эстрады - замечательный певец Серж Гинзбург, певица Франсуаза Арди.
Серж Гинзбург говорил по-русски, его мать была из Феодосии. Крепко пил и в итоге спился, умер от алкоголизма. Он был эксцентричен, ездил на «роллс-ройсе», носил перчатки. Меня поразил его дом. Все в нем было отделано черным мрамором - черные лакированные стены, черный рояль, на рояле - тяжелая перчатка из серебра. Серж был в черном халате. Он подписал мне на память несколько своих пластинок - до сих пор они у меня.
Самое грустное, что было связано с Парижем, - необходимость из него уезжать. Не хотелось на партийную Родину. И потому из Парижа я старался привезти как можно больше Парижа. Я пытался и дачу свою отделать на парижский фасон: была такая невероятная иллюзия, что это возможно.
С начала 70-х я, что называется, пошел шастать по Европе. Недоступное и упоительное удовольствие!
Где-то году в 72-м я устроил показ «Дворянского гнезда» в Риме. Хватило наглости позвать Антониони, Феллини, Лидзани, Пазолини, Джину Лоллобриджиду - всех, кого знал. И, к моему удивлению, все пришли. Феллини, правда, после пяти минут просмотра тихо ушел. До конца остались Антониони, которому картина очень понравилась, Пазолини и Лоллобриджида. Мы замечательно поговорили с Пазолини - они все очень серьезно со мной разговаривали. С Пазолини была Лаура Бетти, маленькая дама с квадратной фигурой, актриса, снимавшаяся у него в «Теореме». Он у нее жил.
180
Я обронил в разговоре, что мне негде жить в Риме.
- Я сейчас уезжаю, - сказал Пазолини, - ты можешь жить у Лауры.
Следующие три недели я проспал на жесткой узкой кушетке Пазолини.
Лаура Бетти тоже уехала, оставила мне свою квартиру, с просторной террасой и шестью котами, которых я обещал кормить. Коты лезли ко мне в постель, я их расшвыривал ногами, мог под горячую руку и отлупить. Такого чисто российского обращения они прежде не знавали, я их вдобавок держал впроголодь: не будут есть - не будут и гадить. Всех их запирал на террасе, они с голодухи надсадно мяукали. Потом, кажется, вернулись к первоначальному естеству — начали ловить мышей и птичек.
Меня пригласила к себе домой Лоллобриджида. Подарила книгу своих фотографий, на отдельном листе типографским шрифтом было оттиснуто: «Этот экземпляр напечатан специально для Андрея Кончаловского». Ей хотелось сделать мне любезность, и она дала мне свою машину покататься... «роллс-ройс». Мне показалось, что я вижу сон: я в Риме на «роллс-ройсе». Невероятно! Тем более это 1972 год!
Появились какие-то милые девицы. Мы пошли в бар. В четыре утра вышли - «роллс-ройса» нет! Я протрезвел мгновенно. Холодный пот прошиб. Нет машины. Что я скажу Джине?! Наутро позвонил:
- Джина, у меня катастрофа!
- Какая?
- Украли машину.
- Не волнуйся, она застрахована.
Откуда советскому человеку знать, что такое бывает -застрахованная машина.
Самое смешное, что «роллс-ройс» вовсе не украли. Просто улицы в Риме все такие узкие и такие друг на друга похожие, что я искал машину не там, где ее оста-
181
вил. Она простояла два дня, полиция выяснила, чей это номер, позвонили Джине, сказали:
- Заберите свою машину. И заплатите штраф за неправильную парковку.
Больше свою машину Джина мне не давала.
С Джиной мы очень подружились. В Италии левые интеллектуалы к ней относились скептически, считали ее, так сказать, уже сошедшей со сцены, но для друзей она человек живой, нежный, преданный. В 1974-м она даже приехала ко мне в Москву, сняла фоторепортаж о моей работе на площадке «Романса о влюбленных».
Я привел Джину к Смоктуновскому, она снимала и его. Тогда же Джина привезла аппаратуру для Саши Градского - ему понадобился какой-то штудер для электрогитары (не помню уж точно, как эта штука называется), чтобы было роковое, такое слегка мяукающее звучание. Я позвонил Джине - она достала все, что было нужно.
Храню подаренную ею замечательную фотографию -она и Альберто Моравиа. Моравиа тогда написал знаменитый роман, «Я и он», «Мио и люи» - о взаимоотношениях мужчины и его пениса. Они все время ведут диалог: что бы герой ни предлагал, пенис это всегда отвергает, и все равно герой неизменно поступает не так, как хочет сам, а так, как хочет пенис. Короче - конфликт сознательного и бессознательного в человеке. Моравиа был очень аристократичен, обожал женщин, всегда был окружен красавицами. На своей с ним фотографии, подаренной мне, Джина написала - «мио и люи», «я и он».
Тогда же я познакомился с Антониони, он еще был женат на Монике Витти. Спустя два года я увидел его с другой, маленькой хрупкой блондинкой, которую он привез из Англии, после съемок «Блоу ап». Клер Пепло было тогда девятнадцать лет, Антониони - пятьдесят пять. Сейчас Клер - жена Бертолуччи, сама снимает фильмы как режиссер. Ее брат Марк Пепло - постоян-
182
ный сценарист Бертолуччи, автор «Последнего императора» и всех последовавших затем лент.
В Италии началась моя дружба с Уго Пирро, замечательным сценаристом, автором «Следствия по делу человека вне подозрений» и многих других прекрасных картин. У меня хранится написанная им акварель - еще одна память о Риме.
В советском посольстве ко мне относились неприязненно, очень настороженно. Я никогда не ходил туда регистрироваться. Уже этого хватало для подозрительных взглядов: «Что этот Кончаловский здесь делает? Почему не пришел отметиться?»
В то время я уже всерьез изучал советское законодательство. Помогал мне в этом очень известный адвокат Константин Симис, к нему я ходил уже с середины 1968 года. Жена его тоже была очень известным адвокатом, вела процессы диссидентов - Даниэля, Синявского, Горбаневской, многих еще.
Как-то, придя к Симису за очередными консультациями, я увидел молодого человека с двумя пачками книг Он уже уходил, видимо, только что закончился малоприятный разговор.
- Ну и Бог с ним! - сказал Симис.
- Что-нибудь случилось? - спросил я, когда мы зашли в кабинет.
- Это мой сын. Он уезжает. Навсегда. Хочет в Америку. Понимаете, он не может здесь жить. Он отказник, ему долго не давали разрешения, сейчас, наконец, дают Он прекрасно говорит по-английски, сделает себе карьеру. Здесь ему ничего не светит - там он может стать президентом страны.
Сейчас сын Симиса (нынешняя его фамилия - Сайме) работает в Вашингтоне политическим советником какого-то стратегического института...
Я спросил у Симиса, есть ли у меня способ пробить советскую систему.
183
- Только один, - сказал он, - и никаких других. Уехать как частному лицу на постоянное жительство за границу, сохранив свое советское гражданство.
На это я тогда еще не решался.
В 70-х я нелегально зарабатывал - писал для Карло Понти сценарий о Достоевском. Как-то Понти сказал:
- Приходи на Виллу Боргезе. Будет прием в честь советской делегации.
Я пришел с опозданием, все уже сидели за столом, Сизов говорил тост. Увидев меня в шелковой цветастой рубашечке (вся делегация в пиджаках, при галстуках), он помрачнел, глаз налился свинцом. А за столами -Дино де Лаурентис, Лидзани, Данелия.
- Андрон, давай сюда!
Я сел за стол. Как замечательно чувствовать себя пусть хоть отчасти, но уже за пределами этой проклятой системы. Какое это счастье - быть частным лицом! Я знал: да, могут быть неприятности. Ну и гори оно синим пламенем! У меня французская жена, вашим законам я уже неподвластен.
Рядом со мной стоит ослепительная блондинка - просто с ума сойти! Вино придает мне куражу - она на меня смотрит, прикасается к моей руке. Я смотрю на Карло Лидзани, он одобрительно подмаргивает - не робей. Я не робею.
После банкета спускаемся на лифте вниз. Я говорю Данелия:
- Гия, едем в бар. Вот эта блондинка с нами едет...
- Не могу. Делегация!
- Да брось ты! Я тебя привезу обратно! Гия сокрушенно качает головой.
Сизов еле со мной разговаривает, смотрит насупленно. За ним - с сигарой Де Лаурентис, ждет, что будет.
- Что ты вообще тут делаешь? - цедит сквозь зубы Сизов. - Даже не познакомился с товарищем послом, не зашел в посольство.
184
- Да, да, - говорит человек с серым лицом, серыми волосами, в сером пиджаке (понимаю, это и есть посол, товарищ Аристов), - нехорошо, Андрей Сергеевич. Вы бы уж как-нибудь зашли бы к нам. Отметились хотя бы. Печать полагается поставить.
- Да, да, обязательно зайду. Как-то не с руки все было, - говорю я, опять ощущая отвратную дрожь в душе. Но мне уже все равно. Блондинка держит меня за руку. Допускать такую степень близости с иностранкой — это уже поведение вопиюще антисоветское, гибель окончательная. Мы садимся в машину к Лидзани-белый «ситроен».
- Гия! - кричу я уже на ходу. - Мы будем тебя ждать!
- Езжай! Езжай! - отмахивается Гия. Я его понимаю, сам был в той же шкуре.
Когда я ехал в бар с блондинкой в надежде, что впереди у нас веселая ночь, о ней я не знал ничего. При знакомстве она назвала себя, но имя я тут же забыл - у меня вообще отвратительная память на имена. Мы танцуем, вдруг во время танца она начинает раздеваться. Снимает блузку.
- Ты оденься, - говорю я.
- О-ля-ля-таа! — поет она в порыве чувств. Вокруг смотрят. Бармен насупился. Я ретировался в угол к Лидзани, спрашиваю:
- Что она делает?
- Сиди, не рыпайся! - говорит он.
- Ля-ля-ля, - поет она и снимает бюстгальтер. Толпа вокруг продолжает танцевать, но как-то уже замедляет ритм.
- Ля-ля-ля, - она снимает юбочку.
- Ля-ля-ля, - снимает ботинки.
- Ля-ля-ля, - снимает трусики. Уже все перестали танцевать. Расступились. Она одна. Голая! Приходит полиция. Ее забирают. Она поет. На следующий день весь Рим был заполнен фотогра-
185
фиями блондинки, которую голой выводят из «Диско». Ей захотелось привлечь к себе внимание.
«Господи, - думаю, — как вовремя я отошел в угол. Меня бы замели вместе с ней. Только этого не хватало! За компанию с голой красоткой стать героем скандальной прессы!»
Спустя несколько дней мы встретились, она привезла меня к себе. В шесть утра отослала — приезжал муж, а может, ее содержатель. Я шел в состоянии крепкого похмелья, пытаясь вспомнить, как ее зовут.
«Как же мне теперь найти ее? Даже имени ее не помню!»
И вдруг на кинотеатре — афиша очередной серии «Джеймса Бонда», на афише - она, роскошная красавица с роскошной грудью. Барбара Буше! Вот ты кто, теперь уже не забуду... Она была швейцарка, снималась в английских фильмах, жила в Риме.
Таким был для меня Рим, который я тоже увозил с собой в Москву. Мои римские каникулы. Правда, почти никому о них не рассказывал - разве что Генке Шпаликову, с ним я многим делился. Одним вообще нельзя было ни о чем заикнуться - тут же бы стукнули, другие просто б не поняли, что это за наслаждение — быть «частным лицом».
Со мной хотели встречаться многие из тех, кто знал, что я постановщик «Первого учителя». В Париже этот фильм имел колоссальный успех. Маша Мериль хотела вызвать меня туда на показ фильма. Помню, как после этого приглашения Баскаков кричал, даже не кричал -орал на меня в своем кабинете:
- Ты что, мать твою! Ты это подстроил?! Почему тебя приглашают? Почему Герасимова не приглашают? Его, понимаешь, приглашают! Кто ты такой?!
Конечно, я подстроил это приглашение. Но не мог же я в этом признаться!
- Картина там идет. С успехом. Им интересно. - Опять я чувствовал эту липкую отвратительную дрожь в душе.
186
- Забудь! Ты только что ездил за границу!
Другая картина, сделавшая мне известность в Париже, - «Андрей Рублев». В один из моих приездов со мной захотел встретиться Арагон. Незадолго до того умерла Эльза Триоле, он со слезами на глазах говорил, что без нее жить не может. Подарил мне офорт Пикассо, подписанный автором оригинал. А на задней стороне окантовки написал: «Дорогому Андрею Кончаловскому от Арагона в надежде на лучшие времена. Больше я никогда не поеду в Россию». В 1968 году случились чехословацкие события, и Арагон, хотя и был коммунистом, окончательно разругался с московскими властями. Коммунисты тоже бывают разными. Тогда, как говорили, он активно примкнул к сексуальным меньшинствам, вокруг него вилось множество молодых людей.
Он водил меня по своей квартире, показывал, говорил:
- Видишь, как хорошо. У меня за стеной живет русский посол. Если случится какая-нибудь неприятность, я сразу на рю Гренель, к русскому послу.
Он показывал мне вещи, открывал ящики:
- Видишь, не могу трогать. Эльза, вокруг все Эльза.
Тогда он написал ей прекрасные стихи. Очень ее любил.
В эти же дни мне посчастливилось познакомиться с Марком Шагалом, память об этом - его фотография с автографом. А потом в моей жизни появился великий фотограф - Анри Картье-Брессон.
Помню, я должен был на машине возвращаться в Россию. Чем я только я не нагрузил ее! Вез кучу пластинок, кучу каких-то сувениров, ящик молодого вина. Машина была загружена доверху. В Москву я решил поехать самым длинным, насколько это было возможно, путем - не через Польшу, а через Италию, Венецию. Провожала меня до самого советского лагеря одна очень милая голубоглазая, рыжая женщина. Когда мы ночевали в Венеции, я проснулся и увидел ее сидящей на подоконнике. Был ноябрь,
187
в Москве уже снег, а здесь - мягкое солнце, за ее спиной нежное голубое небо, точно в цвет ее глаз... У границы Югославии мы расстались, она уехала обратно.
Я поехал на север через Загреб, в Загребе пообедал, заночевал. Это уже был «свой город» - пьянство, неухоженные отели. Потом был Будапешт, Венгрия, вся уже покрытая снегом. До советской границы я добрался в самый послед ний день, когда еще действительна была моя виза, боялся, что меня не впустят. Граница была уже закрыта, я ночевал в каптерке у русских пограничников, мы засадили весь ящик вина. И какого вина! Нового божоле. Так я и не довез его до Москвы. Они пили драгоценную рубиновую влагу и ругались: «Кислятина! Лучше бы водки дал!» Шел густой снег. Возвращение в советскую зиму...
В Ужгороде меня ждала другая женщина, приехавшая провожать меня дальше. Мы сели с ней на поезд и поехали в Москву, а шофер, которого я вызвал, погнал машину. Одним словом, приключения русского Казаковы. Пересекаешь границу, тебя встречает родина. Начинается родная жизнь, знакомые радости.
Желание выхода из системы особенно обострилось, когда Андрей уехал снимать «Ностальгию». Тогда и начался новый виток моих взаимоотношений с властью. Я хотел уехать на год, мне не дали разрешения. Ермаш чувствовал, что я гляжу на Запад, понимал, что никакими запретительными способами меня удержать нельзя -я был женат на иностранке (хоть давно уже и не жил с женой), у меня была дочь в Париже, имел полное право вообще уехать, выбрать как «частное лицо» другую страну проживания.
Когда я попросил разрешения уехать на год, меня вызвал Ермаш. Система пыталась затащить меня назад, тем более что я снял «Романс о влюбленных», картину, системе понравившуюся. Меня приглашали в партию - в то время несколько кинематографистов в нее вступили.
Первый раз пригласили где-то в году 1973-м. Я сказал:
188
- Знаете, я не готов.
Не знал, как отвертеться. В партию я не рвался, чувствовал, что таланта у меня достаточно, могу прожить и беспартийным. Партия нужна посредственностям, без нее им в обществе не продвинуться.
Когда приглашали в очередной раз, я сказал:
- Знаете, у меня третья жена, к тому же — француженка. Не думаю, что я заслуживаю.
- Ну ничего.
- Нет, нет. Я все-таки человек, не очень для вас подходящий.
В следующий раз приглашал меня Агеев, директор нашего объединения:
- Вот, Андрей Сергеевич, хотим принять вас в партию.
- Знаете, Владимир Юрьевич, я в Бога верю.
Тогда я уже снимал «Сибириаду», мог позволить себе сказать такое. Агеев оглянулся и побежал. Боже, что за время было! Человек озирается по сторонам, боится, что при нем сказали про Бога. Не слышал ли кто-нибудь? Трудно поверить.
Одновременно с открытием Европы происходило мое открытие Америки. Началось оно в 1969-м, когда директор киноархива в университете Беркли Том Лади пригласил меня с «Дворянским гнездом» на фестиваль в Сан-Франциско.
Я уже побывал в Венеции, в Париже, в Лондоне, был подготовлен к «другой жизни», но Америка буквально обрушилась на меня. Мы прилетели в день премьеры моей картины. Только успели принять душ и пошли сразу вверх, в горочку (весь город состоит из подъемов и спусков), к Дворцу кино, где проходил фестиваль. Перед дворцом была толпа, мы стояли среди нее где-то по-
189
ближе к входу - вдруг раздался хохот, началась паника, суета, куда-то бросилась полиция. На красном ковре, по которому участники фестиваля входили в фойе, стоял человек в черном смокинге, и в него летело что-то белое, мгновенно залепившее ему лицо, обмазавшее весь костюм. И во второго, и в третьего, парадно-торжественно одетого, летели пышные торты, точь-в-точь какими кидались комики в немых мак-сеннетовских лентах. Всю американскую делегацию какие-то шутники закидали тортами со взбитыми сливками.
Для человека, приехавшего из Москвы, готовившегося к торжественной премьере, это было невообразимо. Я не понимал, что происходит. Кто с кем сводил счеты и ради чего учинен скандал... Хохот, полисмены, кого-то ведут. «А что, если начнут кидаться в меня? У меня же единственный костюм!» Я боялся войти во дворец.
Меня встретил Том Лади. В те годы он был очень левым, троцкистом, изучал русскую литературу. Все, кто приезжал из России, в его среде принимались с чрезвычайным энтузиазмом и интересом. Мы очень близки до сих пор, он один из уникальных знатоков мирового кино, наизусть помнит, кто какую картину снял, в каком году, сколько она длится - час сорок две минуты или час сорок семь, прекрасно знает и все мировое кино, и кино советское. Со времени нашей первой встречи Том Лади очень мало изменился. Он всегда был лысеющий, с остатками волос на голове, бодрый, жизнерадостный, всегда готовый помочь. Сейчас Том работает у Копполы...
О Томе Лади могу рассказывать очень много. Он не раз приезжал в Москву, ему и Бертолуччи я тайком показывал на «Мосфильме» запрещенную «Асю Клячину». О, эти подпольные показы! Поддельные пропуска, конспирация, затаенное дыхание, страх, что студийные стукачи пронюхают о показе запрещенного детища иностранцам... После того показа Бернардо оказался у Ермаша.
190
- Только что я видел лучший фильм советского кино, - сказал он.
- Какой? «Броненосец «Потемкин»? - - Нет, «Ася Клячина».
У Ермаша вытянулась физиономия. Он соображал, каким образом Кончаловский достал копию, где организовал просмотровый зал...
Но это было намного позже, в 1973-м, а тогда, в 1969-м, стоял ноябрь, осень.
В Сан-Франциско цветут деревья, вокруг небоскребы, рядом залив. После просмотра ко мне подходили многие, я был редкой диковиной. Ведь это 1969 год, война во Вьетнаме, расцвет хиппи, «поколение цветов»...
Том подвел ко мне высокую женщину.
- Познакомься. Вива.
Мне это имя ничего не говорило. Вива была похожа на Грету Гарбо. Высокая блондинка, очень красивая, слегка сутулая, с острыми плечами.
- Хотите пойти на концерт «Джеферсон Айрплейн»?-сказала Вива.
«Джеферсон Айрплейн» - знаменитая рок-группа, из ряда самых прославленных, таких, как «Доорс», «Ху», «Роллинг-стоунз».
- Да, - говорю, - конечно.
- Я возьму вас с собой.
Мы поехали. Огромный стадион. Вокруг полиция. Огромные полицейские в черной форме, на поясе - наручники, рядом наган, тут же газовый баллончик, с другого бока - рация. Все подогнано, темные очки. Для меня они как инопланетяне. Стоят, никого не пропускают.
- Я - Вива. А это - со мной.
- Йес, мэм. Пожалуйста.
У нее черный развевающийся плащ, она широко шагает. Еле поспеваю за ней.
Билетов у нас никаких. Кто такая Вива? Почему полиция берет перед ней под козырек? Потом я узнал, что она - фо-
191
томодель, звезда. Снималась в поставангардистских фильмах Энди Уорхолла. Ее знала вся Америка. Где-то у меня лежит ее книга, которую она прислала спустя десять лет.
Входим в зал. Гремит, грохочет оркестр. Рок-н-ролл. Гигантские динамики. Я же никогда ничего подобного не слышал! Невозможно объяснить, как в 1969-м это действовало на советского человека. Не знаю, сколько децибел сотрясают воздух. Под крышей стадиона - тридцать тысяч, хиппи в джинсах, без рубашек, на теле татуировки. Пахнет каким-то странным табаком, такого запаха я прежде не нюхал.
Вива продирается вперед, я - за ней. Она держит меня за руку. Идем сквозь толпу волосатых орущих людей. Мне страшно. Кажется, я попал в ад. Тут же на матрацах сидят накурившиеся марихуаны, то ли взасос целуются, то ли уже занимаются любовью. Дурманит запах травки. Ощущение незнакомое, пугающее. Ведь это после ежедневного Брежнева по всем четырем программам телека, после верха дозволенной раскованности - «Песняров», два притопа, три прихлопа. Мне посмотреть по сторонам страшно, голова не поворачивается. Мы идем, переступая через лежащие тела. Грохочет музыка.
Держусь за свой задний карман. Там все мои деньги -тридцать долларов. Как бы не стибрили! Они же все волосатые, бородатые, публика очень сомнительная. Наверняка стибрят! Мне и в голову не приходит, что у этих небритых, волосатых денег в сто раз больше, чем у меня. Просто они такие, потому что хиппи. Цветы жизни. Флауэр дженерейшен - поколение цветов. Царство свободы, свободной любви.
Вива тащит меня, подводит к самой эстраде. Рев и грохот. Том говорит:
- Хочешь курнуть?
Я курнул, в голове засвистело, поехало.
Мы простояли там минут тридцать, дольше не выдержал.
192
- Пошли, больше не могу.
Опять, переступая через тела, продираемся к выходу. Я, как говорится, в отпаде.
- Надо, - говорю, - завтра привести сюда Жалакявичюса. Он такого не видел.
Жалакявичюс тоже был в делегации. Я хотел разделить с ним впечатления.
В этот же вечер мы сидим на террасе, внизу - Сан-Францисский залив, синее море, солнце над водой - красота. За столом я, Том, Вива, ее муж, странный, весь в шелке хипповый субъект. Вива смотрит на меня, улыбается загадочно.
- Я хотела бы трахнуть тебя сегодня ночью, - задумчиво говорит она.
Не верю своим ушам. Муж же рядом! Никак особенно он не реагирует. Просто на меня смотрит. Что может испытывать в такой ситуации нормальный совок? Не знаю, что сказать. Лицо у меня такое глупое, что Том, на меня глядя, падает со стула от хохота.
- Я люблю свою жену, - мямлю я.
- Ну и что? - говорит она.
- Ну вообще-то, когда я люблю женщину, у меня на других не очень.
- А, импотент! — догадывается она. — Ну так это даже еще интереснее!
Смотрю на нее, на ее мужа, никак не могу понять, что происходит. Мозги съехали набок.
Позже, на фестивальном приеме, ко мне подошла женщина в меховой русской шапке и произнесла несколько слов на русском. Я глаз не мог оторвать от ее прозрачной блузки, сквозь которую светились упругие полушария. Зрелище для советского человека нокаутирующее. А где же обязательный бюстгальтер? Женщина тем временем рассказывала мне историю своей любви к русскому матросу. Она была дочерью крупного авиационного фабриканта. Ее любовь началась в Сан-Францисском порту. Его
193
корабль шел на юг вдоль побережья Латинской Америки. Она поехала за ним следом, они снова встречались на берегу. После двух или трех таких встреч его засекли и на берег больше не выпускали. Он успел переслать ей записочку. Она ездила следом, встречала его корабль во всех портах, высматривала его лицо в иллюминаторе, рыдала - роман об этом можно писать! Ждала его, любила. По возвращении в СССР его посадили. Свою любовь к нему она сублимировала на все русское, и на меня в частности.
У нее была огромная машина. В машине я заснул, на следующий день в ее постели проснулся. Очень милая была женщина.
Да, этот пахнущий марихуаной и океаном мир поражал оглушительной свободой и децибелами. Вдобавок всякие другие, более мелкие потрясения. Куриную печенку можно купить в магазине, отдельно, сырую, в баночке. Радио у них стереофоническое. Радио! (Другого запомнившегося тоже было достаточно, но об этих двух потрясениях я потом постоянно рассказывал в Москве.) Все кивали головами, но, думаю, про куриную печенку никто не верил, считали, что приукрашиваю.
...Обрывки воспоминаний от той, обрушившейся на меня Америки.
Рашен Хилл, Русский Холм в Сан-Франциско. Огромный русский собор. Доносится православное пение, церковная музыка, запрещенная советской властью. Мимо едет «фольксваген», на нем лежит доска для серфинга. Она еще мокрая. За рулем сидит молодой загорелый блондин с мокрыми волосами. На тротуаре стоит ошалелый советской человек, то есть я, и спрашивает себя: «Где я? Что это?» Я знаю, что где-то совсем близко океан, он не виден, но вот этот парень в «фольксвагене», быть может, двадцать минут назад катался по нему на серфинге. Я уже слыхал тогда, что такой спорт существует. Естественно, не у нас.
«Почему я не этот мальчик? - думал я. - Едет он на
194
своей тачке и знать не знает, что есть где-то страна Лимония, именуемая СССР, что в ней живет товарищ Брежнев, а с ним и товарищи Романов, Ермаш и Сурин, что есть худсоветы во главе с товарищем Дымшицем, и неужели жить мне в этой картонной жизни до конца своих дней?»
Острое воспоминание: загорелое плечо, падающие мокрые пряди волос, серебристая доска серфинга на крыше и мысли, от которых тошнит...
Америка обваливалась на меня несколько раз - каждый раз по-разному.
Для советского человека поездка за границу - это само по себе уже событие. Разные люди переживают его по-разному. Вася Шукшин за границей вообще не мог жить, пил бесконечно и думал лишь о том, как бы скорее вернуться. У меня все было наоборот: каждый раз на родину я приезжал с ощущением, что больше уже никогда не вырвусь. Окажусь ли когда-нибудь там, где побывал? Хотелось как можно больше взять с собой. Это желание возникло у меня сразу же после первой поездки на Запад - желание быть частью мира, а не только России. Эта недосягаемая, заведомо казавшаяся обреченной мечта давала острое чувство драгоценности каждой минуте - не оттого, что дома плохо, - оттого, что не знаешь, повторится ли еще раз такое.
Необходимость уезжать все время будила горечь, неудовольствие, чувство неполноценности. Отсюда и зависть к загорелому парню в «фольксвагене»: ему не надо завтра садиться в самолет, набив чемодан какими-то дефицитными в отечестве шмотками и подарками - для всех. Для райкома, для выездной комиссии, для бухгалтера киностудии - список бесконечен. Каждому что-то везешь, хоть какой-нибудь брелочек для секретарши. Эти маленькие взяточки им, может, еще дороже, чем мне вся поездка, - у них и возможности хоть куда-то выехать нет. В какую же тусклую жизнь я возвращаюсь!
195
В Америке я оказывался примерно раз в два года, по разным поводам. Всегда этому сопутствовало ощущение запоя. Помимо того что на самом деле выпивал, все время было перевозбуждение.
Тогда, в 1969-м, Том Лади сказал мне:
- Тебя хочет видеть Милош Форман.
С Милошем Форманом я познакомился в 1965 году в Праге, тогда я только-то и сделал, что «Первого учителя». Милош приехал на «мерседесе», предмете моей зависти и мечты. О чем мечтает режиссер Страны Советов? О нехитрых предметах буржуазной роскоши. О красивой машине, о норковой шубе жене, о том, чтобы включили в делегацию на зарубежный кинофестиваль...
На этот раз мы встретились в «Сосолито», баре, который никогда не забуду. Дымно, играет музыка, огромные деревянные полированные столы-плахи, залитые лаком. Сел Милош, тогда уже перешагнувший эту черту, уже несчастный сладким несчастьем эмигранта. Мы разговаривали о жизни, о Чехословакии, о ненависти к русским и о любви к ним. Мы до сих пор с ним друзья. Но тогда чувство нашей близости ощущалось особенно остро.
Потом мы встретились в Канне в 1979-м. Я был членом жюри, приехал Форман, привез «Волосы». Он сидел на улице, с ним было его окружение. Был молодой Поль Гэтти, внук миллиардера Гэтти, тот самый, которого потом похитили, потребовали за него выкуп и для устрашения отрезали ухо. С ними были какие-то блондинки в черных очках, одна из них - кинозвезда, снимавшаяся в «Волосах».
У Милоша была огромная японская фотокамера. Он снимал меня, своих девушек, всех подряд. Я смотрел на него - Боже мой! Какой он счастливый! Какой свободный! Без комплексов. У него нет Ермаша. Зависть обуревала меня. Хоть я и член жюри, хоть и снимаю «Сибириаду», где могу себе позволить столько, сколько ни од-
196
ному из моих коллег и не приснится, я все равно по эту сторону несвободы.
Вышел, иду по Круазетт. А по другой стороне идет Ермаш, пиджачок внакидочку, кто-то шестерит рядом, кажется, Шкаликов, начальник зарубежного отдела Госкино. Ермаш увидел меня, поманил пальчиком. И я, член жюри, перебегаю бодрячком через дорогу, широко улыбаюсь министру.
- Ну как дела? Все нормально? - спрашивает Филипп Тимофеевич.
Киваю, киваю, смотрю на него, а в душе фанфары. Я знаю, я уверен - кончу «Сибириаду» и привет! В следующем году хрен ты поманишь меня вот так, пальчиком. Не увидите меня больше. Не удержите.
Как раз во время этого фестиваля французская продюсерша предложила мне написать сценарий по роману ирландской писательницы «Я послала письмо своей любви». Заключили контракт, я сел писать. Сценарий мы делали с Фридрихом Горенштейном. До того я предлагал то же Мережко, Трунину, еще нескольким - все испугались. Сценарий, по секрету от начальства, для заграницы - страшно! Горенштейн не боялся. Для себя он все концы уже отрезал.
Написали сценарий, я кончил «Сибириаду», поехал на лето к семье в Париж.
Писался сценарий для Симоны Синьоре - как режиссер я ей понравился. Мы несколько раз встречались, обедали в ресторане на Иль Сан-Луи - они с Монтаном там жили. Она пила вино, видно было, что пьет она сильно. Подарила мне свою книгу «Ностальгия — это не сейчас» с очень теплой надписью. У нас начались очень доверительные отношения. И вдруг все скисло. Она отказалась сниматься. Я не мог понять, в чем дело. Хороший же сценарий! Хорошая роль для нее! Мой французский продюсер, опустив глаза, пробормотал: «Симоне кто-то сказал, что ты агент КГБ».
197
Бывает больно, бывает обидно. Но когда ты знаешь, что подозрение тобой никак не заслужено, оно больнее и обиднее в тысячу крат. Никому же ничего не объяснишь. И подозревающие к тому же имели кое-какие основания: из советских (или бывших советских) за границей в то время жили или диссиденты, или агенты КГБ. Практически я был первым нормальным человеком, нормально приехавшим жить за рубеж, не клял Россию, не хвалил ее - просто нашел способ уехать. Кроме себя, могу припомнить только двоих - Спасского и Ашкенази.
Но из-за всех этих подозрений картина с Симоной сорвалась, и мой французский продюсер решил попытать счастья в Америке. Тогда у меня еще был обычный советский загранпаспорт, но впервые я пересекал границу Америки не как член советской делегации, а просто как нормальный человек. Ни у какой выездной комиссии разрешения не спрашивал. И вообще никого не спрашивал, не ставил в известность, не регистрировался в советском консульстве. Я приехал в Голливуд с французами, жил в доме художника-постановщика Тавулариса, работавшего с Копполой, у него обосновалась целая французская колония.
Не знаю почему, но в Калифорнии я себя всегда физически замечательно чувствовал. То ли это из-за солнца, то ли из-за воздуха, то ли из-за психологической настроенности жить здесь. Помню, я взял на кухне сэндвич - ржаной хлеб с помидорами, вышел в трусах из дома на улицу. Солнце светит, зеленый газон, стоят пальмы. Теперь я часто проезжаю мимо этого места в Вест-Голливуде, на улице Хай-Ленд, ведущей прямо к Голливуду - к огромной надписи, за которой и начинается, собственно, территория города снов.
Я сел с сэндвичем на газон и понял: это моя страна. Здесь я буду жить. Было ощущение свободы и пространства. Это ощущение немыслимого пространства и немыслимой свободы каждый раз поражало меня в
198
Америке. Просторно, как в России. Летишь над Америкой и представляешь, что это могла бы быть Россия -такая же большая, прекрасная страна: и горы, покрытые снегом, и немыслимая тайга, и океан с суровыми большими волнами, и пустыни, и столько еще всего! Шесть часов лету от Нью-Йорка до Сан-Франциско, впечатление огромное. Но одновременно с этим...
В 1988 году мы с Юрой Нагибиным писали сценарий «Рахманинова». Он приехал ко мне на съемки «Гомера и Эдди». Ему было все интересно. Снимал я в штате Орегон. Место красоты удивительной. Океан, скалы, горы, леса стоят, река, обрывы, скалистые берега — очень мощная природа, то же ощущение первозданной дикости и нетронутости, как у нас где-нибудь в Западной Сибири.
Юра приезжал с утра на съемки, брал для опохмелки пивка, сидел нахохлившись в черном пальто на скамеечке. Холодно. По вечерам мы пишем сценарий, днем он свободен. Я снял с ним какой-то кадр, чтобы просто оправдать его присутствие, суточные, которые ему платят. Рядом я снимаю. Ему спокойно, уютно.
- Ты что такой грустный? - спрашиваю я. Он сидит, смотрит вдаль. Течет река. Мощная, как Енисей. Горы. Красиво.
- Сижу и думаю, - говорит он. - Вот видишь - река? Такая же, как наша. И течет, как у нас. Но она, бл..., беспартийная. Горы стоят, поросшие тайгой, хвоей - беспартийный лес. Видишь, чайка летит над дымом, который из трубы идет. Беспартийная чайка. Понимаешь? И мне так от этого гнусно...
Так он себя чувствовал в 1988 году, когда уже была перестройка и вроде все так переменилось. Но в главном Россия продолжала быть прежней. Красивая страна, но все равно каждая елка в ней партийная...
Все те же ощущения я пережил десятью годами раньше - когда жевал сэндвич на зеленом хайлендском газоне. Системе я уже был неподвластен. Незадолго до этого
199
была пышная премьера «Сибириады» в «Октябре». Ермаш делал все, чтобы меня удержать. Шампанское лилось рекой. «Хочешь снимать «Рахманинова», сейчас запущу», - говорил он. Но в голове у меня было другое. Я думал: «Почему Спасскому можно, а мне нельзя». Хотя знал, что Спасскому за свое законное право жить за рубежом (он тоже был женат на иностранке) пришлось очень сурово повоевать.
Отъезд за границу означал выход из системы. Но за выходом из одной системы последовал вход в другую. Игры с другой системой, другой властью начались в Голливуде. Там не сразу, но пришлось убедиться, что Голливуд - тот же самый ЦК КПСС, только в зеркальном отражении. Голливуд - это собрание хорошо выглядящих или старающихся хорошо выглядеть загорелых, наглаженных, наманикюренных перепуганных людей. Впрочем, о Голливуде позже.
Когда началась моя парижская эпопея и Европа перестала быть недосягаемой мечтой, Анри Ланглуа, президент Парижской синематеки, устроил у себя просмотры «Первого учителя». В это время я уже был достаточно известной фигурой во Франции. После огромной статьи Сартра об «Ивановом детстве», после «Андрея Рублева» и «Первого учителя» мной заинтересовались интеллектуалы. Одним из зрителей оказался Анри Картье-Брессон. «Первый учитель» ему очень понравился, и прежде всего своей эстетикой, использованием случайных композиций. Ланглуа познакомил меня с ним.
Представлять Картье-Брессона вряд ли есть необходимость, его фотографии знает весь мир, да и сам он со своей приросшей к руке «леечкой» объездил, и не единожды, весь мир. Кино он очень любил, когда-то рабо-
200
тал ассистентом у Ренуара. Мы подружились. Я относился к нему с обожанием. Храню все его книги с дарственными надписями: в один из своих альбомов он даже вклеил оригинал фотографии «В публичном доме», приписал внизу очень симпатичные и дружеские слова.
Как-то разговаривая с ним, я обронил что-то о своей любви к Бюнюэлю.
- Хочешь с ним познакомиться? - спросил он.
Нет надобности описывать мою реакцию. Драматизм ситуации заключался в том, что на следующий день я улетал в Москву, уже были уложены чемоданы.
- Ничего, - сказал он, — я сейчас позвоню. И тут же набрал номер.
- У меня тут сейчас молодой человек. Он очень хочет с тобой познакомиться. Русский режиссер. Я хочу, чтобы ты с ним встретился.
Бюнюэль назначил в девять тридцать утра. В двенадцать у меня самолет. Со своими неподъемными чемоданами еду на бульвар Распай - хорошо, что это прямо по дороге в Орли. Стоит отель, небольшой, грязный, поднимаюсь на третий этаж, звоню в дверь, открывает небритый, неприветливый тип в пижаме. Квадратный череп, глаза навыкате.
- Я тот самый русский режиссер, - говорю я.
- Ты не похож на русского.
- Но это все-таки я.
- Ладно, проходи.
Чувствую какую-то неловкость. Заявился к человеку с раннего утра, он еще и побриться не успел. А главное, непонятно, о чем говорить.
Идем на кухню. Антураж почти советский - холодильник, плита. Номер вообще почти пустой, мебели очень мало.
Он открывает холодильник.
- Ты какую будешь пить водку? У меня есть русская и польская.
201
Водка с утра! Ё-моё! Он ставит на стол два стакана, чуть поменьше, чем наши граненые, но тоже вполне вместительные. Мне было все равно, какую пить, - кажется, я выбрал польскую.
- Я предпочитаю «столи», - сказал он.
Наливает по стакану, чокаемся, он говорит на ломаном русском: «На здоровье», выпивает полстакана. До сих пор вспоминаю тошнотворный вкус водки в полдесятого утра. Я тоже выпил полстакана, быстро захмелел. Говорю о своих впечатлениях от его картин, он безразлично кивает головой. Его интересует, как в Москве, что там у коммунистов, в нем еще живет его республиканское, не остывшее со времен гражданской войны, прошлое.
- Кино снимать можно?
- Можно, только у меня две картины запрещены.
- Понимаю. Но все-таки снимаете кино.
Я рассказываю, какое впечатление произвели на нас с Тарковским образы «Лос Ольвидадос», спрашиваю о сюрреализме, которым мы были увлечены.
- Да. Юность, юность... — говорит Бюнюэль и, хитро взглянув, добавляет: - А вообще реализма нет, есть только сюрреализм.
- В каком смысле?
- А какая разница? Реализм, сюрреализм... Вот яблоко. Ты что видишь?
- Яблоко.
- А еще что?
- Больше ничего.
- Так. Но если посмотреть в микроскоп, будет видно очень много микробов. Понимаешь? Они друг друга едят. Они знают о существовании друг друга, но не знают о твоем существовании, так же как и ты не знаешь о них. Ну может, и знаешь, но на тебя это никак не влияет. Если ты их съешь, они не узнают о том, что ты их съел, они узнают только о том, что оказались в другой флоре, к которой надо приспособляться. Это что, реа-
202
лизм? Или сюрреализм? Что мы видим? Что знаем и представляем? Все - в поведении. В живописи сюрреализм начинается там, где художник изменяет реальность. А кино не изменяет, оно отражает реальность, но отражать ее нужно сюрреалистично.
- Как?
- В поведении.
- У Феллини люди очень часто ведут себя сюрреалистично, - говорю я. - Помните того человека в новелле «Бокаччио», который все время дергает себя за ухо?
- Не помню. Не видел, - говорит он, заметно посмурнев. Ему интересно говорить только о себе.
Я начинаю рассказывать о своей любви к Феллини.
- Помните «8 1/2»? Какой там поразительный кусок, когда герой стреляется под столом! Смотрит в зеркало, залезает под стол и стреляется. Это же полнейшее выражение подсознания!
- Нет, не видел, - мрачно повторяет Бюнюэль.
Я рассказываю ему этот кусок. Говорю о потрясшем меня финале с цирковыми оркестрантами, выходящими все в белом.
- Ничего подобного, - поправляет Бюнюэль (к этому моменту мы выпили еще), - они в цирковых костюмах.
- Так вы ж не видели! - ловлю его на том, что он проболтался. Выходит, все-таки видел.
- Куски какие-то, кажется, видел, - заминает он щекотливый вопрос.
Я вел с ним студенческий разговор, был похож на теленка, резвящегося вокруг матерого буйвола. К этому времени у Бюнюэля уже открылось второе дыхание, он снял «Скромное очарование буржуазии».
...Он наливает еще по полстакана:
- Идем!
Заходим в спальню. Смятая кровать, на ней - старый халат, никакой мебели, на стене - огромный Миро. Такая картина стоит миллиона два долларов. С Миро они
203
дружили. Кажется, на картине была даже дарственная надпись.
- Вот мой любимый художник. Когда мне хочется прогуляться, я беру бутылку виски или водки, сажусь вот на этот диван и смотрю вот на эту картину.
Только спустя время я понял, что он имел в виду. Но в память врезалось: продавленный диванчик, смятая пижама, кровать и над ней - огромный прекрасный Миро. Вот они какие, прогулки сюрреалиста - бесконечные путешествия в мире нерасшифровываемых образов, ошеломляющего цвета, пятен и красок.
Мне давно уже надо ехать. Внизу ждало такси. От стакана водки голова была тяжелой. На самолет «Аэрофлота» я успел.
Питер Брук вошел в мою жизнь, когда я прочитал его книгу «Пустое пространство». На нее я ссылался по любому возможному поводу. Она поражала спокойствием, полной открытостью, мужеством говорить без забрала. Очень хотелось увидеть этого человека.
Приехав в Париж, позвонил ему. Вообще-то он говорит по-русски, но мы разговаривали по-французски. Он назначил мне встречу в кафе театра Буф дю Нор. Мелькала мыслишка, что все-таки это Брук, режиссер, первая величина мирового театра, сейчас мы с ним куда-то закатимся, может в хороший ресторан: на свои обедать в ресторане мне не по карману - пообедаем на его.
Встретились на углу в задрипанном парижском кафе. Табаком воняло - хоть нос затыкай. Заказали чай. Надежды на ресторан вмиг истаяли.
Очень хотелось посмотреть, как он работает. «Хорошо, - сказал он, - приходите. У меня через час репетиция начнется».
204
Так я оказался в театре Брука. Обшарпанные стены, разнокалиберные стулья - двух одинаковых нет. На сцене песок. Артисты сели в кружок, взялись за руки, замолчали. Я открыл от изумления рот: что это? Они просидели так минут пять, просто держась за руки, в кружке. Как мне потом объяснили, Брук пытается вводить артистов в творческое состояние через медитацию, через передачу энергии. Необычен был состав его труппы: французы, американцы, итальянцы, два китайца, и все (кто не французы) играют на каком-то ломаном французском. Было ощущение бродячего театра, семьи циркачей или чего-то в этом роде... Он работал тогда над «Кармен», но пели совсем не по-оперному - вполголоса. На сцене сидели три или четыре музыканта, актеры свои арии негромко напевали и потрясающе играли. Речитативы были важнее самой музыки. Музыка существовала лишь как дополнение к слову. Я был потрясен этим представлением: впервые мне воочию показали, как из оперы можно убрать всю оперность.
Брук - один из тех режиссеров, кто помог понять, как, не тронув текст, сделать его абсолютно театральным и в то же время остаться в пределах грубо земного - во тьме низких истин, не поднимаясь к возвышающему обману. На сцене была реальность, но в то же время это была театральная реальность. Его восьмичасовой спектакль (он шел два вечера) - «Махабхарата» - был чем-то фантастическим по простоте. Брук - один из немногих, кого постмодернизм не коснулся. Основы и первоисточники его театра там, где играют на ситаре, балалайке, гитаре -на инструментах, под которые поет самый простой человек. Он всегда искал в этом кругу. Его театр - это действительно театр наций. Там соединено все. Уже то хотя бы, что китаец может играть у него Отелло, восхищает меня как сказка. И так во всем.
В свои секреты он никого не пускал. Впрочем, может, и секретов никаких не было? Нет, пожалуй, все-таки
205
были. Иначе зачем ассистентка в какой-то момент попросила: «А сейчас вам нужно уйти». Ее словами как бы сам Брук вежливо говорил: «Вот это мы вам показали. А дальше - закрыто. Для всех. Приходите на спектакль».
Конечно, он, как и любой режиссер, диктатор. В его театре - культ Брука. Так, думаю, и должно быть. Так и есть - у Стрелера, Питера Холла, Гарольда Принса.
Он надписал мне свою книжку, а много лет спустя позвонил после премьеры моей парижской «Чайки», сказал: «Это первый Чехов, которого я за последние пятнадцать лет видел». Услышать это от человека, перед которым искренне преклоняюсь, было для меня огромным счастьем.
Читающим эту книгу, особенно людям меня знающим и, может быть, женщинам, которых я любил, наверное, покажется странным, что я не написал об очень многих, с кем мне было хорошо, интересно, кому я бесконечно благодарен или даже, напротив, на кого держу черный зуб. Действительно, это так. Но я не считаю эту книгу мемуарами: в ней я рассказываю, конечно, о себе, но не только о себе - еще и о других, и потому пишу прежде всего о тех, о ком, как мне кажется, интересно узнать тебе, мой читатель.
В начале 70-х я был целиком поглощен Ингмаром Бергманом. В те годы до нас довольно быстро доходили его последние фильмы - «Персона», «Крики и шепоты» В «Персоне» в паре с Биби Андерсон впервые снялась норвежка - Лив Ульман.
После этой картины, кстати, Бергман разошелся с Биби и женился на Лив Ульман.
Началось все с того, что я, с простуженными легкими, ходил по Ленинграду, температурил, бредил. Мне при-
206
снилась Лив Ульман. Я пошел на международный почтамт, сказал:
- Дайте мне телефон Лив Ульман.
Удивились, но позвонили в Осло. Там тоже не нашли телефон.
Я знал, что Ульман играет в Национальном театре, попросил соединить меня с театром. Удивились снова. Как-никак был 1974 год. В 1974-м люди у нас так себя не вели. Меня соединили.
- Мне Лив Ульман, - сказал я.
- Она на репетиции.
У меня захолонуло сердце - значит, дозвонился.
- А когда кончится репетиция?
- Поздно кончится. Звоните завтра.
Советскому человеку, вернее, бывшему советскому, внутри себя уже понимающему, что он не советский, но думающему, что об этом еще никто не знает, свойственно постоянно оглядываться. Помню, в начале 70-х у меня было свидание с Биби Андерсон в Ленинграде. Мы договорились встретиться у почтамта. Сам факт общения с иностранцем, тем более из «капиталистического окружения», в те годы уже был страшным криминалом. Я так боялся слежки, что прошел мимо нее почти как в плохих фильмах, прошептал на ходу: «Иди прямо по этой улице, не поворачивай». Перешел на другую сторону, мы прошли, наверное, километра три по разным сторонам, пока, наконец, не стало меньше народа и я поверил, что за нами не следят. Только после этого я решился подойти к ней, поцеловать руку, заговорить.
...На следующий день снова был на почтамте. Звонил я оттуда по простой причине. Из дома, из гостиницы звонок «просвечен». «Где надо» знают, кто звонил, кому звонил. А с переговорного пункта звонок анонимен, документы не спрашивают, называйся какой хочешь фамилией.
Я опять заказал Осло, Национальный театр, попросил Лив Ульман.
207
- Это говорит режиссер Кончаловский
- Очень приятно.
- Хочу с вами встретиться.
Это звучит очень несерьезно, но мне втемяшилось в голову, что, если Лив положит мне руки на голову, это меня вылечит, температура пройдет. Было приятно воображать невероятное, невозможное. И вдруг в телефонной трубке:
- Ну что ж. Приезжайте, поговорим.
Я вернулся в Москву, пытался лечиться, днями должен был ехать в Париж - виза уже была. Пошел в посольство Норвегии, попросил визу в Осло: поскольку французская виза уже стояла, с норвежской проблем не возникло.
Вернулся домой. По-прежнему весь больной, в поту, температура высокая. Отец спрашивает.
- Ты где был?
- В посольстве.
- В каком посольстве?!
- В норвежском.
- Ты что, с ума сошел? Разрешения спросил?
- У кого?
- У Госкино!
- Зачем?
- Ты что о себе думаешь?! Неприятностей захотелось!
Он мне много чего еще сказал обо мне, моей женитьбе на француженке, моем идиотском поведении.
Я прилетел в Осло с температурой, весь мокрый, снял пенал в гостинице, позвонил в театр.
- Приходите на спектакль сегодня вечером, - сказала Лив.
Я купил цветы, пошел в театр. Бред собачий! Я в Осло! Три недели назад, вдрызг больной звонил ей из Ленинграда.
Оставил ей цветы. После спектакля позвонил.
- Я встречусь с вами завтра, - сказала Лив.
208
Мы встретились.
- Слушаю вас, — говорит она.
- Я болен. Вы можете меня вылечить. Видимо, она решила, что я сумасшедший. Но из вежливости сказала:
- Я рада, что вы были на моем спектакле. Я стал говорить ей о ее игре, о своих впечатлениях, о постановке. Она слушала меня с интересом.
- Я просто хотел вас увидеть.
- Как? Просто увидеть?
- Да.
- Я думала, вы - режиссер, у вас ко мне какое-то предложение.
- Нет, никакого предложения. Просто хотел вас увидеть, подержать за руку.
Еще утром позвонил в отделение «Совэкспортфильма», там сидел Реваз Топадзе, красивый грузин, мой соученик по роммовской мастерской. Наверное, он работал в органах. Потом, в перестроечные годы, занялся бизнесом, его убили.
- Нужно, чтобы ты показал «Дядю Ваню».
- Ты что, в Осло?
- Да.
- А почему в посольстве не знают?
- Зачем?
- Ты что! Советский гражданин, приехал в страну. Надо зарегистрироваться. Пошли в посольство, сейчас все оформим.
Мы сходили в посольство, меня зарегистрировали.
- Я хочу, чтобы вы посмотрели «Дядю Ваню», - сказал я Лив.
Она пришла со своей подругой. Посмотрела картину, вышла из зала, стала смотреть на меня уже с большим интересом. Мы пошли в ресторан, я заметил, что она волнуется, ее голубые глаза смотрели мне прямо в душу. Великая актриса, красивая женщина...
209
- Вы приехали, чтобы подержать меня за руку?
- Да. Я думал, вы меня вылечите. Она дала мне свою руку.
- Я уезжаю в Стокгольм. Мне надо подписать контракт. Завтра вернусь. Вы не могли бы меня проводить, а завтра встретить на моей машине?
- Пожалуйста, - говорю я.
А мне уже надо быть в Париже. К черту Париж!
Провожаю Лив на ее машине. Потом, больной, катаюсь по городу, плохо соображая, что происходит. На следующий день встречаю ее, по-прежнему больной. Завтра надо лететь в Париж, откладывать больше нельзя. Топадзе сидит в моем номере, не выпускает меня из виду.
Мы поехали к Лив.
- У меня дома мама и дочка, - сказала она. - Сейчас они уже спят.
Лив - человек застенчивый, глубокий, очень цельный.
Сначала мы сидели в столовой, еда была невкусная. Пили много. И вина, и норвежской водки «аквавит». Потом перешли к камину, посидели на диване, спустились на пол.
- Я с тобой спать не буду, - сказала она, глядя в огонь.
- А мне не надо, - сказал я.
Так мы просидели часов до пяти утра, ели, пили водку, смотрели в камин. В семь я простился и поехал в аэропорт.
Там я проболел еще дней десять - за мной ухаживала теща. Дочке было уже четыре года.
Я позвонил Лив, оставил ей свой телефон. С этого момента мы через день перезванивались.
Потом они с Биби Андерсон уехали отдыхать на какие-то острова в Вест-Индию. Зимой все нормальные люди в Европе едут отдыхать куда-нибудь, где потеплее. Она звонила мне в Париж, мы разговаривали часами.
С Биби Андерсон я уже лет пять как был знаком, мы встретились в Москве, подружились. Наверное, они с
210
Лив, две подруги, отдыхая на островах, обсуждали этого странного русского.
Наши разговоры с Лив потом перешли в переписку, мы стали близкими друзьями.
- Приезжай в Москву, — сказал ей я.
Весной в апреле она приехала. Жила у меня на даче. Я показал ей на «Мосфильме» свои картины.
Дня через четыре - звонок. Из Осло звонила мама Лив, дама строгая, сильно антисоветская.
- Позвони Ингмару, - сказала она. Лив позвонила. Красная от возбуждения, положила трубку, со слезами стала собирать вещи.
- Ингмар требует, чтобы я немедленно вернулась. Сказал, что, если не вернусь, не будет снимать меня в «Змеином яйце».
Замечательно смотрела она на меня через стол своими детскими голубыми глазами. Такое в них было доверие и недоверие!
Лив - человек очень цельный. Она вынуждена была уехать немедленно, в этот же день - требование Бергмана было ультимативно. Насколько могу судить, человек он очень ревнивый. Они уже тогда расстались, вместе не жили, у него была новая жена, но все равно он крайне ревниво следил за Лив. Говорили, что во время съемок он даже поселил ее в гостинице в номере напротив своего, держал дверь открытой, мог наблюдать, когда она приходит, одна ли приходит.
В это время я уже снимал «Сибириаду». Снималась у меня Наташа Андрейченко, тогда она была вся из себя сибирская - круглолицая, румяная, ядреная. Привел ее ко мне Саша Панкратов-Черный (вторую половину фамилии к своей настоящей в то время он еще не приделал, был просто Панкратов). Саша был моим ассистентом и исполнителем одной из небольших ролей - рабочего-буровика, бывшего уголовника. Я набирал артистов и подумал, что Лив может сыграть Таю.
211
Где-то весной я поехал в Нью-Йорк подбирать материал для документальных частей «Сибириады». Лив тоже была в это время в Нью-Йорке.
Я жил в страшноватом номере какого-то жуткого отеля (на госкиновские командировочные не разгуляешься), ко мне туда приходила Лив. Позвонили Милошу Форману, встретились с ним. Он из-за чего-то был зол на Лив, все время язвил. После обеда Лив предложила:
- Хочешь, пойдем на концерт. Меня пригласила Ширли Мак-Лейн.
- Как! — Я еле сдержался. - Ширли Мак-Лейн! С ума сойти! Конечно, хочу!
Мы пошли на ее концерт. В это время шла избирательная кампания будущего президента Картера, в зале сидела его мать - по этой причине было полно полиции. Я сидел и смотрел, как смотрит на сцену Лив. Она была в очках, которые редко надевает. Я видел на ее лице удивительную гамму восхищения и зависти. Лив, конечно же, красивая женщина, но в определенном смысле это красота почти юношеской нескладности. В ее фигуре, в манере двигаться есть что-то очаровательно застенчивое, что и создает ее красоту. А Ширли двигалась, как танцовщица, пела одна и с хором, танцевала с кордебалетом — не много на свете актрис с таким редким чувством свободы. У Лив просто ладони потели от зависти. Я впервые наблюдал, как одна великая актриса завидует другой.
Ширли пригласила нас после концерта зайти к ней за кулисы. Мы пошли, меня тут же взяли за шкирку люди из охраны:
- Вы откуда? Последовала пауза.
- Он со мной, - сказала Лив. Нас пропустили. В уборной сидела мать Картера, коротко стриженная, старая, седая женщина с большими руками и ногами. Ширли была потная, возбужденная. У меня с собой
212
была огромная, трехкилограммовая банка черной икры (удалось протащить ее через таможню). Лив сказала:
- Давай отдадим ее Ширли.
Банка икры в Америке стоила безумные деньги, порядка четырех тысяч долларов. Там бы их мне хватило на четыре-пять месяцев жизни.
- Вот вам из России.
- А! Спасибо большое. Проходите.
Мы немного посидели у Ширли, потом ушли.
- А ты ей завидуешь, - сказал я Лив. — Тому, как она двигается.
- Да. Но это не обязательно отмечать вслух.
В эти же дни я показал Лив сценарий «Сибириады», она сказала: «С удовольствием снимусь». Боже, как я был рад! Прошло полгода, и она прислала письмо: «К сожалению, не могу сниматься. Очень занята, много дел...» Это меня очень разозлило: я уже всем сказал, что она будет сниматься.
В тот момент я уже монтировал, складывал первую серию.
- Хорошо, - говорю, - сейчас позвоним Ширли Мак-Лейн.
Нашел ее телефон, позвонил, она подошла.
- Ширли, вы меня помните? Уже прошел год или полтора.
- Кто это?
- Это из Москвы.
- Из Москвы?
- Да. Андрей Кончаловский. Я был у вас с Лив Ульман, я вам еще икру подарил.
- А, да-да-да...
По голосу чувствую, что ничего не помнит. Какой такой русский? Что за икра?
- Я сейчас снимаю фильм, для вас в нем есть замечательная роль.
213
На Тайку в юности уже была утверждена Коренева. Они с Ширли очень похожи. Ширли я предлагал играть ту же Тайку спустя двадцать лет. Конечно, с моей стороны это была наглость.
- Большое спасибо за предложение, но я сейчас занята. Пишу книгу.
Оказывается, она еще и книги пишет!
- Очень жаль, - говорю. - До свиданья. Очень нагло я говорил. Пер, как танк. Жизнь шла дальше, в 1979-м меня пригласили в жюри Каннского фестиваля. Я позвонил Лив:
- Очень хочу тебя видеть. Давай поедем на Каннский фестиваль, в жюри!
- Когда?
- Через полгода, в мае.
- С удовольствием.
Я тут же перезвонил президенту Каннского фестиваля:
- Вы не хотите пригласить в жюри Лив Ульман?
- А она поедет?
- Поедет.
- Это чудная идея!
Мы встретились в Канне. Это были замечательные дни, но заставить ее по утрам бегать я так и не смог. Сам я уже вовсю занимался спортом, ее эта перспектива никак не увлекала.
Времена, когда я сидел с сэндвичем на хайлендском газоне и думал: «Это моя страна», - были радужными. Я приехал с континента, где меня уже признали. В 1979 году я был членом жюри Каннского фестиваля, факт не пустячный - кого ни попадя туда не приглашают. В 1980 году я был реальным претендентом на Гран-при в Канне и имел все основания разозлиться, что «Сибириаде» его не дали.
214
Франсуаза Саган, бывшая тогда президентом жюри, сказала мне, что подала заявление о выходе из состава жюри, если картина Кончаловского не поделит Гран-при с «Апокалипсисом сегодня» Копполы.
Дело все-таки сумели замять, уговорили ее не поднимать скандал.
Приз поделили Коппола и Шлендорф. Главным мотивом, по которому шло давление на Саган, было то, что нельзя делить Гран-при между двумя супердержавами.
Самое забавное, что Коппола вовсе не считал себя бесспорным лидером фестиваля. Он пригласил меня к себе на яхту, стоявшую в заливе. Мы же друзья. Он был похож на большого продюсера, крестного отца. Дымил сигарой. «Сибириаду» уже посмотрел.
- Ну что же, - сказал Коппола. — Я не против поделить с тобой Гран-при.
Разговор был такой, будто встретились Громыко и Киссинджер, две державы.
Я вспоминаю об этом к тому, чтобы яснее было, как в то время я воспринимал себя в киномире.
К моменту приезда с французскими продюсерами в Америку я уже испытал первые ожоги от соприкосновения с реальностью, но пока еще казалось, что искусство способно смести все преграды. Были бы хорошие идеи, а их у меня, как представлялось, в избытке. И хотя в Америке мой французский проект уже окончательно лопнул, я все еще был полон надежд. Я жил в доме на Хай-Ленд и верил, что сейчас-то и начну строить свою американскую карьеру. Оказалось - не так все просто! Оказалось, обо мне здесь никто ничего не знает. Канн, Венеция, призы, пресса - никто ничего здесь не слыхивал! Кто я? Какие фильмы снял? Приходилось все о себе рассказывать.
Я был полон совковых представлений о Голливуде. Я - известный режиссер. У меня здесь много друзей, знакомых. Сейчас они помогут мне устроиться с работой. Позвонил Милошу Форману.
215
- Милош, я приехал. Хочу здесь работать. Не мог бы ты написать мне рекомендательное письмо для президента «Парамаунта»? У меня есть для него отличный проект.
- Ну конечно, напишу, - сказал он с какой-то задумчивой неуверенностью. - Почему же нет?
- Ну спасибо, а то мне надо будет к нему идти. С письмом будет надежнее.
«Боже мой! - наверное, думал Милош. - Этот человек еще не представляет, что его ждет!»
Да, я не представлял, что такие письма там ровным счетом ничего не значат, никому они не помогали. И как могло помочь рекомендательное письмо, когда картина стоила пять, восемь, двадцать миллионов долларов!
После месяца безрезультатных хождений и мыканий мне посоветовали:
- Хочешь построить в Голливуде карьеру - обзаведись тремя «А»: аккаунтант - бухгалтером, атторней -адвокатом и эйжент - агентом. Иначе все будет впустую.
Я стал искать адвоката. Адвокат нашелся, согласился меня взять, предложил агента. Агент посмотрел «Сибириаду», тоже согласился. Сейчас он крупный менеджер в Голливуде, в то время активно работал с Ридли Скоттом, сделал с ним «Бегущего по лезвию бритвы», «Чужого». Нашелся и бухгалтер, которому предстояло считать несуществующие деньги.
Я жил по законам «Мосфильма». Мне казалось, что можно слоняться по кабинетам, пить чаи, мило беседовать. Я приходил к агенту, он меня принимал. Мы пили чай.
- Извини, я немного занят, - тактично говорил он.
Я уходил в приемную, сидел там, пил чай, замечал, что на меня как-то странно смотрят секретари и ассистенты: что это за непонятный русский?
Потом я забегал к адвокату на Уилшир-бульвар, говорил о жизни, тоже пил чаек, совсем по-советски. Чаепития мои кончились, когда в конце года пришел счет.
216
Каждое мое сидение было учтено и подсчитано, за каждое я должен был платить, и немало. Полчасика милых разговоров о том о сем - ни о чем - обходились в пятьдесят, в семьдесят пять долларов. Американцы не понимают, как можно часами пить чаи и прекраснодушно болтать в рабочее время - «время - деньги».
Адвокат Гарри был человеком очень известным, представлял интересы очень серьезных людей - одним словом, типичный преуспевающий американец. Как-то, спустя года три, он пригласил меня позавтракать, мы встретились, он курил, был бодр, подтянут. Рассказывал о том, что сегодня двадцать восемь раз переплыл бассейн, о каких-то соревнованиях. Казалось, он - само воплощение духа Америки. Человек, у которого все в порядке. На следующий день он застрелился.
Бигельман, на которого он работал, вице-президент одной из крупнейших американских кинофирм, заключал контракты со сценаристами, вписывая в их гонорар и «откат» для себя - ему потом его возвращали как взятку. Это дело раскрутило ФБР, в его офисе были поставлены микрофоны, началось следствие, дело закончилось колоссальнейшим скандалом. Гарри в эту историю оказался замешан, поскольку представлял Бигельмана. Когда все раскрылось, ему не оставалось ничего иного, как застрелиться. Он был порядочный человек. Бигельман жив и здоров. Об этом деле много писалось, вышла даже толстая книга - «Неприличное открытие»...
Ко мне относились без всякого интереса. За мной не было ни одной картины, сделавшей «бокс-офис» (кассу) в Америке. Я приходил, рассказывал разные сюжеты. Меня принимали. Обычно со мной разговаривали вице-президенты компаний.
Однажды был устроен ланч. Устроила его Джил Клэйберн, потом снявшаяся у меня в «Стыдливых людях». Она видела «Сибириаду», картина ей очень понравилась. Ее двоюродным братом был Айснер, президент
217
«Парамаунта». Он пришел на ланч с Катценбергом - две могущественные фигуры в голливудской вселенной.
У меня была идея фильма с ролью для Джил - та очень хотела ее сыграть. Идея, кстати, была придумана еще в Москве. Я стал рассказывать, они улыбались, но посередине рассказа Айснер надел темные очки. Тогда я не понял зачем. Затем, чтобы не слушать меня. Следующая часть рассказа ему была уже не важна, он погрузился в еду. Были сказаны вежливые слова:
- Да, очень интересно. Спасибо. Мы подумаем. Очень приятно было познакомиться.
Обычно, когда хотят избавиться от назойливого посетителя, говорят:
- Мы вам позвоним. Ваш телефон у нас есть. Переводя на язык родных осин, это значит:
- Идите далеко-далеко...
Помню, как-то вечером я сидел в машине, остановившейся перед светофором. В соседней машине сидел погруженный в свои мысли человек, слегка усталый после дня работы, окна его «линкольна» были закрыты, я смотрел на него, и вдруг мне пришло в голову:
«Боже мой! Наверное, этот человек умеет продавать свой талант. У него «линкольн». Наверное, он сценарист. А может, режиссер. Или, допустим, юрист. Но он умеет продавать свой талант. А я не умею».
Это было для меня откровением. Живя в России, я был нормальным совком, и сама мысль об умении продавать свой талант мне и в голову не приходила. Не отношу запоздалость этого откровения к своему национальному менталитету, в дореволюционные годы русские художники (да и не только они) талант свой продавать умели, знали ему цену - отучила их от заботы об этом советская действительность.
Я ощущал приближение депрессии. Денег не было. Были кое-какие друзья. В Голливуде очень удачливые режиссеры дружат с очень удачливыми режиссерами,
218
менее удачливые - с менее удачливыми, а полные неудачники - только с полными неудачниками: никаких иных друзей у них быть не может.
У меня было несколько друзей, таких же полных неудачников. Мы пили, встречались, устраивали «парти» (вечеринки). Было интересно, весело, по советским меркам роскошно - у всех были дома, виллы, но работы ни у кого не было и перспективы не обнадеживали. В этой компании я встретился с Джерри Шацбергом. Джерри после своего замечательного фильма «Чучело» с Джином Хэкменом и Аль Пачино сделал пару неудачных фильмов - больше с ним уже никто не хотел работать. Был Монти Хеллман, очень интересный режиссер, в свое время открывший Джека Николсона, снимавший многих прославленных звезд. Про него говорили, что он проклятый: его прокляла брошенная жена и с тех пор он не мог получить работу.
Благодаря дружбе с Томом Лади, а через него - с Копполой и сан-францисской киноколонией, у меня был более широкий круг общения. Но с работой по-прежнему не получалось. Я зарабатывал фарцовкой - привозил, каждый раз наведываясь в Москву, две большие трехкилограммовые банки черной икры и продавал ее. Иногда удавалось протащить икру мимо рентгеновских камер, иногда - запастись письмом, что икра нужна для фестивального приема. Шесть кило икры можно было продать за шесть тысяч долларов. Моими клиентами были Милош Форман, Барбра Стрейзанд. Конечно, неудобно было говорить, что это я торгую икрой, - говорил, что вот, приехал приятель, у него есть икра, не надо ли? Иногда отвечали, что три кило - это уж слишком много. «Ну а сколько вы хотите?» - спрашивал я. Фасовал, отвозил. Надо было жить.
В Москву я ездил не часто, но на пять-шесть месяцев мне этих денег хватало. На тысячу долларов в месяц можно было жить - очень скромно, конечно. Я снимал ма-
219
ленькую комнатку, не в Лос-Анджелесе, а за чертой города, ходил в одних и тех же джинсах, купил старую машину. Жить было интересно, я был очень счастливым человеком. Но ощущение замечательной свободы сменялось приступами депрессии. Меня не заботило то, что обо мне говорили в России - предал родину, опозорил высокое звание советского художника. Просто вдруг становилось жутко, что я, имеющий столько идей, умеющий снимать фильмы, сижу без дела. А время шло... Но когда проходило отчаяние - снова возникала надежда.
Мне нравилось калифорнийское солнце, ветер, океан, новые знакомства. Я чувствовал себя таким молодым! Мне было все внове, всему надо было заново учиться -языку, умению себя продавать. Учиться другой жизни. Это давало огромные силы. По натуре я человек любознательный. Учиться мне было интересно. Я жалел, что уехал в сорок три года. Надо бы на десяток лет раньше.
В Голливуде мне первый раз повезло, когда Джон Войт увидел «Сибириаду», ему захотелось, чтобы я написал для него сценарий - точнее, переписал уже имевшийся, гречанки Елены Калейнотис. Его компания заключила со мной контракт на семнадцать тысяч. Это казалось немыслимой суммой. Со мной обращались как с творческим человеком на контракте, поселили в гостинице «Шато Мормон». Об этой гостинице написано во множестве голливудских мемуаров. Там живут в основном звезды богемы. Отель этот построен в 40-50-е годы, похож на мрачную крепость, и как повествует молва, все, кто там жил - от Битлов до Мэрилин Монро, - принимали наркотики.
Отель декадансного стиля, как бы из английского XIX века. При этом еда неважная, обстановка мрачная, моден отель был исключительно благодаря славным именам своих былых постояльцев. У Роберта Де Ниро в «Шато Мормон» был постоянный номер (в нем, кстати, пятью годами позже я снимал сцены «Стыдливых людей»).
В очередной раз я жил как во сне. Сон был не всегда
220
приятным, иногда очень тяжким, но все равно было ощущение полета. Уже само то, что я сижу в Америке, в «Шато Мормон», пишу сценарий с каким-то странным женоподобным греком, выпадало из какой-либо реальности. Грек был забавный, эксцентричный человек, не знаю, где он сейчас, - возможно, умер от СПИДа вследствие чрезмерной активности по гомосексуальной части. На православную пасху он въехал в греческую церковь на белом коне, завернутый в белую простыню с золоченым терновым венцом на голове — так он намеревался выразить свою любовь к Христу. Соплеменники его порыва не поняли и крепко его поколотили; в понедельник он заявился для продолжения работы весь в синяках.
Сознание, что в Голливуде у меня уже появилась пусть хоть какая-то, но работа, придавало сил. Угнетало, правда, что по-прежнему все неясно с моей гражданской ситуацией. Дадут ли мне паспорт?
Я уже сделал все необходимые в этом направлении шаги. Ранней весной я съездил в Париж, написал в советское посольство, что хочу остаться на Западе и посему прошу выдать мне паспорт на постоянное проживание за рубежом. Как только такой паспорт получу, готов по первому вызову явиться на родину. Очень волновался, отправляясь в посольство, взял с собой адвоката. Мы приехали, я вызвал советника по культуре, сделал ему это заявление.
- Андрей Сергеевич, зачем это вам нужно? Вас ждет Филипп Тимофеевич. Вам хотят дать картину.
- Вы знаете, - сказал я, - боюсь, что все-таки мне не удастся приехать.
- Вас Ермаш приглашает.
- Понимаю, но сейчас никак не могу.
- Ну а на что вы собираетесь жить здесь?
- Это мои проблемы. Я сам их решу.
Советник изменился в лице.
Смысл стоявшего за этими словами был вот какой.
221
Симис объяснил мне, что под советский закон о монополии внешней торговли подпадают все граждане СССР за исключением постоянно проживающих за рубежом. Этот закон в моем случае имел наиглавнейшее значение, поскольку он распространялся и на торговлю рабочей силой, в том числе и художниками. В соответствии с ним ни один советский художник, проживающий на территории СССР, не имел права на зарубежные контракты. Другое дело, если место его постоянного жительства за пределами Отечества... Вырвавшись на постоянное жительство за рубеж, я избавлялся от подчиненности Ермашу.
Сегодня я порой заглядываю в свои старые записные книжки. Вот запись: «Я просыпаюсь и вспоминаю, что существует Филипп. Его существование портит мне жизнь». Запись, наверное, несправедливая. Он был далеко не худший из управляющих от кинематографа. Просто он часть системы. Это она портит мне жизнь. Пусть он существует там, и система, которой он служит, с ним вместе, а я буду существовать здесь. Отдельно от них. Обойдемся друг без друга.
Сделав заявление в посольстве, я уехал в Америку.
...Я сидел в «Шато Мормон», писал сценарий. Шел проливной весенний дождь. Он продолжался четыре или пять недель. Я жил в том самом номере-домике, где умер от чрезмерной дозы наркотиков Джон Белуччи, замечательный актер - впоследствии его брат Джим снимался у меня в «Гомере и Эдди». Я сидел один, слушал шум проливного дождя. Передо мной лежало письмо от мамы, очень дорогое мне письмо - сегодня оно постоянно со мной:
«Мой дорогой любимый Андрон! Это уже второе в этом месяце письмо. Первое отвозил Саша Вишневский. Получил ли ты его? За эти двадцать дней кое-что прояснилось. Мне, наконец, все же дали визу. Я очень успокоилась. Но поеду только с тобой вместе. Я все-таки очень
222
рада, что писала тебе первое письмо (Письмо было такое: «Ты Родину не должен продавать!» -А. К) Тебе надо во что бы то ни стало приехать сюда, летом. Надо бы все наладить с «Сибириадой». Сергей Васильевич (уже не помню, кто это: может, какой-то чиновник из ОВИРа. -А. К) сказал, что паспорт ты все-таки получишь и сможешь ездить домой, когда захочешь. Не отрывайся надолго. Это очень опасно. Нельзя жить без Родины. Но об этом я тебе уже писала много. Позвони мне как только приедешь в Париж. У меня за тебя все поджилки трясутся. 27 апреля 1980 года».
Тут же приписка от папы: «Крайне неосмотрительно посылать письмо мне, Ермашу, Сизову через французского дипломата (я написал Сизову и Ермашу, что не вернусь. - А. К), ясно, что все это сфотографировано на всякий случай (Господи, даже если так, какое это имеет значение! - А. К). Письма не переданы, так как ты просил передать их после того, как решишь вопрос в ОВИРе. Фадеев говорит, что основной упор надо делать на сложившиеся семейные обстоятельства. Вообще же Ермаш уже знает очень многое о тебе».
Все происходило очень непросто. Все было скрыто, вроде как нескандально, но...
Я снова ощутил страшную пустоту одиночества -ни мамы, ни родных, ни друзей - никого. Навалилась депрессия, хоть вешайся. Тогда и появилась в моей жизни Ширли Мак-Лейн. Это она вытащила меня из этого состояния. Отношения с ней для меня стали отдушиной, я нырнул в них.
Началось с того, что Джон Войт помог мне устроить просмотр «Сибириады» - просто для того хотя бы, чтобы его голливудские коллеги увидели, на что я способен. Собралось человек тридцать. Дней за десять до просмотра я позвонил Ширли Мак-Лейн.
- Здравствуйте!
- Здравствуйте.
223
- Это Андрей Кончаловский. Вы, наверное, меня не помните, я вас как-то приглашал сниматься у меня в «Сибириаде».
- Почему же? Помню.
- Не хотите посмотреть картину? Я ее скоро буду показывать.
- Большое спасибо, но, к сожалению, не смогу. Пишу книгу.
- Ну ладно. До свиданья.
Утром в день просмотра я позвонил ей.
- Это Андрей Кончаловский. Сегодня просмотр. Вы не придете?
- Приду.
Это было неожиданно, как удар грома.
Бывают в Лос-Анджелесе влажные дождливые дни, как небо затянет, так на неделю. Я стою в дверях просмотрового зала. Проезжает машина, потом подает назад. Спускаюсь встретить, в машине Ширли.
- Тут будет просмотр русской картины?
- Да. Я - режиссер.
- Я знаю.
Пустили проекцию, смотрели замечательно, в зале было много интересных людей. Роль, которую я предлагал Ширли, в картине сыграла Гурченко - сыграла прекрасно, другой такой роли, думаю, у нее больше не было. Когда Ширли увидела юную Тайку - Кореневу, она просто со стула упала от смеха - настолько поражена была сходством.
После просмотра большой компанией собрались идти в ресторан.
- Ширли, пойдемте с нами!
- К сожалению, я занята.
- Я к вам позже подойду, - сказал я остальным. - Мы тут поговорим немного.
Мы проговорили полтора часа, не выходя из зала. Курили (в тот вечер я закурил, хотя уже задолго до этого
224
бросил). Когда Ширли чем-то увлечена, об этом может говорить часами. Уже потом, живя с ней, я не мог выносить ее привычку, уходя из гостей, стоять в коридоре минут по сорок. Уходи или сиди в комнате, чего у двери стоять!
Домой я вернулся абсолютно обалдевший - от общения с ней, от ее вопросов о России. Оказалось, она неплохо осведомлена о нас, по взглядам - левая либералка. Забавно, но мы могли познакомиться за пятнадцать лет до этой встречи.
Когда я впервые приехал в Америку в 1969 году с «Первым учителем», мне устроили просмотр в академии, пришел Уоррен Битти, молодой, красивый, в широкополой шляпе, брюки клеш. Я ничего о нем не знал, «Бонни и Клайд» тогда еще не видел. Ему очень хотелось с советскими познакомиться. Он спросил:
- Вы чего-нибудь хотите?
- Хочу искупаться.
Я мечтал искупаться в океане, думал: Лос-Анджелес, рядом Мексика, Тихий океан, тепло...
- Б океане купаться как-то не очень...
- Нет, мне хочется в океане.
Он привез меня и мою переводчицу на пляж, в Санта-Монику. Потом, бегая каждое утро по этому пляжу, я часто вспоминал тот день: туман, Уоррен Битти в огромной красной машине...
- Что, правда будете купаться?
- Ну да, буду, очень хочу искупаться.
- Но можно же искупаться в бассейне.
- Где?
- У моей сестры. Можем сейчас же к ней поехать.
- Нет, в бассейне не хочу.
Я тогда и понятия не имел, что речь идет о бассейне в доме Ширли Мак-Лейн, что она - сестра Уоррена Битти и что оба они одинаково сдвинуты на социалистических идеях...
225
С Ширли договорились на следующий день пообедать вместе. Пошли во французский ресторан на Сансет-бульвар. Денег в карманах было в обрез, не знал, хватит ли. Платить должен был я, иного себе не представлял.
Этот французский ресторан я уже знал: однажды мы там с Элтоном Джоном пытались перепить друг друга - куражились. Нас познакомил Джон Войт. Элтону Джону было интересно со мной познакомиться - с единственным русским во всем Голливуде.
После обеда мы с Ширли долго гуляли, шутили, было очень весело. Говорили о переселении душ и прочем подобном - она всем этим очень интересуется. Есть лица, которые по необъяснимым причинам кажутся родными, другие точно так же необъяснимо кажутся чужими. Лицо Ширли изначально мне было родным.
- Приезжайте ко мне на дачу в Малибу. Посидим на пляже, - сказала она.
- Когда?
- Завтра.
Назавтра была суббота.
- Хорошо. Тогда я возьму с собой кеды, хочу побегать.
- Конечно.
Малибу - артистическая колония на берегу океана, севернее Лос-Анджелеса. Здесь живут все звезды. Красиво звучит - Малибу! Есть ликер с таким названием - «Малибу».
У Ширли скромный, хотя и довольно большой дом на океане. Старый. Не очень ухоженный. Она предложила мне остаться ночевать. На следующий день, когда я собрался уезжать, она сказала:
- Не хочешь попробовать жить вместе?
Вот момент, когда трудно описать испытанное ощущение. Что это? Шок? Обрыв? Падение? Ширли Мак-Лейн1 Она мне очень нравилась - просто как женщина, даже если вдруг забыть, что она великая актриса. Я не долго думал.
226
- Почему же не попробовать?
С этого момента мы стали жить вместе. Как муж и жена. Мне надо было повсюду сопровождать ее, она очень много ездила. К тому времени я закончил сценарий для Джона Войта, и тот пытался найти деньги на его постановку. Это было нелегко. Я снова стал безработным.
Вокруг каждой звезды существует какое-то число людей, при ней пасущихся и кормящихся. Я как бы попал в ту же когорту, чем вызвал неприязнь к себе ее окружения. Вроде как бы появился новый человек, посягающий на их кусок.
В это время я выпивал каждый день - от возбуждения и оттого, что возбуждение надо было погасить. Я вел себя, как русский любовник. Часто ревновал Ширли, особенно когда выпивал. Ее это веселило. Она - человек по натуре очень независимый, всю жизнь была независима, она - американка, независимость в природе американцев.
В своих воспоминаниях она очень много написала, что такое Россия. Россия ей открывалась через меня.
По натуре я тоже человек независимый, устраивать через Ширли свою карьеру мне и в голову не приходило, я и сам себя считал звездой, хотя было ясно, что в Америке я никто.
И вдруг я погружаюсь в совершенно другой мир. С кем только я не обедал, с кем не общался! Фрэнк Синатра, Бинг Кросби, Дин Мартин, Михаил Барышников, Барбра Стрейзанд, Калвин Клайн (сейчас чуть ли не на всех московских улицах висит реклама его знаменитых джинсов), Лари Хэгмен (мистер Джей Ар, известный всей Америке по «Династии» — знаменитому сериалу из жизни нефтепромышленников), пианист Либераччи. Это был другой круг - элита, собиравшаяся на премьеры и приемы. Особенное впечатление производили звезды 40-50-х. Джин Келли, замечательный танцор, настоящий джентльмен, степенный, старомодный, элегантный, он очень красиво ухаживал за женщинами. Кэри
227
Грант. Все они говорили на бостонском английском, одевались консервативно, ездили на «роллс-ройсах». Стареющие звезды, слава 50-х...
Очень странное ощущение - вдруг попасть, да еще из отчаяния безработицы, в жизнь американской суперзвезды, разглядывать окружающий мир уже изнутри этой жизни. Полагаю, не менее странное впечатление производил я на моих новых знакомых - какой-то русский режиссер, про которого Ширли говорила, что он очень талантлив. «Если бы вы видели его картины!» Никто, конечно, ни одной не видел. Да и вообще Россия почти для всех них была чем-то крайне непонятным, далеким.
Я пытался работать. Писал для Ширли сценарий, получалось интересно, с отличной для нее ролью. Она выступала по всей Америке. Мы много раз ездили в Нью-Йорк, жили в Лас-Вегасе, в Неваде, на озере Тахо. Почти каждый вечер я ходил на ее шоу. Приятно было сидеть в самой лучшей ложе, с ледяным мартини в руке, слушать ее пение.
- А теперь я пою, - каждый раз непременно говорила она, - для моего сладкого медведя.
Никто в зале не знал, что речь обо мне.
Странно было после идеологического отдела ЦК, после Ермаша и Романова оказаться в эпицентре шоу-бизнеса, в Лас-Вегасе, видеть гангстеров, подъезжающих к казино на шикарных лимузинах под охраной полицейских машин с мигалками. Все казалось сном, так в жизни не бывает. Сон был и неожиданным, и интересным. Так и подмывало себя ущипнуть: «Я это или не я?»
Мы приехали с Ширли в Париж на свидание с мамой. Ее после моего отъезда долго никуда не выпускали. Она стала невыездной. В конце концов по ходатайству отца дали визу, чтобы она уговорила меня вернуться.
- Знаешь, - сказала она при встрече, - я не буду тебя уговаривать. Ты должен жить так, как тебе хочется. Слава Богу, что мне позволили с тобой встретиться.
228
Советским послом во Франции тогда был Червоненко, он говорил маме:
- Хорошо бы вы на него повлияли. Что здесь Андрею делать? Он не работает. Мы ему тут же дадим работу.
«Вернуться? - думал я. — Успеется! Вернусь, если подопрет уже так, что захочется стать на колени посреди Красной площади, разорвать на груди рубаху и закричать: «Виноват, бл..! Простите!» Обратный билет у меня пока еще есть».
Мама, наверное, ревновала меня к Ширли. Помню, когда мы собрались куда-то ехать вместе, она сделала так, чтобы Ширли опоздала на поезд, сказала ей не то время отправления, не то направление.
Ей очень хотелось быть со мной вдвоем, только вдвоем...
Снимать в Голливуде кино по-прежнему не получалось. Я преподавал в университете Пепердайн, зарабатывал какие-то гроши.
Заработанное тратил на обеды с Ширли. Когда мы шли в ресторан, платил я. Кто-то потом написал, что я жил на ее содержании. Ладно! Мне-то лучше знать, как на самом деле было. Я не так воспитан. Я - мачо (мексиканское слово, значащее «мужчина»), на Востоке мы все - мачо, мы платим за женщину. Для нас это нормально, естественно. Ширли знала, что денег у меня нет. Но ей было очень приятно, что плачу я. Как бы то ни было, безденежье угнетало, злило.
Я смотрел, как работает Ширли, и не мог не восхищаться ею. Видел ее стертые до крови ноги, видел, сколько вложено в каждое ее шоу труда, сил души. Она работала с двух до десяти - ежедневно. Потрясающая работоспособность!
Я еще не освоился с языком, преподавал на ломаном английском, но было смешно и весело. Все казалось прекрасно, ничего плохого не могу вспомнить. Словно бы все это происходит не со мной, все это - в сказке. К нам
229
приходили гости, первые звездные имена Америки. Но кто я был для них? Любовник Ширли, жиголо. Красивый, симпатичный русский. «Стар-факер», есть такое ходовое в Голливуде слово, в русском переводе достаточно грубое, да и по-английски не слишком уважительное. Кто и что там знал обо мне, кроме того, что я сплю с Ширли? Американцы считали, что с ее помощью я пытаюсь сделать себе карьеру. Долгое время я не задумывался, как воспринимаюсь со стороны. Для Ширли я был просто человек, но я же помимо всего и режиссер, у меня свое имя, своя судьба, свой путь.
Бесконечно это продолжаться не могло. Я сказал Ширли, что с меня хватит.
Попав в первый раз, в 1969-м, в Калифорнию, я знал, что это мой мир, мой рай, что я там буду жить. В голливудских домах особый полусладкий запах - запах влаги, прелых, много раз промокавших и высыхавших ковров, пропитанного океанской водой дерева, сырого песка, смога, выхлопных газов и цветов. Запах Голливуда. Я очень люблю солнце, океан. Конечно же, это рай.
И вдруг все стало чужим, ненужным. Стало безумно страшно, что не увижу Москвы, мамы, близких мне людей, живших во мне все это время. Мне было очень плохо. Слезы вдруг подступили к горлу.
Ширли очень верит в реинкарнацию, вокруг нее постоянно были ясновидящие, медиумы, устраивались культовые собрания.
Легкость, с которой Ширли приняла решение жить со мной, как я потом узнал, объяснялась тем, что какой-то ясновидящий сказал ей, что в этот день она встретит человека своей жизни. Приехав на мой просмотр, она уже знала, что мы будем вместе. Она и до сих пор убеждена, что человек ее жизни - я, мы реинкарнация двух существ, любивших друг друга в своих прежних воплощениях.
Однажды мы стояли под душем, на нас лилась вода, Ширли стала говорить о реинкарнации, я смотрел на ее
230
лицо и вдруг всем существом ощутил, что эту женщину знаю много сотен лет. Ее лицо давно преследовало меня. Мне всегда нравились женщины такого типа: рыжие, широкоскулые - Коренева, Гурченко, Маша Мериль, которую называли французской Ширли Мак-Лейн. У меня ее фотография - вылитая Ширли.
В тот миг, когда мы стояли под душем, меня абсолютно, до мурашек, до дрожи пронзило это чувство нашего давнего безусловного родства. Это было состояние высокой энергетики, потрясение, которого никогда не забуду.
С собой у меня были две очень дорогие мне вещи — старая Библия и иконка, которую дала мне с собой мама. Уходя, я сказал:
- Самые дорогие мои вещи оставляю тебе. Совсем недавно я позвонил Ширли.
- Ширли, у тебя сохранилась мамина иконка? Можешь мне ее вернуть?
- Конечно. Она у меня. Обязательно тебе ее отдам. Пятнадцать лет спустя иконка вернулась ко мне. А тогда я взял чемодан и ушел на улицу. В кармане было пусто.
Я по-прежнему сидел без работы, кое-как зарабатывал преподаванием. Стать снова режиссером мне помогла Настасья Кински. Ее звезда только всходила. Она любила мои картины, видела «Сибириаду», к тому времени уже снялась в «Тэсс». Мне предложили с ней сделать спектакль, «Чайку» (потом в спектакле Заречную сыграла Жюльет Бинош).
В Лос-Анджелесе мы как-то договорились встретиться. Помню, как я шел на это свидание в ее модный отель «Шангри-Ла» в Санта-Монике. У отеля стояли дорогие машины. «Как только сниму картину, - думал я, - сразу
231
куплю себе новый автомобиль, вот вроде этого». Моя старенькая «тойота», которую подарил мне мой приятель, сценарист Дэвид Милч, сломалась.
Дэвид Милч - фигура, заслуживающая отдельного рассказа - яркая личность, сценарист, создатель самых популярных телесериалов, таких, как «Хилл-стрит блюз» и «Нью-Йоркский полицейский», специалист по Достоевскому и сам игрок.
Я хотел немножко поухаживать за Кински. Из этого ничего не получилось. Однажды я обнял ее, это было на океане. Подошел сзади и обнял, это длилось всего секунд пять, но их хватило, чтобы почувствовать, что ничего не получится. Биотоки у нас, наверное, разные. Но отношения сложились очень хорошие.
В пору нашей встречи в отеле «Шангри-Ла» я был нищим, в кошельке - стодолларовая бумажка, и все. Прикинул. Ста долларов на обед с Кински вроде хватает, мы пошли в ресторан. Глядя в меню, озабоченно гадал: «Что она закажет?» Такие тогда были у меня веселые времена...
Разговор зашел о спектакле, который мы будем вместе делать.
- Ты когда-нибудь снимешь со мной картину? - спросила она.
- Ну конечно, сниму.
- Когда? Когда я уже состарюсь?
- Пока у меня нет никаких идей для фильма с тобой.
За годы безработицы я написал несколько сценариев, которые никак не мог пристроить. Среди них была и «Река Потудань» по Андрею Платонову. Экранизировать этот рассказ я задумал очень давно, еще в середине 60-х. Первый раз, когда возникла эта идея, я предложил ее Юрию Клепикову, сценаристу «Аси Клячиной». Помню, как сейчас, мы идем по нынешней Поварской, тогдашней Воровского, мимо Союза писателей.
- Вот если бы можно было снять «Реку Потудань»! -говорю я. - Не разрешат же никогда в жизни!
232
Пятнадцать лет спустя идея эта стала сценарием, который я написал с Жераром Брашем, классиком французского кино, автором «Тэсс», «Битвы за огонь», сценариев французских картин Иоселиани. Писался сценарий для Изабель Аджани, она согласилась сниматься, но не дали денег. Все из-за слуха, что я - агент КГБ.
- Вообще-то, - говорю я Кински, - у меня есть сценарий. Но я писал его не для тебя.
- Расскажи. Я рассказал.
- Я хочу это играть! - Она просто с ума сошла, так он ей понравился.
- Но это не для тебя. Я писал для Изабель, - говорю я.
- А я не смогу сыграть? — обиделась она.
- Нет, ты, конечно, можешь...
Буквально в эти дни появился «Тайм» с ее портретом на обложке, это было пропуском в карьеру, признанием статуса мировой звезды.
Мы поехали в Канн продавать сюжет, меня свели с продюсером Менахемом Голаном, он назначил мне свидание у себя в номере. В восемь утра я пришел к нему, он сидел в трусах, брился в ванной. За десять минут я выложил весь сюжет, попутно изобразив в лицах душевные страдания героев - играл за всех. Не дослушав до конца, Менахем сказал:
- Идите вниз и подписывайте контракт.
Случилось немыслимое! Единственное условие, им поставленное, - перенести действие из Югославии, где я собирался снимать, в Америку.
- Идите, подумайте, выпейте кофе. Если согласны, я подписываю.
Я пошел вниз. Не хотел даже думать - готов был переделать что угодно на что угодно. Три года без работы! Единственная мысль была: «Боже! Куплю себе приличный автомобиль!» Без колес в Лос-Анджелесе туго - общественного транспорта, как такового, там вообще нет.
233
То, что Кински захотела играть роль в картине, способствовало созданию так называемого пэкеджа, то есть пакета - сценарий, режиссер, актриса. Вскоре пакет пополнился Джоном Сэвиджем, очень известным актером, он играл в «Волосах» Милоша Формана, в «Охотнике на оленей» Майкла Чимино. Сэвидж прочитал сценарий и очень захотел сниматься. Затем добавился Берт Ланкастер, ему понравилась роль отца героя. Проект обретал все более реальный вес. Впоследствии Ланкастер сниматься не смог -ему сделали операцию на сердце. Вместо него сыграл Роберт Митчум, тоже звезда первого разряда, что-то вроде американского Крючкова, он снялся в ста фильмах, в том числе и в «Дочери Района» и «Крыльях войны», красивый седой лев. Потом появился Кит Кэродин. Есть такая знаменитая актерская семья: отец, Джон Кэродин, снимавшийся еще в «Дилижансе» Джона Форда, и три его сына, все актеры. Старший играл у Бергмана в «Змеином яйце», в «Кун-фу», Кит получил «Оскара» за исполнение роли певца и песню в «Нэшвилле» Роберта Олтмена.
Продюсировала «Возлюбленных Марии» компания «Кэннон», Менахем Голан владел ею вместе со своим кузеном Йорамом Глобусом.
«Возлюбленные Марии» имели небольшой бюджет -2 миллиона 800 тысяч долларов. В то время средняя картина в США стоила от пяти до семи миллионов. Дорогие - больше пятнадцати. «Тутси» стоила 22 миллиона.
Деньги на картины не обязательно идут от главных голливудских компаний. Происхождение их может быть самое разное - и от лас-вегасского игорного бизнеса, и от мафии, и от нефтяных компаний. Но уж когда тратишь деньги мафии, то ответственность тут особая -люди там серьезные, шуток не понимают.
Рассказывали занятную байку про то, как Коппола снимал «Коттон-клаб» на деньги мафии. Это фильм о
234
джазовых музыкантах, о временах сухого закона, о мафии. Согласился он на эту постановку, потому что фильму дали очень большой бюджет - 44 миллиона. Отношения с продюсером складывались неважно, обещанный аванс ему не заплатили.
- Ладно, - сказал Коппола. - Вы мне не платите — я не выйду на съемку.
В тот же день вблизи отеля рядом с ним остановился лимузин.
- Вы Коппола?
-Да.
- Я ваш большой поклонник. Сядьте, пожалуйста, ко мне в машину. Вы просто не представляете, как я люблю ваши фильмы! Какая замечательная сцена у вас в «Крестном отце», когда Майкла везут через Бруклинский мост на свидание с полицейским! Классная сцена!
Он доверительно нагнулся к Фрэнсису и, глядя в глаза, проговорил:
- Должен вам сказать, что, если сегодня после трех часов вы не появитесь на съемке, ночью вас сбросят с этого самого моста. Имейте в виду.
Через два часа Коппола был на площадке. 44 миллиона из Лас-Вегаса - штука серьезная. Мафия знает, как работать. Шутки с ней плохи...
Каждый съемочный день «Коттон-клаба» стоил 85 тысяч долларов. У меня на «Возлюбленных Марии» — 30 тысяч. Когда я закончил съемки на два дня раньше срока, мои продюсеры были сильно удивлены. Они, как и все в Голливуде, считали, что в России деньги никто считать не умеет...
Стратегия кинокомпаний может строиться на разных принципах. Независимая кинокомпания знает, что с низким бюджетом меньше риска, режиссеру тут больше возможностей для художественного поиска. Хозяева «Кэннона» надеялись, что при таком сценарии и режиссере с репутацией звезды пойдут сниматься и за неболь-
235
шие деньги. И со звездами, как выяснилось, можно снимать низкобюджетные картины.
Монтажницей у меня работала дочь режиссера Алана Пакулы, практиканткой - дочь писателя Уильяма Стайрона.
На «Возлюбленных Марии» я работал так, как до этого никогда в жизни не работал. В Америке умеют выжимать из людей все, досуха.
Группа работала шесть дней в неделю, я - семь. Рабочий день группы - двенадцать часов, ни о каких опозданиях не может быть и речи. Вылететь со студии проще простого: не хотите работать - придет другой. До свидания. Двенадцать часов - это у группы, у меня - пятнадцать, три часа на репетиции, на отсмотр материала. Напряжение непередаваемое. Как в профессиональном боксе. Словно только что поднялся из нокдауна. Какие-то люди кричат в лицо, машут полотенцем. Давай! Гони дальше! За сорок два дня сложная актерски картина, с массовкой, да к тому же еще действие происходит в 1945-м, автомобили, костюмы, реквизит - все должно было быть из того времени. По замыслу это чем-то должно было быть похоже на «Последний сеанс» Питера Богдановича, только изображение не черно-белое, а слегка цветное.
Я снимал в трогательном маленьком городке, недалеко от Питтсбурга, штат Пенсильвания. Хотя я и перенес действие в Америку, как обещал Голану, но героями все равно сделал югославов. В Америке много разных национальных общин — итальянцев, китайцев. Сербов сразу распознаешь по знакомой мелодике славянской речи, по песням. У меня в первый день съемок по случаю их начала был замечательный обед - сербы пели, танцевали, выглядело все, как в нормальной столовке где-нибудь на Украине - железные стулья, водка рекой. Том Лади, спустя два дня приехавший ко мне, сказал:
- Не ожидал, что ты посреди Америки устроишь себе Россию. Вылитая «Ася Клячина».
236
В Голливуде сложнейшие правила игры, постигать их нужно годами. Мне это долго не давалось. Конечно, решают все личные контакты, взаимоотношения с людьми. Нужно быть на виду, пить не водку, а минеральную воду, улыбаться, тереться на приемах, чтобы когда-то наконец-то добиться того, к чему вы стремитесь. Я-то думал, что все решает художественный замысел, который вы предлагаете. Оказалось, зависит от него самая малая часть успеха.
В Голливуд я попал благодаря аутсайдерам. Сначала это был Джон Войт, артист замечательный, но, прямо скажем, не голливудская личность, по правилам Голливуда он не живет. У него был контракт с «Коламбией».
Менахем Голан и Йорам Глобус тоже были аутсайдерами империи грез. Их дуэт вспоминаю сейчас даже с некоторым чувством ностальгии. Это были мощные пробивные парни. Начали с фильмов в Израиле, потом основали крутую американскую компанию, делавшую восемь-десять фильмов в год. На родине их сильно не любили, в Америке называли «бед ньюс джюс» - «евреи, приносящие плохие новости». В те времена, когда я с ними познакомился, они стремительно росли, набирали мощь, приобрели сеть кинотеатров в Лондоне, собирались даже покупать студию.
В профессиональном кругу к ним относились пренебрежительно, называли шлокмайстерами - делателями дряни. Они действительно гнали поток коммерческой макулатуры, фильмов серии «Б». Скажем, если имел успех «Отряд» Оливера Стоуна, шесть «Оскаров» и бокс-офис, они немедленно запускали «Командир отряда»; если имел успех «Терминатор», они тут же делали «Экс-терминатор». Все как в фильмах-оригиналах, кроме качества - оно было ниже критики. Если случалось какое-то нашумевшее событие, они тут же хватались за этот документальный сюжет. Обходятся такие картины недорого,
237
совсем не обязательно выходить с ними на американский рынок. В Америке - двести миллионов зрителей, в мире -два миллиарда. Продажа куда-нибудь в Латинскую Америку или в Африку все окупит.
Но при всем том о Голане-Глобусе можно сказать много доброго. Они принимали решения быстро, и решения эти нередко были очень стоящие. Делали они не только дрянь. Они дали возможность снять первую американскую картину Барбэ Шредеру, который сейчас заметная величина в Голливуде. Правда, запуск его они долго мурыжили - права купили, а картину делать не торопились. После семи месяцев ожидания Барбэ сказал:
- Не хотите запускать картину - верните права.
- Нет, нет, еще подождите.
- Ждать не буду. Завтра я приду к вам с журналистом, на ваших глазах отрежу себе палец и брошу его вам в лицо.
Шредер - швейцарский немец Со свойственной немцам пунктуальностью он явился, принес скальпель, новокаин, шприц, разложил инструменты на салфетке в приемной у Голана. Фотограф с аппаратом был тут же. Барбэ посмотрел на часы: без четверти час.
- Через пятнадцать минут, ровно в час, - сказал он, -я сделаю себе новокаиновую блокаду, потом буду резать
палец.
- Что происходит?! -закричал Менахем секретарше.-Почему они здесь? Что они делают?!
Картину пришлось запустить.
Менахем любил громкие скандалы, эффекты на публику. Из-за этого со многими он поругался. Они договорились с Дастином Хоффманом, что тот будет у них сниматься, - условие при этом было одно:
- Ни один человек в мире не должен знать об этом, пока я не начну у вас сниматься.
Что и было зафиксировано в контракте. Но Менахем со свойственным ему нетерпением в следующем же номере журнала «Голливуд репортер» поместил огромную
238
собственную фотографию и огромную фотографию Хоффмана с подписью: «Добро пожаловать в семью «Кэннон». Контракт тут же рухнул. Подобных случаев была масса. Менахем просто в силу своей натуры, а по знаку Зодиака он Лев, не в состоянии сдерживать свои эмоциональные порывы.
Голан и Глобус дали снять фильм Ивану Пассеру, дали возможность дебютировать в режиссуре классику американской литературы Норману Майлеру - экранизировать свой роман «Крутые ребята носят только черное». Это был его первый и единственый фильм.
Немало нынешних голливудских звезд начинало у них свое восхождение. Шэрон Стоун впервые появилась на экране в картинах «Кэннона», снималась тогда за копейки, никто не интересовался, есть ли у нее какие-нибудь актерские способности — видели в ней просто красивую шиксу (шикса - еврейское слово, в Голливуде им называют содержанок, почему-то, как правило, крашеных блондинок). Менахем, как и большинство голливудских продюсеров его возраста, блондинок обожал. Забавно было видеть его где-нибудь на фестивале. Рядом с ним сидела его очаровательная очкастая жена с четырьмя их дочерями. А где-то там в кулуарах ходила на высоких каблуках очередная грудастая блондинка, которой он обещал роль в своем очередном фильме. Феллиниевский образ!
В «Кэнноне» снималась Кэтрин Хепберн, Фэй Данавэй, Роджер Мур, Брук Шилдс; Чак Норрис в пяти картинах, Сталлоне снялся в «Хэндрестлинге», картине вопиюще бесхудожественной. Кассаветис для них снял картину.
Широко известна история про контракт Менахема с Годаром на постановку «Короля Лира». Контракт был написан на бумажной салфетке, и не на пустяковую сумму - миллион долларов. Миллион Годар взял, картину так и не снял. Какие-то съемки были, снимался
239
Буди Аллен, еще какие-то звезды, но до конца и близко не дошло.
Менахем запускал проекты быстро, легко, решительно, у меня с ним никаких проблем не было. Я снимал, как хотел. Платили они мне немного, но взамен давали редкую в Голливуде свободу. Менахем любил кино: деньги он тоже любил, но кино, в отличие от многих иных в Голливуде, любил не меньше. «Кэннон» была компания веселая, бойкая, ее хозяева больше походили на израильских герилл, ребят с автоматами, чем на серьезных деловых людей. У них был захватывающе воинственный дух. Их не любили в Голливуде, в Европе -Париже, Лондоне. В них видели выскочек.
Сколько злых слов было написано про мои картины только потому (убежден в том), что они сделаны в «Кэнноне». Сними я их в любой другой компании, такого бы не было.
Я чувствовал неприязненность отношения к ним. Помню, когда вышел «Поезд-беглец» и получил три номинации на «Оскара», Менахем сказал:
- Вот увидишь, «Оскары» будут наши. Джон Войт точно получит.
- Поспорим, что не получит. - Я был уверен, и именно из-за того, что он снялся в «Кэнноне», у каких-то нуворишей, проходимцев из Израиля.
- Спорим на тысячу долларов. Ты эту тысячу отдашь мне однодолларовыми купюрами, я ими оклею стену за собой в кабинете, буду всем говорить, что это Кончаловскии мне проиграл. Мы «Оскара» получим.
«Оскара» мы не получили, тысячу долларов он мне так и не отдал. Когда эта книга выйдет из печати, пошлю ему экземпляр. Пусть вспомнит.
Когда Менахем приехал в первый раз смотреть материал «Возлюбленных Марии», ровно через пять минут он сказал:
- Это фантастика.
240
Он был в восторге, больше никогда не вмешивался в то, что я делаю. У меня с ним были отношения любви-ненависти, но мое кино он очень любил. Каждый раз, когда я монтировал картину, он заявлял:
- Всё. Картина смонтирована.
- Менахем, это только первая прикидка.
- Спорим на тысячу долларов: максимум того, что отсюда можно вырезать, - десять минут.
- Отсюда надо вырезать сорок минут, а может, и час.
- Ты с ума сошел! У тебя ничего не получится.
Это был единственный известный мне в Голливуде случай отношений между продюсером и режиссером, когда режиссер хотел резать, а продюсер - доставлять. Однажды ночью он позвонил мне:
- Андрей, ты вырезал эту сцену! Я тебя очень прошу, вставь ее назад, она очень хороша.
Редкие, редкие взаимоотношения...
Когда я готовился ставить «Дуэт для солиста», Голан дал мне карт-бланш на любые переделки сценария. Главную роль очень хотела сыграть Фэй Данавэй. Сценарий был написан ее мужем, очень модным лондонским фотографом. Мне сценарий не понравился. Фэй позвонила мне в Лондон, просила попробовать ее. Я рассказал ей, что собираюсь поменять в сценарии.
- Это меня не устраивает, - сказала она. - Я не буду сниматься.
Она была очень привержена психоанализу, а я собирался делать фильм совсем не о психоанализе.
Я отправился в Лос-Анджелес и встретился с Джули Эндрюс. Замечательная актриса, голливудская звезда, памятная всем по «Мери Поппинс» и «Звукам музыки». Много играла в картинах своего супруга Эванса, автора комедийного сериала о французском детективе Клузо с Питером Селлерсом.
Я сказал ей:
- Джули, одно условие. Никакого грима.
241
На секунду она застыла. Голливудской звезде, приближающейся к пятому десятку, предлагать такое не просто. Мейк-ап в Голливуде - вещь весьма уважаемая.
- Никакого грима, и я буду очень рад с вами работать. Прыгайте, как в горящую смолу.
Она, наконец, кивнула в знак согласия. Это убедило меня в ее готовности на все. Крайне важно, когда артист идет в работу, не ставя условий.
Опять позвонила Фэй. Сказала:
- Я передумала.
Было уже поздно. В эту картину она не попала, одна из самых интересных женщин и актрис американского кино.
Потом я с Фэй виделся в Лос-Анджелесе, когда она с Мики Рурком снималась в картине Барбэ Шредера про поэта Бродского, не Иосифа, а другого, американского битника. Меня просто завели туда посмотреть на съемки. У Мики Рурка, поднимающейся в ту пору звезды, все руки были в крови. Все несколько дублей он по-настоящему бил дверь. Можно было поставить дверь из специального пластика, все было бы хорошо и на экране ничего не заметно. Но он сказал:
- Буду бить по-настоящему.
Среди американских актеров достаточно распространена такая жертвенная система работы - кто больше себя изувечит, даже что-то вроде моды на это. Работают не на технике, а на безусловной реальности.
Мы сидели с Фэй, вели ничего не значащую беседу, старательно избегая больного вопроса - ее «отставки» от роли в моем фильме...
В 1985 году, после показа «Возлюбленных Марии» на фестивале в Венеции, мы с Голаном возвращались одним и тем же рейсом в Америку. Он летел в первом классе, я во втором, он увидел меня и переслал через стюардессу салфетку. На льняном полотне шариковой ручкой было написано: «Андрей, это предложение, от которого ты не сможешь отказаться». Это был контракт. Миллион дол-
242
ларов в год за одну картину поставленную и одну - спродюсированную. Я взял салфетку и пошел с ней между рядами кресел. На середине прохода остановился с застывшей идиотской улыбкой. Я понял: Это случилось. Дальше я уже летел на собственных крыльях.
Трудно объяснить, как чувствовал себя советский деятель культуры, недавний голливудский безработный, получив такое предложение. Передо мной открывалась карьера режиссера с миллионом долларов в год.
Пусть ненадолго, но я ощутил себя нормальным преуспевающим человеком Голливуда. Мне дали кабинет, секретаршу, место для парковки машины, выделили бюджет на разработку проектов. Шредер сделал мне тогда сценарий для американского варианта фильма Элио Петри «Следствие по делу гражданина вне подозрений». Я уже был своим в американской киноиндустрии, мог обедать в хорошем ресторане, завтракать со своей секретаршей, вести разговоры о сюжетах, которые нужны. Я как бы стал тем, кем хотел быть. Мой портрет появился на обложке журнала «Миллионер».
Радость моя была недолгой. Я понял, что, подписав контракт, ошибся. Он был эксклюзивный, права работать ни с кем другим не давал. Ни одна из главных компаний теперь не могла ко мне обратиться. Я видел, что есть интересные проекты, которые я мог бы осуществить, но они проходят мимо, потому что я связан. Мне хотелось иметь свободу выбора, а ее уже не было. Свобода творчества была, но выбора, с кем работать, - не было. Б итоге я попросился «на свободу».
Менахем — человек темпераментный, это его и погубило. Он разорился. Сейчас он - раненый лев. Говорят, что он вынужден был заложить свою квартиру в Израиле. Отдал все, чтобы только снимать кино. Последняя его картина была в жанре «мягкой эротики». Снимал он ее в Минске, действие якобы происходило в Америке, орудовала какая-то мафия, было большое количество
243
раздевавшихся на экране блондинок, кажется, одна из них - дочь Шукшина.
Кино его очень наивно. Снимает он не останавливаясь, снимать может где угодно - в Минске, в Пинске, в Голливуде - все равно. Не думаю, что как кинорежиссер он успешен, но продюсер замечательный. И вообще фигура неординарная. Мне он дорог, как дорого и само то время.
Получив свой первый контракт, пусть и нищенский, я уже мог снять свою первую квартиру в Лос-Анджелесе, маленькую, однокомнатную, но за свои, профессией заработанные деньги. Мог купить себе машину. Это было такое счастье! А ведь мне уже было сорок четыре!
Между партнерами Голаном и Глобусом отношения были сложные и непредсказуемые. Бывали времена, когда их водой не разольешь, бывало и иначе. Спрашиваешь у Менахема:
- Как Йорам?
- Какой Йорам? Не знаю такого.
Трагикомическая пара, почти из Шолом-Алейхема. Менахем по любому поводу лез в бутыль, кричал: «Спорим! На тысячу долларов!» Нежно люблю его и за необузданность нрава, и за лепту, которую он внес в независимое кино. Он человек уже ушедшего времени, 80-х, голливудского бума. Очень благодарен ему за то, что он дал мне возможность снять не самые худшие мои картины.
«Возлюбленные Марии» в американском прокате провалились, на национальный экран картина не вышла. Ее показывали в нескольких кинотеатрах Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, Чикаго; если судить по меркам советского фильма на американском экране, то она прошла даже успешно, была хорошая критика, были свои фаны и по-
244
читатели из того интеллигентского слоя, который любит кино европейское, но, по меркам фильма американского, ее просто не заметили. Это, конечно, было поражение.
А в Европе картина прошла с настоящим успехом. Есть разряд картин, которые постоянно идут в Париже, хотя бы на одном экране. Всегда можно посмотреть какую-то из картин Ренуара, Феллини, «Гражданина Кейна» Уэллса. «Возлюбленные Марии» на время попали в эту престижную компанию. Посмотришь газету — они всегда в кинопрограмме. А еще до того картина пять месяцев шла на Елисейских полях, собрала хорошую кассу, была представлена к «Сезару», хотя и не получила его - получил «Амадеус» Милоша Формана. И для Настасьи Кински роль Марии оказалась знаменательной.
Мне нравится эта картина. Я старался построить ее по законам музыкальной формы. В ней есть рифмы-образы. Каждый такой рифмующийся образ больше чем символ. Образы повторяются, создавая подобие рондо.
Руки. Крупные планы рук. Руки на кровати. На перекладине кровати. Руки нервные. Руки потные. Руки страстные. Руки в ужасе. Руки в кошмаре - когда ему снится крыса. Руки, вцепившиеся в перекладину кровати - когда у Марии оргазм в финале. Такими же повторами идет спинка стула, спина на кровати, крыса.
По набору образов «Возлюбленные Марии» - картина для меня минималистская. Я старался, чтобы ее образы были очень сдержаны, даже статичны. С точки зрения фабульной, зачем пять раз показывать один и тот же стул, зачем снова и снова показывать руки. Но этим, мне кажется, достигается музыкальное переплетение сюжетных линий, создаются рифмы. Я хотел сделать внешне очень простую, но внутренне достаточно сложную картину. Самое трудное, я думаю, говорить просто о сложном, понятно о непонятном. Пастернак имел полное право писать стихи, полные темного смысла. В его время это
245
было естественно, нормально - во времена Пушкина такое было бы недопустимо, поэт должен был быть ясен. Но Пастернак, сам начинавший со стихов, очень неясных по смыслу, пришел в конце пути к великой простоте.
Не обязательно, чтобы истинное произведение искусства было шарадой. Зритель не должен ломать голову, что же такое имел в виду режиссер. Если режиссер хотел то-то и то-то сказать, а зритель этого не понял, ему очень удобно занять позицию непризнанного гения. Мол, зрители до меня не доросли. Вот дорастут, тогда поймут. Я всегда считал, что рассказываемое режиссером должно быть доступно, хотя вовсе не вульгаризировано или разжевано. Смысл вещи не должен лежать на поверхности, но все-таки глубина ее должна просвечивать. Чтобы понять, глубока ли вода, надо все-таки чувствовать дно. А если сплошная темень, остается лишь гадать - то ли глубоко, то ли мелко, то ли сто метров, то ли по колено. У великих - у Шекспира, у Куросавы - дно всегда чувствуется - нужно только напрячь зрение.
В «Возлюбленных Марии» до самого глубокого дна дойти мне все же не удалось. Вопросы «комплекса Мадонны», импотенции, любви плотской и любви духовной - все это в картине присутствует, но чтобы найти точный баланс всему этому, рассказать об этом так, чтобы удовлетворяло меня самого, нужен был бы несколько иной сценарий.
Из картины пришлось вырезать сорок процентов сценарного метража, все те куски, которые не получились совсем. А это прежде всего роль отца. Я видел его чудаковатым, странным, все время пьяным, земным, плотским, сумасшедше плотским. Это должен был быть террорист-бабник, врубелевский Пан с корявыми руками или Вечный дед из моей «Сибириады», сыгранный Кадочниковым, но только с угадываемой в нем могучей эротической потенцией. Она должна была сквозить в том, как он глядит на женщин. В сценарии он страшно свирепел, уз-
246
нав, что Мария все еще девушка. Он бил сына и орал: «Что ж ты делаешь! Да я ее за три дня обрюхачу! А ты, дурак, не можешь! Я внуков хочу!» И начиналась драка, они в кровь били друг друга В конце отец падал на колени, с расквашенной мордой, и говорил: «Нет, все-таки ты - мой сын». Ренессансный характер. Митчум этого не смог сыграть. Он играл американский характер, а у меня был написан славянский.
Работа с Митчумом была первой моей встречей с большой американской звездой на площадке. Личность он замечательная. Человек очень сдержанный и в словах, и в проявлениях. Ирландская порода. Когда кто-то его спрашивал: «Как вы живете?», он всегда отвечал: «Хуже». Это была его любимая шутка. Позже Ширли Мак-Лейн рассказывала мне, что, ухаживая за ней, Мит-чум характеризовал себя так: «Я поэт с топором в руке». Он на самом деле писал стихи.
Сначала я его очень боялся. Он был нелюдим. Пил, но никогда на людях - всегда в одиночестве или со своим ассистентом. Никто не смог бы догадаться, что он под градусом. Узнал я об этой его склонности на третий или четвертый день съемок, когда мне сказали, что он не может сниматься, поскольку упал и сломал ребро. Несколько дней он не мог появиться в кадре иначе как на крупном плане.
Своей актерской манерой он напоминал мне (увы, приходится писать «напоминал» - в прошлом году его не стало) Жана Габена. Та же сдержанность, та же внутренняя глубина. Мне удалось его раскочегарить на многое.
В одной из сцен я пытался добиться от него славянской страстности. После первого дубля сказал ему, что здесь хорошо было бы заплакать. Он повернулся ко мне и спросил:
- Вот здесь слеза. Ты видел? Хватит.
И показал мне на угол левого глаза.
Действительно, посмотрев потом материал на боль-
247
шом экране, я увидел в углу глаза слезинку. Слезы были у него в голосе, а не на щеках.
Очень тронул меня один эпизод, рассказанный Настасьей Кински. Митчум с ней почти не общался -вообще ни с кем не общался, мало с кем разговаривал, всегда сидел особняком. Один, как лев. Но однажды постучался к ней в гримерную. Она открыла дверь - он протянул ей маленького слоника из слоновой кости.
- Вам от меня на память.
Это было выражением абсолютной любви. Старый человек вручил свой подарок и больше никогда не пытался ни заговорить, ни как-то иначе выразить свое отношение. Поэтому сцена, когда он целует ее, получилась такой сенсуальной. В ней великая сдержанность, высокий актерский класс.
В последний съемочный день он сидел за столом, пил со своим ассистентом, а вся группа - по соседству за большим столом. Я подсел к нему.
- Слушай меня, Андрей, - сказал он, - я уверен, что мы еще будем видеться. Ты здесь задержишься.
Тогда он еще не видел ни кадра из снятого материала. Да и картину он увидел только спустя два года. Я приехал с фильмом к нему в Санта-Барбару, он посмотрел, сказал мне много хороших слов...
Но роль отца в картине поначалу я представлял совсем иной. Мне казалось, что это мог бы сыграть Берт Ланкастер и все мои беды из-за его не вовремя случившейся операции на сердце. Теперь я понимаю, что и Ланкастер бы не сыграл. Просто потому, что этот характер не свойствен англо-саксонскому поведению. Ну не исключаю, еще мог бы быть подобного типа пьяница-ирландец, хотя тоже живущий не в Америке. Если бы я снял все так, как было задумано, с этой пьяной свирепостью, с битьем в кровь друг друга, все, все пришлось бы вырезать. Получилось бы так же нелогично, как картина Кустурицы из американской жизни. Он снял американских актеров, но
248
заставил их вести себя как югославы - плакать, падать на колени, бить друг другу морды, целоваться взасос... Получается странное зрелище. Американцы так себя не ведут. Если это про американцев, то про сумасшедших. А будь его героями югославы, все было бы нормально. Так они и должны себя вести. Нельзя втискивать поведение одной нации в ментальность другой. Возникает очень серьезный перекос, зритель недоумевает...
Неполучившуюся линию я из картины выбросил и сумел сделать это почти незаметно. Но один шовчик остался - в так называемой сцене ожидания: она моет посуду, он играет мячиком о стенку. Эта пауза понадобилась из-за того, что вылетело подряд сразу несколько сцен. И все-таки, думаю, картина удалась в монтаже, потому что по структуре она очень медленная, в очень плавном меланхолическом ритме, даже элегическом, так сказать, элегия с эмоциональными взрывами. Замедленности ритма зритель не ощущает, потому что сама картина короткая.
Критика признала «Возлюбленных Марии» самым русским фильмом, когда-либо снятым в Америке. Правда, и это признали не сразу. Первая большая статья обо мне в «Америкэн Синема» (это теоретический киножурнал, довольно неплохой, издаваемый «Америкэн филм инститьют») появилась уже после «Поезда-беглеца», хотя написана была сразу после «Возлюбленных Марии». Просто лежала в редакции. Сочли, что я не заслуживаю внимания. И только после второго фильма добавили о нем несколько строк и поставили в номер.
Помню слова, сказанные мне Форманом в Нью-Йорке (наконец-то я привез туда банки не с икрой, а с кинолентой):
- Не думал, что у тебя здесь что-то получится. Думал, ты так и уедешь...
249
1983 год. Мне позвонил Том Лади. В это время он уже работал у Копполы, был продюсером по специальным проектам.
- Копполе позвонил Куросава, - сказал Том. — Просит найти американского режиссера на сценарий «Поезд-беглец». Фрэнсис думает предложить его тебе.
У меня перехватило дыхание.
- Сейчас он тебе позвонит. Коппола позвонил.
- Андрей, вот есть такой сценарий. Не хочешь ли поставить?
В Америке у Куросавы было два близких ему человека - Коппола и Лукас, они помогли ему довести до экрана «Кагемусю» («Тень воина»), сами профинансировали завершение съемок, без их участия фильма просто бы не было. После этого у Куросавы с Копполой сложились доверительные отношения.
Я прочитал сценарий, он произвел замечательное впечатление. Надо было ехать на встречу с великим художником.
Забавно, что в Японию я летел через Москву. В моем родном «серпастом-молоткастом» визы на въезд в СССР не было. Я сидел в шереметьевском ресторане для транзитных пассажиров как иностранец и думал, всегда ли со страхом буду входить на эту территорию, бояться, не схватят ли, не упекут ли в каталажку. Мне удалось найти телефон, спросил, можно ли позвонить. Иностранцам звонить не полагалось. Мне разрешили. Я позвонил маме.
- Мамочка, я лечу в Токио.
- Ты в Москве?
- Да.
- Боже мой! - В ее голосе послышались слезы. Я просидел два часа в аэропорту, выпил рюмку водки. Бред собачий! Почему я не мог провести эти два часа с
250
мамой, с кем-то из друзей? Почему у себя, в Москве, я иностранец?
Или в России - все политика? Желание просто жить, как считаешь нужным, нормально дышать, думать, как хочешь думать, поступать, как велит душа, - все политика? Что это за законы? Прилетел в Токио. Два дня готовили мою встречу с Куросавой. Две компании, владевшие этим сценарием, говорили: «Куросава-сан вас примет завтра», спрашивали, что я по поводу сценария думаю. Я высказывал свои восторги. Потом, уже узнав поближе японцев, понял, что они выведывали, нет ли у меня каких-то особых претензий.
С Куросавой мы встречались еще в Москве. Я монтировал «Романс о влюбленных», он - «Дерсу Узала». Помню его длинную фигуру в курилке напротив туалета, от которого несло как из зоопарка. Ручки в туалете всегда были сломаны, дверь надо было открывать ногой, внутри - обколотый кафель, ржавые писсуары - как правило, не работающие. На диванчиках болтали-курили девочки-монтажницы, и он молча, сосредоточенно курил рядом, высокий, худой, гений. Курил он много, у него, видно, были какие-то свои проблемы; я смотрел него с восхищением и почтением. Куросава вообще на меня и по сей день производит оглушительное впечатление. Это один из немногих режиссеров, обладающих истинным чувством трагического.
На третий день меня повезли к Куросаве. Дорога оказалась долгой. Наконец, за поворотом открылась величественная Фудзияма. Мы остановились у японского дома из красного тикового дерева с огромными стеклами. В этот вечер в доме у него собрались люди его окружения. Я не знал тогда, что к Куросаве в Японии относятся с чувством абсолютного благоговения, обожествления. Конечно, я его очень любил, но наглости во мне тоже было достаточно.
Разговаривать с ним, как тогда, сегодня бы не смог. Возраста прибавилось, а самоуверенности убавилось.
251
Мы сели. Он стал мне объяснять очень подробно сценарий. Он и в фильмах своих все любит очень подробно объяснять, чтобы зритель всегда понимал все, что происходит.
Все слушали с почтением. Я чувствовал, что в воздухе витала атмосфера обожания. Все ждали: как Куросава отнесется к русскому человеку из Америки? Но разговаривали мы очень хорошо. Он стал рисовать мне план поезда, как локомотивы соединены между собой, хотя это все давно мне было ясно — все же в сценарии написано. В его картинах, кстати, очень часто рисуется план. Самураи рисуют на песке: здесь наши, здесь — противник. Зрителю дается полная рекогносцировка. Удивительная способность не оставлять ни малейшей неясности. Вот так же он рисовал и мне. Жаль, я не сохранил эту бумажку.
Потом был обед. Куросава сам делал суши, японское блюдо из сырой рыбы. К тому времени мы чуть-чуть уже выпили.
Разговор зашел о политике, Куросава высказал свои симпатии к Ленину, сказал, что он великий человек. Я не удержался от возражений.
- Вот вы так о Ленине судите, потому что сами в его стране не жили. Вы бы там сначала пожили...
Возникла тяжелая пауза. Все затихли. Кроме нас, слышен был только переводчик. Японцы сидели смертельно бледные. Куросава побагровел. Стал говорить очень сердито. К тому времени мы уже усидели бутылку, не меньше, и потому я так же сердито объяснял ему, что такое советская власть... Наверное, у Куросавы Ленин навсегда стал олицетворением исторической силы, способной разрушить в его стране то, что он хотел бы разрушить, -японский милитаризм, японскую государственную иерархическую машину с трехсотлетней традицией. Я ведь не знал, что Куросава однажды был арестован за то, что, напившись, кидал камни в полицейский участок. Ему тогда уже было за шестьдесят.
252
Сидеть с Куросавой у подножия Фудзиямы и есть суши - это похоже на строчку из стихотворения Шпаликова. Куросава, Фудзияма, суши - в этом что-то даже из иронического набора. У меня сохранилась фотография, тогда снятая.
Куросава согласился, чтобы кино снимал я. Но потом, когда я приехал уже с картиной, отказался меня увидеть. Возможно, воспринял меня как человека, поддавшегося американской империалистической идеологии.
После этого свидания японцы со мной вежливо кланялись, но смотрели с опаской. Странно! Я лишь потом вспомнил, что во время встречи все молчали: разговаривали только двое - он и я.
Куросава - мой любимейший режиссер. Когда что-то не получается, не ясно, как снимать, смотрю Куросаву. Достаточно двух-трех его картин, чтобы пришло понимание, как решать эту сцену, этот образ. Шекспир, шекспировский художник - по силе, по ясности, по мужеству взгляда на мир.
Билли Уайльдер появился в моей жизни тогда, когда моя звезда стала восходить в Голливуде. Восходила она недолго, но тем не менее такой момент был.
Восхождение началось после «Поезда-беглеца». Этот фильм был событием, хоть сам я этого события не почувствовал. Если бы лента делалась в какой-то другой кинокомпании, а не в «Кэнноне» Голана-Глобуса, звезда моя поднялась бы гораздо выше. Они совершенно не умели коммерчески прокатывать картины, «Поезд-беглец» в американском прокате был убит, как и все, что я для них снял.
Помню, Йорам сказал мне с очень гордым видом, многозначительно подмигнув:
253
- Мы такой кинотеатр взяли в Нью-Йорке для проката твоего «Поезда-беглеца»! Называется «Литл Карнеги», прямо в «Карнеги-холле».
Вскоре после этого раздался звонок. Звонил Милош Форман:
- Андронку! Только что посмотрел твою картину. Слушай, какая она замечательная! Как она мне нравится! Я тебя поздравляю! Но почему ее показывают в таком хреновом кинотеатре?
- Почему в хреновом?
- Там идут только индийские фильмы, и ходят туда только индийцы. Никто другой в этот кинотеатр не ходит.
Тем не менее три номинации на «Оскара» за «Поезд-беглец» (для Джона Войта, Эрика Робертса и режиссера-монтажера Генри Ричардсона) - это был уже серьезный успех. Голливуд начал воспринимать меня. А Билли Уайльдер, как я позднее понял, всегда имел обыкновение обращать внимание на новые имена. Я был таким новым именем, а Уайльдер как человек Голливуда (он в нем жизнь прожил, знает все его законы) стал появляться в разных местах со мной, пригласил к себе домой.
Живет он в большой квартире, дом свой продал, стены увешаны прекрасной живописью - Балтус, Ренуар. В основном я молчал, рассказать мне ему было нечего, говорил, как правило, он, и говорил так интересно, что я только успевал раскрывать рот. Рассказывал о Германии, о том, как вернулся в нее в 1945 году, речь его была полна замечательных острот.
Голливудское правило элементарно и просто: когда у вас успех - у вас много друзей, нет успеха - нет друзей. Билли никогда не пытался жить вопреки этому правилу. В моей жизни он появился ровно настолько, насколько мне сопутствовал успех.
В режиссерской гильдии был обед в честь советской делегации. Это как раз было время перемен, в Союзе ки-
254
нематографистов сменилось руководство. Горбачев взял новый внешнеполитический курс, делегация нового секретариата - Элем Климов, Рустам Ибрагимбеков, Ролан Быков, Виктор Демин, Эльдар Шенгелая - приехала завязывать новые связи с Америкой. По случайности поселили их в той самой гостинице, где уже полгода жил я. Я был очень рад встрече с друзьями, но...
Был обед в честь делегации у Нормана Джуисона, он пригласил и меня. Утром в день обеда вдруг звонит:
- Андрей, ты знаешь, я очень сожалею, но мне сейчас позвонили от Климова и сказали, что, если будет Кончаловский, делегация не приедет. Как на это реагировать?
- Не знаю.
Честно говоря, я был потрясен.
- Но у вас там не будет стычек, прямых столкновений?
- Не думаю, что такое может случиться.
- Ну ты как, приедешь?
- Конечно, приеду.
- Ну вы сами тогда разберетесь.
Я приехал на этот обед, подошел к Элему, спросил, правда ли это. Он сделал удивленные глаза:
- Ты что! Мне такое и в голову прийти не могло.
Думаю, что причиной более чем прохладного отношения Климова ко мне была давняя, кем-то подпущенная клевета. В 1979 году я был членом жюри Западноберлинского фестиваля, на котором от СССР было «Восхождение» Ларисы Шепитько. Я бился за эту картину буквально как лев. В жюри тогда был Райнер Вернер Фассбиндер, сидел всегда под кайфом, ему почему-то понравилась другая картина, сентиментальная, пошловатая, не то минского, не то киевского производства. Он на полном серьезе доказывал, что приз надо дать ей и ни за что «Восхождению». Как я был горд, что Шепитько все-таки получила «Серебряного медведя»! Но Климову сказали, что я картину топил, чего, естественно, он простить мне не мог. Роковое заб-
255
луждение! Кому-то было нужно, чтобы мы были в ссоре. Художники, в особенности большие художники, всегда ревнивы к славе и успехам своих коллег, а если еще эту ревность подогреть! В своих отношениях и с Тарковским, и с иными товарищами по ремеслу я не раз мог почувствовать, что некоторые люди очень хотят нас стравить...
Интересно, а почему мои российские коллеги так охотно верят, что их товарищ, волею судеб оказавшийся в жюри, топил их картину? В любой другой стране в этом, по меньшей мере, усомнились бы - в России верят с полной готовностью. Не потому ли, что сами бы именно так и поступили.
Впрочем, возможно, были и примеры, заставляющие так думать. Говорили, например, что Бондарчук на Каннском фестивале топил «Ностальгию» Тарковского. Не уверен в этом, но даже если и так, надо отдать Бондарчуку должное: человек он был прямой, в глаза не стеснялся говорить то же, что за глаза. «Твои картины, — говорил он Тарковскому, - формализм, не русские». Мог и я голосовать против, но к «Восхождению» это отношения не имеет. Его я оцениваю очень высоко, это одна из лучших наших картин. Голосовал я против только того, что мне не нравилось, - против «Взлета» Саввы Кулиша с Евтушенко в роли Циолковского. Это было на Московском кинофестивале, я был в жюри с Томом Лади, Ежи Кавалеровичем, председательствовал Ростоцкий.
Меня вызвал Ермаш. Сказал:
- Надо, чтобы наша картина получила премию.
- Картина мне не нравится, — сказал я.
- Но ты понимаешь, что надо?
Я промолчал. Когда начали голосовать, мы с Томом Лади дружно «Взлет» завалили (после чего Евтушенко перестал со мной разговаривать, правда, на время), а первую премию дали «Кинолюбителю» Кислевского. Мы были горды, вечером шли по коридорам «России», встретили Кислевского. Он посмотрел на нас дикими глазами:
256
- Что вы сделали!
- Мы дали тебе приз!
- Зачем! Кто вас просил! Я же с ним не могу вернуться в Польшу. Стыдно! Меня же до сих пор считали приличным человеком, а теперь я привезу премию Московского фестиваля! На меня всех собак повесят!
Мы действительно испортили ему жизнь. Варшавские интеллектуалы смотрели на него с сожалением. Премия от москалей, от коммунистов!.. Зато он легче смог получить в той же Польше новую постановку.
...После обеда у Джуисона был прием советской делегации в режиссерской гильдии, я пришел на него с Билли Уайльдером. Привез его, он сам машину не водил. В это время как раз я уже закончил «Дуэт для солиста». Вспоминаю показ первого монтажного варианта Уайльдеру. Он посмотрел, сказал:
- Тебе надо вырезать вот это, это слишком длинно, это непонятно, это слишком художественно, это надо сократить...
Он насоветовал мне массу поправок, причем достаточно раздраженным тоном. Раздражение, думаю, шло от того, что я не оправдывал его надежд. Он ждал, что после «Поезда-беглеца» я буду делать крепкое коммерческое кино. А я снял камерную, интимную ленту.
- Билли, а не очень ли тогда будет коротко? - спросил я, выслушав все его советы.
- Мой дорогой друг, - вздохнул Уайльдер, - в мире есть только две слишком короткие вещи. Ваша жизнь и ваш пенис. Все остальное слишком длинно.
Это был наш последний разговор. Больше он мне не звонил. Очевидно, моя звезда в Голливуде стала закатываться...
259
Точно так же, как американцу трудно себе представить, о чем говорит Ельцин со своими министрами и каким способом они между собой общаются, так и русскому режиссеру, даже уже пожившему какое-то время в Голливуде, трудно представить, что происходит за дверями больших кинокомпаний.
Я получал профессиональное образование в России, где в ту пору ни продюсерской профессии, ни самого такого слова «продюсер» не существовало. Что такое американский продюсер? Каковы уровни этой профессии? Разные, конечно. С какими-то я уже успел познакомиться. Но с продюсерами уровня Джона Питерса или Рона Сильвера встречаться до времени не приходилось.
Про Сильвера, одного из первых в продюсерском клане Голливуда, создателя гигантских боевиков типа «Крепкого орешка», рассказывают, что, собрав группу в начале работы над новой продукцией, он первым делом заявляет:
- Мои картины уже дали два миллиарда долларов. Поэтому все, что я говорю, - закон. Со мной не спорить! Начинаем работать!..
Неожиданно и мне выпало соприкоснуться с миром большого американского кинобизнеса.
...Все началось со звонка моего агента.
- Слушай меня с таким вниманием, - сказал он, - с каким никогда не слушал.
Он всегда говорит это, когда хочет подчеркнуть не-
260
обычайную важность предстоящего сообщения. На этот раз от имени «Уорнер бразерс» он предложил мне суперпостановку с суперзвездами и суперпродюсером. Первым моим естественным душевным движением было отказаться. «Что они, с ума сошли? Я и Сильвестр Сталлоне!»
- Подумай как следует, - сказал он. - Сталлоне совсем не такой простак, как ты и многие думают. Прочитай сценарий - потом поговорим.
Я находился тогда в санатории на юге Германии, чистился голоданием. Дня два пришлось ждать сценарий из Лос-Анджелеса, они прошли в колебаниях: стоит браться, не стоит браться? Постепенно идея обретала для меня смысл. Я никогда прежде не снимал в большой компании, ни в одной из тех, которых считают столпами Голливуда. Как вся эта система работает? Интересно было и встретиться со Сталлоне - не важно, буду делать с ним фильм или нет. Естественно, у меня было о нем какое-то мнение, я знал, что в работе он труден, его взаимоотношения с режиссерами всегда кончаются конфликтом, процессом создания фильма на деле руководит он, а не режиссер.
Пришел сценарий. Как я и ожидал, он оказался очень наивен. Обнадеживало, правда, то, что в нем хватало юмора: хоть за что-то можно зацепиться. Герои сценария - Танго и Кэш, оба полисмены, оба в своей профессии звезды, лучшие профессионалы в Лос-Анджелесе. Естественно, друг друга они ревнуют, хоть сами никогда не встречались - у каждого свой район, далекий от другого. Плохие люди из мафии решают избавиться от них, но не просто убить (тогда бы и фильма не было), а, что называется, подвести под статью, приписать им преступление, осудить, упрятать за решетку, а там и убить. План провокации уже разработан, а герои еще и не подозревают, что скоро окажутся в одной камере. Все происходит, как задумано, их обвиняют в убийстве, они попадают в тюрьму, там их пытаются убить, они бегут, за ними гонится полиция, и пока она их не настигла, они должны успеть снять
261
с себя клеймо преступников, размотать узел провокации, покончить с негодяями-мафиози. Задачи показались мне не слишком увлекательными, но интересно было попробовать себя в том, чего не делал раньше.
Я тешил себя надеждой, что смогу привнести в фильм стиль, элегантность, профессиональное качество, и прежде всего - в сценарий. Финал мне показался бессмысленным. Да, это обычно для гангстерских лент, по традиции разрешающихся прямым физическим столкновением плохих и хороших, смачной дракой, набором предсказуемых ходов, но можно же найти что-то более интересное, напряженное, позволяющее говорить о фильме, пусть с натяжкой, в категориях искусства.
Вскоре мне позвонил президент киноконцерна «Уорнер бразерс» - Марк Кентон:
- Мы хотим, чтобы ты ставил, я давно твой поклонник.
- А почему вы хотите именно меня?
- Потому что, - ответил он, - у тебя есть чувство стиля, элегантность, оригинальное видение. Я очень люблю твои картины.
Я еще не видел Кентона в глаза, ничего не знал о нем, но его легкость в общении, располагающая манера говорить и слушать, обещали в дальнейшем взаимопонимание между нанимателями и «творческой личностью». Кентон сказал, что продюсер хочет со мной встретиться. Я еще не знал, о ком именно идет речь, но сказал:
- Хорошо. Пусть приезжает.
Через день-другой вновь звонок: «Нет, это невозможно». Мне прерывать курс лечения тоже нельзя: я предложил встретиться на полпути - в Нью-Йорке. Прошло еще два дня. Кентон сказал, что продюсер прилететь не может, он занят, мы хотим, чтобы прилетел ты.
Я уже закончил лечение, мог прилететь, но предупредил, что со Сталлоне работать буду лишь при условии, что в мою работу он вмешиваться не будет.
- Что ты! Он не будет вмешиваться совсем! Это не
262
его картина, не он ее продюсирует. Будет другой, очень сильный продюсер - Джон Питере. Сталлоне здесь только артист.
Это меня более устраивало, я полетел на встречу с Кентоном. Времени было мало, через два дня мне надо было быть в Париже, возобновлять в «Одеоне» «Чайку», репетировать, вводить новых исполнителей.
...Не замечали ли вы, что мужчины, обладающие исключительной, не по наследству полученной властью, как правило, невысокого роста. Не карлики, конечно, но ниже среднего. Наполеон, Сталин, Ленин... Эта мысль вновь пришла ко мне после знакомства со многими влиятельнейшими людьми Голливуда. К примеру, Майк Овиц, бывший президент компании «Си-эй-эй», представлявший таких звезд, как Майкл Джексон, Том Круз, Сталлоне, Спилберг, Мадонна. Или знаменитый агент Свифт Лазар. Оба они, мягко говоря, не баскетбольного роста. Не могу забыть, как в одной из компаний меня вообще встретил вице-президент-лилипут: словно я на мгновение вошел в фильм Чаплина. Когда он встал с кресла, чтобы меня приветствовать, он сначала исчез вообще, а спустя секунду вышел из-за своего массивного стола.
Может быть, все-таки есть какая-то связь между ростом мужчины и его амбициями на обретение власти? Энергетический напор у таких людей, как видно, гораздо больше. В юные годы на пляже или на спортплощадке завоевать сердца прекрасного пола им трудновато. Надо брать другим. Чем? Умом, эрудицией, ослепительной карьерой. Недаром Киссинджер, который тоже не Аполлон (что не мешало, впрочем, его успехам у женщин), говорил: «Власть -самый серьезный афродизиак», то есть средство, возбуждающее эротическое чувство. Все-таки есть правда в том, что мужчина, облеченный властью, сексуально привлекателен. Власть - ключ к успеху у женщин.
Марк Кентон оказался из той же категории мужчин во власти (не подумайте, что, кроме небольшого роста,
263
есть еще что-то, роднящее его с Иосифом Сталиным).
- Я управляю этой компанией, - сказал он при встрече. - Если что надо, звони прямо мне. Я за все отвечаю. Я сделаю так, чтобы тебе хорошо работалось. Мы сделаем коммерческую картину. Сталлоне будет как ангел. Мы не дадим ему слова сказать. И ему, и продюсеру. Он забавный парень, хоть и немножко сумасшедший. Ты с ним сегодня встретишься.
Потом мне показали студию. По ее территории меня возил начальник производства. Подъехали к автостоянке — очень красноречивое для любой студии место. На местах парковки написано, чья машина должна здесь стоять. Достаточно прогуляться вдоль рядов имен, чтобы многое узнать о студии. Вот место для машины Шварценеггера, вот -для Сталлоне, вот - для Мерфи, вот - для Рона Сильвера.
Пока мы разъезжали, я вспомнил, что на этой студии уже был несколько раз. Здесь у четвертых ворот в деревянном домике дачного типа размещалась компания Джона Войта, который и пригласил меня в Америку. Компания называлась «Калибан» - Войт любил Шекспира. Сидя в его офисе, я думал: «Господи, неужели когда-нибудь буду снимать здесь?»
С тех пор прошло восемь лет...
Меня вызвал продюсер. На территории «Уорнер бразерс» располагаются разные корпуса и разные продюсеры. У каждого - отдельный офис: для крупной студии и крупного продюсера предпочтительнее, чтобы офис был на студийной территории. «Губер-Питере», куда я направлялся, имели эксклюзивный договор, работали только с «Уорнер бразерс».
Для тех, кто не бывал в офисах бизнесменов индустриально развитых стран, наверное, неожиданностью, как и для меня, будет узнать, что очень часто они обставлены как богатые старые квартиры. Антикварная мебель, дорогие картины - все это создает очень уютную обстановку. К примеру, студия «Юниверсл» славилась тем, что все ее
264
этажи были уставлены старой английской мебелью. Даже секретарша сидела за старым английским столом в антикварном кресле. Я поначалу был шокирован: уж ей-то зачем такая дорогая мебель? Мне объяснили, что у основателя компании было хобби - покупать старую мебель. Он покупал ее столько, что девать было некуда - целый дом не мог вместить. Он стал ставить мебель на студии, чем убивал сразу двух зайцев - вкладывал деньги в антиквариат и сдавал этот антиквариат в аренду собственной же компании. Его наследники получают очень серьезные суммы за прокат дедушкиных приобретений.
Та же богатая комфортная обстановка встретила меня в компании Губера-Питерса. Я вошел в приемную - толстые зеленые ковры, зеленые стены, все коридоры увешаны плакатами фильмов, сделанных фирмой, - ленты Барбры Стрейзанд, «Гориллы в тумане», «Танец-вспышка», «Вокруг звезды», «Человек дождя», - пока доходишь до кабинета, узнаешь, с кем предстоит разговаривать.
Накануне этой встречи одна знакомая предупредила меня:
- Питере, конечно, человек тяжелый. Но работать тебе с ним будет хорошо. Интересно. Он будет взрываться, колобродить, сходить с ума. Но ты же парень умный...
Я не понял, что она имела в виду. Скорее всего, что в любой ситуации я сумею выжить...
В момент, когда я вошел, Питере, с густой копной каштановых волос, в шортах и застиранной маечке, говорил по телефону. Я сел, стал осматриваться. В углу, в натуральную величину, стоял пластмассовый Бэтмен - в плаще и маске. Компания готовилась к выпуску первой из серии картин с этим героем - картина стала сенсацией. На полках стояли фотографии: Барбра Стрейзанд и Питере, молодой, с бородой и шевелюрой, он вместе с президентом, вместе с английской королевой (фото с того самого знаменитого приема, где Стрейзанд спросила у королевы: «Зачем вы надели перчатки?»).
265
Тогда я еще ничего о Питерсе не знал. Позднее узнал его биографию. Думаю, что в нем есть доля индейско-мексиканских кровей (отсюда его темперамент и манера общения), вырос он на улице, образование получил тоже на улице, потом стал парикмахером, потом модным парикмахером, открыл маленький салончик, потом стал очень модным парикмахером, делал уже прически звездам, познакомился таким образом с Барброй Стрейзанд. Поскольку человек он обаятельный, рискну предположить, что какие-то из его состоятельных клиенток обрели в нем не только парикмахера.
Задолго до этой встречи я видел картину «Шампунь» (Уоррен Битти снялся в ней сразу же следом за «Бонни и Клайд») с героем-парикмахером, на которого женщины налетают, как стервятники, и ни одной из них он не в состоянии отказать. Тогда я не знал, что прототипом героя этой легкой веселой комедии был Питере.
Не лишне напомнить о влиятельности клана парикмахеров и гримеров в мире Голливуда. Любая звезда отделена от мира и от всего на свете армией секретарей, агентов, менеджеров — слава и деньги не позволяют жить иначе. Гримеры и парикмахеры нередко становятся личными гримерами и парикмахерами звезды, ее интимными друзьями, поверенными ее секретов. Публика может, допустим, восхищаться густой копной волос звезды, но парикмахер-то знает, что у любимца публики лысина и только его, парикмахера, усилиями и мастерством создается столь привлекательный для влюбленных поклонниц облик.
От парикмахера действительно очень многое зависит. Прежде всего - настроение звезды. Но не только. Если, к примеру, вы начинающий сценарист и написали выдающийся, на ваш взгляд, сценарий с ролью, за которую звезда непременно должна схватиться, какие у вас возможности познакомить ее со своим творением? Обратиться к агенту звезды. Он может пообещать, но все равно нет гарантии, что сценарий дойдет по адресу. Единственный
266
путь сделать то же, минуя агента, - или личный повар, или близкий друг - парикмахер. В Голливуде есть даже термин «кинематограф парикмахеров» - так говорят о фильмах, сделанных в обход установленных каналов...
Едва положив трубку, Питере сразу заговорил о том, как он любит мое кино, какая будет грандиозная картина, как замечательно нам будет работаться.
- Есть ряд проблем, - наконец, мне удалось вставить слово. — Непонятно, каким должен быть фильм по жанру - комиксом или жестокой приключенческой картиной.
- И тем, и другим, - ответил он без секундной паузы. - Будет абсолютно новый жанр. Ты посмотришь «Бэтмена» - я его сейчас заканчиваю. Потрясающий суперхит, успех гарантирован! Посмотришь - поймешь, какой жанр нужен. Должно быть весело, интересно — для четырнадцатилетних подростков.
- Надо менять финал, — сказал я.
- Не волнуйся, все сделаем. Начинай работать. Мы допишем. Это же мой сценарий.
- То есть? - удивился я
- Я его пишу. Сценарист только записывает мои идеи. Что я ему говорю, то он и пишет.
Я был озадачен. В голове не укладывалось, что сценарист, имя которого стоит на титульном листе, занят лишь тем, что аккуратно записывает идеи, которые продюсер ему накидывает. Действительно, положение сценариста на голливудских больших картинах напоминает положение портного, шьющего по фигуре заказчика. Что закажут, то и исполнит. Если исполнит не очень хорошо, или не добавит своего, или добавит, но слишком много, или добавит не то, что хотелось продюсеру, ему заплатят и возьмут другого. Никого из сценаристов такое положение не смущает. Все полагающееся по контракту они получают. Сценариста приглашают не как автора, не как индивидуальность, а как мастера, литературного закройщика. То, что он делал в прежних своих успешных работах, надо теперь повторить
267
применительно к новому сюжету и ситуациям. Только очень немногие звезды кинодраматургии имеют право не соглашаться. Но на то они и звезды. То, что делает звезда, подвергать сомнению не принято.
- Контролировать картину буду я, - сказал Питерс. -Опирайся на меня. Сталлоне мы не дадим пикнуть. Он будет актером, и не больше. Сценарий доделаем. Все твои опасения - ерунда. Я точно так же работал на «Бэтмене», все было прекрасно. Мы с тобой придумаем такое, чего в жизни никто не видел. Да, еще: нужны хорошие девочки... - Посреди монолога он неожиданно согнул руку и пристально стал изучать вздувшийся бицепс. - Мы будем их пробовать. Я тебе дам двести девочек. Двести! Отбирать их, конечно, буду лично я, но потом ты будешь проверять их всех. Нам не нужно никаких звезд. У нас здесь две звезды - Сталлоне и Керт Рассел или Дон Джонсон, один из них. Остальные - не звезды. Я хочу найти и сделать новую звезду. Я это сделаю... - Здесь Питере снова прервался, чтобы полюбоваться бицепсом, теперь уже левой руки, и произнес фразу, которую, клянусь, не ожидал от него услышать: - Учти, «Уорнер бразерс» - это я. И не думай о деньгах. Деньги есть. На все. Не хватит, добавлю свои. Сколько там? Семь-десять миллионов? Не проблема. Добавлю.
Как так? Ведь «Уорнер» имеет своих президентов! А что же Кентон?
По напору и энергии Питере производил впечатление хулигана-переростка. Я не сразу понял, что его манера общения в том и состоит, чтобы не дать собеседнику заговорить. Сперва он закладывает в вас всю необходимую, с его точки зрения, информацию. Если это встречается с энтузиазмом, он слушает рассеянно, но с удовольствием. Если вызывает сомнения и возражения, он их все отвергает с порога. Он обаятелен, особенно с женщинами. Никогда не смущается. На губах всегда играющая улыбка, но во всем - абсолютная нетерпимость.
Меня уже предупредили, что Джон может менять свою
268
точку зрения - нужно не уставать капать в одно место. С любой мыслью ему надо свыкнуться, но неизменная реакция на все, не от него исходящее, - отвергнуть.
Питере, как выяснилось, фигура легендарная. Лет за двенадцать до нашей встречи, когда Де Лаурентис сделал «Кинг-Конга», а он - «Звезда родилась» с Барброй Стрейзанд, они сильно повздорили, не знаю точно, по каким мотивам. Оба фильма претендовали на большую кассу, были блокбастерами. Блокбастер - это то, что бьет по голове, и суммы действительно впереди маячили такие, что могла «поехать крыша». Рассказывают, что оба фильма шли ноздря в ноздрю, и на каком-то банкете, кажется по поводу оскаровской церемонии, Де Лаурентис сказал Питерсу: «А все-таки моя обезьяна заработала больше», на что тот ответил: «Зато моя мартышка (в виду имелась Барбра Стрейзанд) умеет петь». Это к характеристике стиля юмора моего продюсера.
Позже я выяснил, что это Питере способствовал продвижению Кентона на место президента «Уорнер бразерс», а когда-то тот был всего лишь секретарем, носил бумажки. Для Питерса, по сути, нет и не было никаких авторитетов, особенно в момент, когда я его встретил. Он уже был продюсером-звездой. По временам со вздохом ронял фразы типа: «Господи, что делать с деньгами! Просто не знаешь, куда их девать!» Поза, конечно, но не всякий может себе такую позу позволить.
Вскоре после нашей встречи должна была состояться церемония вручения «Оскаров». Его «Человек дождя» был в числе претендентов.
- Ну ладно, - говорил он, скучая, - получим мы три-четыре «Оскара», ну соберет еще картина миллионов пятьдесят...
Еще! Миллионов пятьдесят!..
Разговор о бокс-офисе, о том, сколько картина собирает, в Голливуде одна из главных тем любого обеда, банкета, приема, коктейля, дня рождения, чуть ли не по-
269
минок. В принципе все разговоры вертятся вокруг этого, особенно вокруг сборов в первый уик-энд. Он определяет будущую кассу. Если во второй уик-энд картина собрала столько же, это уже невероятно, если собирает больше - сенсация. Если немного теряет - терпимо. Если теряет много - дело дрянь. У специалистов есть разработанная система графиков, предсказывающих линию прокатного успеха фильма. Кинематографисты говорят в основном об этом, их профессия в том и состоит, чтобы заставить зрителя пойти в кино.
Я медленно заряжался, настраивался. Это вообще мне свойственно: начиная работать, заставляю себя влюбиться в материал, иначе просто не способен снимать. Я почувствовал, что можно сделать что-то интересное, стал думать о комических поворотах в характерах, придумывать новый конец. Питере на все отвечал:
- Не волнуйся. Все будет, как надо. Делай конец, какой хочешь. У нас будет классный фильм.
Я сказал, что хотел бы поработать со сценаристом, для этого ему надо прилететь ко мне в Париж.
- Зачем? Ты не волнуйся! Все будет отлично!
Но я не представлял себе иного способа работы: режиссер должен пройти весь сценарий вместе с автором, подогнать его под себя, по сути, сделать свой вариант.
- Ну хорошо. Мы тебе его пришлем.
Естественно, я еще не знал, что ничего поменять в сценарии не удастся, если я не сумею убедить в этом Питерса. Мне-то думалось, что раз он меня выбрал из четырех тысяч голливудских режиссеров, то, стало быть, мне доверяет и я сам буду переписывать сценарий, а потом его ставить. Иного просто не представлял.
Мы немного поговорили еще о кандидатах на вторую роль, о Доне Джонсоне, о Керте Расселе.
- Слетай к Сталлоне, понравься ему. Вам вместе работать, - сказал на прощание Питере. В тот же вечер мне уже звонили:
270
- Ты что, делаешь картину со Сталлоне?
- Не знаю еще.
- Ну что ж! Интере-е-есно, что из этого получится. Желаю дойти до конца...
Наутро я полетел в Нью-Йорк.
Мало кто знает, что звезды летают на частных самолетах, о чем специально оговаривается в контрактах: «Транспортировка некоммерческими авиалиниями». У каждой крупной компании, в том числе и у «Уорнер бразерс», есть для этого свои самолеты. Сталлоне может по дороге на съемку залететь куда-нибудь в Европу, повидаться с друзьями. Или Николсон - слетать на уик-энд в Париж.
Крупнейшие звезды в контрактах ставят условие: «Только частный самолет». Если у компании своего самолета нет, она его арендует. Скажем, Вуппи Голдберг, снимавшаяся у меня в «Гомере и Эдди», летала только на частных самолетах. Мотивировала это тем, что коммерческими рейсами летать опасно: там, мол, уставшие пилоты, их непомерно эксплуатируют, а на частных самолетах пилоты всегда в форме.
А уже самый верхний эшелон летает в самолетах собственных. К примеру, Коппола незадолго до того, как разорился, приобрел самолет. У Траволты - целая коллекция самолетов, штук пять или шесть, есть и реактивный. Он сам их водит...
Я как-то встретился с Джеком Николсоном у общих друзей накануне начала его съемок в «Бэтмене» и спросил:
- Зачем ты снимаешься?
- Питере неплохой парень, - ответил он со своей сногсшибательной улыбкой, прищурив хитроватые глаза, - и потом, о-очень хорошие деньги!
Хорошие деньги обернулись для него шестьюдесятью миллионами долларов - шесть миллионов за роль плюс процент с каждого заработанного фильмом доллара. Только Николсон мог вытребовать себе такие уникальные условия. Правда, это было десять лет назад. Теперь ставки утроились.
271
Лишь постепенно, очень не сразу доходило до моего сознания, что дело в Голливуде решает не реальная цена вашей творческой личности, а принадлежность к номенклатуре - ваши связи, с кем вы общаетесь, играете в теннис, в гольф, соблюдаете ли принятые клубом правила. Вкратце они таковы: ни с кем никогда не ругайся; никого публично не критикуй; имей высоких покровителей; не выноси сор из избы; как бы неприглядна ни была изнанка того или иного происшествия в голливудском мире — о ней пусть знают лишь члены клуба. Голливуд - это привилегированный клуб, попасть в который крайне непросто. Но если уж ты в нем — в нем и останешься. Это номенклатура. Когда я ехал в Голливуд, думал, что еду на свободный рынок торговать своим товаром - своими художественными идеями. Как прав был Эйзенштейн в своем письме к Штрауху, когда говорил о необходимости завоевывать плацдарм для своей гениальности! Самому ему в Америке его завоевать не удалось...
Итак, я летел в Нью-Йорк - на встречу со Сталлоне. Летел самолетом авиакомпании «Эм-джи-эм» - есть такая компания для голливудской элиты. В обитом бархатом салоне самолета, с баром, роялем, зеркалами, где могло бы разместиться две сотни пассажиров, стояло штук сорок вращающихся кресел, каждое со столиком; хвост самолета разделен на отдельные кабинки - можно уединиться, закрыться, есть, спать, проводить время с любимой женщиной, читать, смотреть телевизор (их в каждой кабинке два), заказать, чтобы вам сделали маникюр, педикюр. На аэродром вы приезжаете к отдельному входу, нет необходимости идти через огромный аэровокзал, машина доставляет вас практически прямо к трапу. На борту самолета красуется огромный лев - марка «Метро-Голдвин-Майер». Ваши чемоданы тут же подхватывают, под ногами — ковер, в салоне - живые пальмы, пассажиры друг друга, как правило, знают в лицо. Все принадлежат к единой номенклатуре, хоть и не к верхнему ее эшелону. Верхний - летает в частных самолетах.
272
В Нью-Йорке меня встретил огромный лимузин, отвез в самую дорогую, в староанглийском стиле гостиницу.
Я позвонил Сталлоне, мне на классическом бостонском языке сказали, что его нет дома. В американских богатых домах издавна было принято брать мажордома-англичанина и няню-англичанку. Иметь лакея с аристократическим английским произношением - хороший тон. Это традиция «старых денег», первых поселенцев Нью-Йорка, Бостона, Нью-Джерси. А сейчас в Голливуде модно, когда по телефону президента компании или продюсера отвечает молодой голос с оксфордским акцентом. В секретари берут выпускников Оксбриджа (так в полушутку называют тех, кто учился в Оксфорде или Кембридже) - молодые англичане едут в Голливуд делать свою карьеру. Я своего сына тоже послал в Оксбридж, думал, отучится - поедет в Голливуд. Но времена изменились: он поехал в Москву, стал делать себе карьеру в России - в рекламном бизнесе...
- Слай ждет вас завтра в одиннадцать, - ответил окс-бриджский голос.
Слай - прозвище Сталлоне, дословно - «смышленый».
На следующее утро я приехал к Сталлоне. Он встретил меня в номере гостиницы, высокий, загорелый, мощный. Румяное лицо, тренированное тело, мускулы, бицепсы. Мы познакомились, поговорили о картине. Ему понравилось все, что я о ней говорил. Он снимался в этот момент в фильме «Взаперти». В номере было много живописи — вдоль стен и на стенах висели и стояли полотна. Тут же лежали и книги по искусству - обитатель апартаментов собиранием картин занимался всерьез.
Секретарь подал чай.
Вошел какой-то человек, настороженно посмотрел на меня, отрекомендовался лучшим другом Сталлоне. Они ушли в соседнюю комнату. Я слышал заданный приглушенным шепотом вопрос: «Кто это?» Слай что-то ответил, после чего вошедший вернулся, глядя на меня уже совсем по-иному. Подобного рода люди все время окру-
273
жают звезд, живут в тени их славы. Сталлоне, как я позднее убедился, не забывает друзей молодости, заботится о них. Иные из них снимаются в тех же картинах, что и он, другие работают дублерами или, как их называют в Голливуде, «стэнд ин» - двойниками.
«Двойник» и «дублер» - это две разные профессии. На двойнике ставят свет, фокус, репетируют панораму, он послушно исполняет все, что попросит оператор или режиссер, заменяя собой отсутствующую звезду. Их подбирают того же роста, с тем же оттенком кожи, цветом волос, той же комплекции. Если понадобится лечь в лужу, он ляжет и будет лежать столько, сколько потребуется. Артисты приходят на площадку тогда, когда все готово и отрепетировано на двойниках: им говорят, куда идти, где остановиться, где сесть, где лечь. Даже исполнитель второстепенной роли по голливудским законам имеет право на двойника. У них есть свой профсоюз, они прилично зарабатывают -минимум семьдесят долларов в день. Хороший способ помочь другу - устроить ему такую работу.
Двойник заменяет актера до съемки, но в момент съемки его в кадре нет. Дублер, напротив, заменяет актера в кадре. Бывает, у актрисы не очень красивые ноги или руки или не очень хорошая фигура. Бывает, она не хочет раздеваться догола, участвовать в постельной сцене. В «Хорошенькой девушке», фильме, после которого Джулия Роберте стала звездой, в сцене, где героиня играет на рояле, ее заменяла дублерша, в «Танце-вспышке» дублерша заменяла героиню в танцевальных эпизодах... У мужчин, как правило, дублеры - это люди, способные выполнить рискованный трюк.
...Мы пошли со Сталлоне в маленькое кафе, где весь угол был увешан портретами звезд, в том числе и портретом его самого с дарственной надписью хозяину. Все вокруг нас шептались, узнавали Сталлоне мгновенно В кафе он был свой человек.
Сталлоне произвел на меня впечатление разумного, здо-
274
рового во всех смыслах человека - и физически, и нравственно. Я чувствовал, что он хочет мне понравиться. Думаю, сыграла свою роль и недобрая слава о его взаимоотношениях с режиссерами. Не раз он их попросту выгонял. Были картины, на которых сменяли друг друга три режиссера. Зная это, я опасался, что и у нас не обойдется без конфликта - как меня ни убеждали, что вмешиваться он не будет.
Мы поговорили о картине, потом рассказывали друг другу всякие смешные истории, потом перешли на женщин. Он с горечью говорил о своем глубоком разочаровании в них. Его можно понять: последний развод с Бриджит Нильсен стоил ему шестнадцать миллионов. Чтобы их заработать, ему надо вкалывать полтора года, сняться в трех картинах, заработать двадцать четыре миллиона - тогда за вычетом налогов останутся установленные по суду алименты.
- Больше не женюсь, - говорил Сталлоне. - Буду мстить женщинам сексуальным образом.
В этом слышалась почти мальчишеская обида.
Сталлоне страстный игрок в поло. Это опасная игра — разновидность хоккея верхом на лошадях. Игра богатых людей. У него дома в Калифорнии около гаража стоит механический тренировочный конь. Он вскидывается, подскакивает, бросает сидящего на нем игрока во все стороны.
Но это я увидел позднее, когда побывал дома у Сталлоне, в Беверли-Хиллс. Это самый центр Лос-Анджелеса, уникального мегаполиса, посреди которого тянется полоса холмов, поросших кустарником - длиной километров двадцать, шириной - пять. Здесь живут все голливудские звезды, но здесь же по ночам слышен вой шакалов, а из-за какой-нибудь свалки неожиданно может выйти олень. Земля в этом районе безумно дорогая.
Мы стояли на террасе, с нее виден был холм, поросший лесом, за ним - еще холм и еще холм. «Это все мое», - пояснил Сталлоне, показывая мне протянувшийся на полтора-два километра парк. Владея таким
275
участком, можно уже не делать ничего всю оставшуюся жизнь - просто продавать по кусочку землю.
Сталлоне очень следит за своей физической формой, не пьет, курит сигары, знает, что можно есть, что нельзя, информирован о протеинах, глутаминах, свободных радикалах, умеренно ест — таким я узнал его в тот вечер. Мы друг другу понравились.
Мне позвонил мой агент:
- Сталлоне от тебя в восторге. Ты первый режиссер, с которым он хотел бы работать.
Это обнадеживало.
На данном этапе главной целью моих нанимателей было проверить, понравлюсь ли я двум суперзвездам киноиндустрии — продюсеру и актеру. Я понравился.
Теперь я уже мог лететь в Европу работать над спектаклем. Когда я сказал Кентону, что занят в театре и не сразу могу начать подготовительный период, он страшно расстроился. Начинать съемки надо было через два месяца. Главное условие — картина должна выйти на экран к Рождеству, а точнее - 22 декабря 1989 года
Лишь много позже я узнал, почему этот срок был так важен. Забегая вперед, скажу, что фильм 22 декабря вышел, получил пренебрежительные рецензии, долгое время держал второе место по сборам в США. (Картина стоила 30 миллионов, перерасход по ней составил 20 миллионов, в рекламу было вложено как минимум еще 15. Чтобы это окупить в прокате, нужно было собрать 130 миллионов.)
У Сталлоне был контракт с «Уорнер бразерс» на три фильма. За каждый ему причиталось 8 миллионов. В момент нашей встречи он уже завершал съемки во втором и уже имел контракт с «Каролко» на двенадцать миллионов за фильм. Отношения с «Уорнер бразерс» были для него пройденным этапом - просто надо было отработать старый контракт, ставший кабальным. Снявшись в моей картине, он мог погасить все долги, а затем начинать новую жизнь участием в «Рокки-5» - съемки были назначе-
276
ны на конец года. Нам он выделял два месяца: июль-август, иного времени у него не было. Снимаясь у меня, он и закрывал контракт, и заполнял свободное окно. Мы были связаны сроками, им поставленными.
Картина была очень выгодна и Питерсу, мастеру больших коммерческих проектов. По прокатным прогнозам все главные удары на зрительском рынке должны были произойти летом, рождественский же рынок оставался оголенным. Если нет других ударных картин, зритель пойдет на эту. Свободное пространство нельзя было упустить. Любой ценой фильм должен быть готов к этому сроку. Этот фактор в итоге стал решающим, каких бы вопросов ни касалось дело. Никого не волновало, что сценария, по сути, нет. Снимать! Все равно снимать! Сколько бы это ни стоило, все равно был резон кидать деньги в эту авантюру - лишь бы не стопорилось производство. Наличие таких фигур, как Сталлоне, Питере, плюс экзотический режиссер Кончаловский позволяло поверить в картину даже при отсутствии сценария.
Мы запустились в подготовительный период. Я надеялся получить сценарий не к началу съемок, а раньше. Поэтому и настаивал на приезде драматурга в Париж. Рэнди Фелдман приехал, аккуратный молодой человек, написавший к тому времени несколько сценариев: «Танго и Кэш» был первым, запускавшимся в производство.
В ответ на все предложенные мной идеи он сразу предупредил:
- У меня инструкция все выслушать и ничего не писать.
- Почему?
- Питере не хочет сюрпризов.
Да, Питере не соврал, сказав, что драматург - это просто рука, им нанятая. Его дело записывать и обеспечивать мотивировками все, что взбредет в продюсерскую голову. А идей у него, как я вскоре убедился, было без счета, все в одну картину втиснуться никак не могли - хотя бы по параметрам чисто стилистическим. Питерс намеревал-
277
ся вставить и умирающую мать героя, и линию его любовных отношений (для чего и надо было найти новую звезду), ему мерещился невероятный бой в финале и пролетающий сквозь стеклянную стену мотоциклист.
Все было очень сумбурно. Я надеялся, что сумею поставить вопрос о мотивировках и настоять на своей правоте. Первые опасения возникли, когда стало ясно, что сценарист приехал просто выполнить долг вежливости. Тем не менее мы немного поработали, кое-что оговорили, он записал все мои предложения - в итоге ни одно из них в сценарий не вошло.
Фелдман был человеком смышленым, профессиональным. Во многом он со мной соглашался, но я понимал, что писать он будет не то, что говорю я, а то, что скажет продюсер; кроме того, я все время чувствовал, что он чего-то недоговаривает. Позднее оказалось, что действительно пишет он то, что ему говорит Питере, но потом должен все переписать с учетом предложений Сталлоне, а затем переписать еще раз в соответствии с новыми идеями, возникшими в необузданной фантазии Питерса.
Независимость определяется успехом. Чем более успешные работы стоят за вами, тем независимей вы в своих решениях. А в случае суперуспеха студия позволяет вам не зависеть даже от нее. В принципе она готова и на полный карт-бланш. Вместо сценария запускайтесь под две странички замысла. Свобода? Нет, просто не студия контролирует вас, а вы сами себя. Успех означает, что вы знаете, на что сегодня спрос, что идет на рынке, за что платят деньги. Надо уметь угадывать, что зритель хочет от вас слышать, и это ему говорить. За этот особый нюх вам и платят.
Сталлоне - человек, вполне отдающий себе отчет, кто он есть. Нравится вам то или нет, но он национальный американский герой, миф 80-х, и сознание этого, безусловно, наложило на него отпечаток. Он политик. Он бизнесмен. Но он еще и художник.
278
Когда я сказал, что не хотел бы ни разу в картине видеть его обнаженным, у него радостно вспыхнули глаза - ведь все 80-е годы прошли под знаком его торса. Я предложил ему играть другой характер, и это удивительно совпало с тем, что ему самому хотелось. Он понимал, что его прежний образ себя изжил - нельзя уже больше варьировать Рэмбо. Публика перенасытилась его имиджем - пора меняться. Да и возраст уже не тот. Обретение нового амплуа началось с появления на обложке «Эсквайра» его фотографии в простых очках с металлической оправой, аккуратно подстриженного - бывший Рэмбо стал бизнесменом.
И у меня было то же желание - сменить его имидж, сделать его героя не суперхипповым, а, напротив, очень консервативным, одеть в костюм-тройку, в жилетку. Я представлял себе его человеком преуспевающим, играющим на бирже. Наши стремления совпали. Именно после этого мой агент позвонил и сказал: «Сталлоне от тебя без ума».
Мы побеседовали еще о том, кто должен играть второго полицейского. Он сказал, что с Кертом Расселом хорошо себя чувствует. Я понял, что решающее слово во всех вопросах принадлежит Сталлоне. В целом его стратегия с моими предложениями совпала.
К моему возвращению в Лос-Анджелес начало сценария было уже переделано. Я снова встретился с Джоном Питерсом. Он снова сказал, что волноваться мне нечего. Сценарист лишь записывает его мысли, так что я могу рассчитывать на шедевр. Рассказывая сцены будущего фильма, он фонтанировал образами - драматургии в них по-прежнему было мало. Если я говорил, что мне это не очень нравится, он тут же агрессивно меня пресекал:
- Это негативная критика. Не нравится - предлагай взамен свое. Критикуй позитивно.
Верно меня предупредили, что никакие новые идеи сразу он не воспринимает. Ему надо их сначала переварить, и тогда, возможно, кое с чем он согласится.
Питере был очень занят. Был день накануне «Оскара», а
279
«Человек дождя» шел на «Оскара». Попутно он то и дело связывался с Лондоном по поводу «Бэтмена», с которым возникли какие-то проблемы: Принс (есть такой известный певец) записал какую-то пластинку, вокруг нее разразился скандал, так что Питере то и дело отвлекался. Каждый раз, возвращаясь к предмету нашего разговора, он извергал новую идею, иногда блистательную, но всегда без малейшей связи с тем, что сам же до этого говорил.
Зашла речь о съемочной группе. «Я дам тебе лучшего оператора, - говорил Питере по поводу каждого. - Я дам тебе лучшего художника-постановщика». Когда я назвал художника по костюмам, с которым хотел бы работать, он перебил: «Все в порядке. Не волнуйся. Я дам тебе лучшего». Я понял, что будет не тот, кого хочется мне, а тот, который работает со Сталлоне из картины в картину. Он как бы прилагался к нему автоматически.
Позвонил Сталлоне, сказал, что хотел бы взять оператора, только что делавшего с ним картину. Я видел ее, снята она была неплохо. Но для идей, меня занимавших, лучше подходил другой, а кроме того, мной еще владела иллюзия, что слово режиссера решающее. Я сказал, что предпочел бы Барри Сонненфельда, снявшего несколько картин братьев Коэн, ныне весьма известных голливудских режиссеров. Объяснил, почему нужен именно Сонненфельд. Я был полон энергии и азарта работы. «Выбрасываю белый флаг», - согласился Сталлоне.
Художник-постановщик Майкл Рива только что закончил работу над блокбастером «Смертельное оружие» с Мелом Гибсоном в главной роли. Художником по костюмам стал Берни Поллак, брат Сиднея Поллака.
Я сумел настоять на своем монтажере - Генри Ричардсоне, с которым делал «Поезд-беглец», «Дуэт для солиста», «Гомера и Эдди». Группа складывалась. Сценария по-прежнему не было. Он писался. Поэтому бюджет картине был дан по существовавшему варианту. Я по-прежнему ждал другой сценарий. Мне все время говорили, что он пишется,
280
все будет в порядке, через две недели новый вариант ляжет на стол. Эти «две недели» продолжались до конца съемок.
Меня все время мучили сомнения, какой новый жанр имел в виду мой продюсер: то ли это жесткая драма, то ли комикс типа «Бэтмена», где мотивировки не играют серьезной роли. Если это сказка, то в ней надо принимать все на веру. Ничего похожего я прежде не снимал, понимал, что будет невероятно трудно, но надо принять какое-то решение и его держаться - это риск, без него не обойтись.
Срок начала съемок приближался неумолимо - сценария по-прежнему не было. Начальники цехов по реквизиту, специальных эффектов (а там их должно было быть великое множество) - все были не просто в недоумении - в истерике. Правда, хоть первые сорок страниц у нас были.
Пока до съемок оставался месяц, мы неизменно слышали: «Сценарий будет послезавтра». Проходило три дня, и Кентон говорил: «Надоело. Хватит. Сценарий должен быть послезавтра. Все». Он звонил драматургу, требовал сценарий, на что тот спокойно отвечал: «Ничего не могу поделать. Питере каждый день дает новые идеи».
Мы уже выбрали натуру, надо было строить декорацию, но по-прежнему было всего сорок-пятьдесят страниц сценария. Я понял, что пора вовлекать в наши проблемы Сталлоне. К тому времени он кончил сниматься, уже монтировал картину. Мы собрались - первый раз пришли все: Сталлоне, Керт Рассел, Марк Кентон, Джон Питере. Начал Джон, долго не давал никому слова сказать, но было ясно, что все мы здесь, чтобы услышать Сталлоне. Он был очень мягок, сделал какие-то замечания, все в очень позитивной форме. Никто никого не ругал - разговаривали как на Политбюро, Сталлоне вообще умеет быть большим дипломатом.
Затем мы стали встречаться у него в монтажной - Керт, сценарист, я, директор картины. Проходили фильм по-эпизодно. Пошли новые идеи, исходившие от Сталлоне и Рассела, они также не имели ничего общего со сценарием.
281
Монтажная Сталлоне скорее напоминала картинную галерею. Спроектирована она наподобие бункера, свет идет через потолок, на стенах замечательные полотна, стоят скульптуры, просторный зал, а где-то в глубине сама монтажная. Большой стол, на нем накрыт завтрак. Мы работаем.
Собирались через день, Сталлоне много импровизировал с Расселом, придумывал сцены, сценарист их записывал, перепечатывал, привозил текст. Практически каждую сцену Сталлоне переписывал сам.
Дошло до подготовки сцены побега из тюрьмы: она по-прежнему не была написана. Я был более или менее спокоен, американская тюрьма мне была неплохо знакома по работе над «Поездом-беглецом». Нетрудно было представить, что тут можно сделать. Собрались все - художник-постановщик, продюсер, директор картины, я. Питере начал фантазировать. «Я хочу, чтобы побег был такой, какого никто никогда не видел. Я хочу, чтобы они пролезли в подземелье и там бы стояли гигантские...»
Он задумался на секунду, явно не представляя, что сейчас скажет. В этот момент он напомнил мне Хлестакова. «Гигантские турбины, - после недолгого молчания выпалил он. - Такие же гигантские, как в самолете. И они через эти турбины должны пролезть». Мы переглянулись с художником: откуда там могли взяться турбины?
Мы собирались и без продюсера, решая различные изобразительные задачи. Мы - это художник-постановщик Майкл Рива, художник по раскадровкам Никита Кнац, блистательный визуалист, хотя имя его никому не известно. Русский по происхождению, он воевал в спецвойсках во Вьетнаме, был контрразведчиком, вернулся весь в шрамах. Прежде работал со Спилбергом. Он как бы режиссер, который продает свои идеи другим режиссерам. Скажем, нужно придумать, как герои бегут из тюрьмы. Придумать что-то такое, чего в кино прежде не было. В этом и состоит его профессия.
282
Все эти талантливые люди, по сути, работали и за сценариста, и за режиссера. Нужно было придать видимость логики исходившему из продюсера фонтану идей. Кое-как это удалось, хотя мотивировки были чрезвычайно слабы. Правда, потом, увидев все на экране, я убедился, что смотрится на одном дыхании. Да и многие суперблокбастеры, если их проанализировать, никакой проверки не выдержат, логики в них нет - одна лишь цепь трюков, но ошеломляют они так, что обо всем забываешь.
Отработав продюсерские «идеи», можно было идти дальше, придумывать свое. Никита предложил:
- А что, если они вырвутся из тюрьмы по проводам высокого напряжения?
Первая общая реакция - что за чушь? Откуда в тюрьме высокое напряжение? Как можно по ним бежать? Но затем... А почему нет? Стали прорабатывать идею. Получилось. Никита принес первые эскизы. Затем в дело вступил художник-раскадровщик, нарисовал, как выглядит тюрьма, как проходит рядом с ней высоковольтная линия, как провода уходят за стену. Потом мы сюда же присочинили грозу, проливной дождь, на высоте пятого этажа герой должен был разбежаться и, пролетев четыре метра, схватиться за провода, наклонно идущие, перекинуть через них ремень и скатиться за тюремную стену. Мы долго думали, какие еще эффекты можно здесь придумать.
Драматургия подобных лент практически вся строится на трюках. Все эти раскадровки сохранились. По ним можно проследить, как рождался действительный сценарий фильма. Мне приносили несметное количество идей - я отсеивал, выбирал понравившееся. Такова практика дорогого голливудского кино. В нем работает много талантливых людей, они получают деньги за идеи, которые приносят. Деньги немалые, но идеи того стоят.
Побег из тюрьмы выстроился в итоге так. Герои спускаются вниз, под пол, проходят через какие-то подземные коридоры, их преследуют собаки (собак хотел Стал-
283
лоне). Темно, полно крыс (крысы перекочевали из моего «Поезда-беглеца»), герои наталкиваются на турбины (их хотел Питере), одна из которых работает, другая - неподвижна. Когда они пытаются пролезть через неработающую турбину, та приходит во вращение (непонятно почему, но это никого не интересует), они не могут шевельнуться, но все-таки умудряются через нее пробраться, вылезают на крышу, с нее - на другую, оттуда скатываются по высоковольтному проводу (изобретение Никиты Кнаца) через стену, ограждающую тюрьму...
В подготовительном периоде, естественно, готовится и реквизит. На блокбастере требования к нему особые. Все предметы, которыми пользуется в кадре Сталлоне, должны быть тщательнейше отобраны: строго определенные фирмы, строго определенные марки. Ничто не имеет права быть случайным. Сталлоне должны окружать только вещи, с производителями которых у него контракт. Зритель должен знать, что Сталлоне всегда пьет, допустим, кока-колу, такое-то пиво, виски такого-то сорта. Если в ванной героя стоит флакон одеколона, то тоже далеко не любой марки. Фирмы платят за это. Платят не только самому Сталлоне, но и съемочной группе. Скажем, если герой едет на мотоцикле, то «Хонда» может заплатить десять тысяч долларов - только за то, чтобы он проехал на «хонде». Эти десять тысяч войдут в бюджет картины. Можно снять картину целиком на деньги фирм, через нее рекламирующих свои товары.
Я, конечно, слыхал обо всем этом, но до «Танго и Кэша» не мог и представить, какой гигантский рекламно-пропагандистский аппарат стоит за каждой большой дорогой картиной. Общеизвестно, к примеру, что «Мужчина и женщина» Лелуша сняты как реклама фордовского «мустанга». Но там речь лишь о машине главного героя, которая как бы часть его самого, его жизнь, его профессия, а здесь то же значение у любого предмета.
Право снимать тот или иной объект реквизита должно
284
быть удостоверено. Иногда фирма требует, чтобы за это право ей заплатили. Иногда готова платить сама. Но в любом случае должно быть ее согласие. Б противном случае на предмете не должна быть видна марка фирмы. Если герой, допустим, берет бутылку, то его рука должна перекрывать этикетку. Без разрешения не может быть использован ни один объект с идентифицируемым регистрационным номером. Даже заголовок газеты не может быть использован в кадре без ее на то согласия. Есть целый штат людей, специально следящих за этим. Хотите снять, допустим, газету «Лос-Анджелес тайме» — платите ей за это. Или придумывайте несуществующую газету «Лос-Анджелес кроникл» с таким же шрифтом, как «Лос-Анджелес тайме» - тут уже платить никому не надо.
Реквизитор обязан пройти «клиренс» — утверждение каждого названия. Он получает у менеджера Сталлоне огромный список всех марок, какими можно пользоваться,-какие духи, какие сигареты, какое оружие. Скажем, у Сталлоне договор с «Брейтлингом» носить только часы этой фирмы, очень дорогая марка, цена - 20 000 долларов.
Предметы, в окружении которых Сталлоне предстает в кадре, останутся в подсознании зрителя, особенно молодого; когда встанет вопрос о покупке, он сам, не отдавая себе отчета, предпочтет эту марку. Реклама на уровне подсознания - большой и серьезный бизнес... Другой большой бизнес, сопутствующий супербоевикам - «мерчандайзинг», выпуск товаров для продажи и одновременно для рекламы фильма, Продажа игрушек от картин Спилберга, Лукаса приносит больше, чем сами картины. Кукла «ЕТ», кукла «Бэтмен», майки с «Бэтменом», жевательные резинки с динозаврами - все это серьезная индустрия. Блокбастеры, такие как «Звездные войны», «Хук», «Парк Юрского периода», «Лев-король», приносят в среднем полмиллиарда долларов прибыли, а игрушки по ним - и два, и три, и более миллиардов. Поэтому уже в сценарии должна быть заложена возможность выпуска
285
разных сувениров, «гаджетс» (брелоков) - каких-нибудь взрывающихся сигар, ножей, втыкающихся, когда их бросают, висящих на шнурке очков и всяких прочих придумок. Питере требовал от нас: «Дайте как можно больше игрушек. Вооружите полицейских всякими любопытными приспособлениями. Придумайте мне игрушки...»
Я пишу все это и думаю: а при чем здесь искусство кино - то самое искусство Бергмана и Ренуара, Куросавы и Бюнюэля? Грустные вопросы... Но про это позже.
Как-то в воскресенье Питере пригласил меня пообедать на свою яхту. Мы ушли в океан. Были друзья продюсера - Барбра Стрейзанд, очень известный кинематографический агент Су Менгерс. Су и Барбра делали педикюр. Питере излагал мне свое кредо:
- Я возьму тебе самого лучшего режиссера второй группы, он работал у меня на «Бэтмене», снимал параллельно все трюковые съемки. По сути, снимать буду я, он сделает то, что я ему скажу. Я беру всех лучших людей и руковожу ими, как дирижер в оркестре.
Так. Питере собирается еще и снимать... Я начал понимать, что он манипулирует всеми, в том числе и мной. Действительно, чтобы снять такую картину, да еще к декабрю, нужно было проделать гигантский объем работы, и потому появился режиссер параллельной группы - Питер Мак-Доналд, четкий в работе профессионал, работавший на «Бэтмене». По идее, он должен был работать под моим руководством, снимать какие-то сцены, которые сам я снять не успеваю. Но, как очень скоро выяснилось, все обстояло иначе. Еще не начались съемки, а я уже чувствовал, что ничего хорошего в эту часть работы привнести не смогу. Единственное, чего я от себя мог требовать, - оставаться честным и искренним перед самим собой.
Приближался первый день съемок - по-прежнему не было половины сценария. Имевшийся финал меня начисто не устраивал. Я предложил свой - Питере его не принял. Позвонил мне:
286
- Будем снимать по прежнему варианту.
Ему втемяшился в голову мотоцикл, пробивающий стеклянную стену. Замотивировать, конечно, можно все, но должен же быть хоть какой-то смысл. Я сказал, что это снимать не буду.
- Будешь, - сказал он.
- Не буду.
- Тогда, может быть, тебе лучше уйти?
- Увольняйте.
Питере - человек вспыльчивый, но отходчивый. Мы помирились. Начались съемки. Сценарий по-прежнему был не готов примерно на сорок процентов. Подобной ситуации в моей практике не было.
Мы придумали финал в стиле лент джеймсбондовской серии. Два бронированных автомобиля (в одном - «злодеи», в другом - «наши») ведут бой в трюме гигантского транспортного самолета (к примеру, нашего «Антея», переговоры о фрахтовке которого уже велись), кругами летающего над Лос-Анджелесом. Из развороченной бронированной машины сыплются деньги, на трассах столпотворение, движение стало, все собирают доллары.
Машина «злодеев» пытается выпихнуть из самолета «нашу» машину, но тут герой Сталлоне сам дает задний ход, заставляя «злодейскую» бронемашину разогнаться, и она, не встретив сопротивления удара, вылетает из чрева самолета. Две машины вместе идут колом вниз, только «наша» оборудована парашютом, открывающимся с помощью взрывного устройства. «Злодеи» разбиваются, а «наши» садятся прямехонько на автостраду, где их уже встречает полисмен: «Вы нарушили правила дорожного движения. Ваши права, пожалуйста...»
Питере сказал: «Этого не будет». Я сказал: «Будет». Я еще не понимал, что все равно будет так, как он скажет. Он стал ругаться, кричать, что не даст мне работать в этом городе.
- Увольняй меня, - сказал я. Через двадцать минут он позвонил:
287
- Хорошо, мы сделаем твой самолет, но сделаем все вместе - и то, что я хочу, и то, что ты хочешь.
Это был всего лишь тактический ход. Обещанную сцену я так и не получил, но на какое-то время успокоился, тем более и без того в сценарии надо было дописывать много другого. Но главным пунктом наших противоречий по-прежнему оставался финал. Мне хотелось насытить его не только головокружительными трюками и супермощью голливудской техники, но и юмором, неожиданностью поворотов. Наше видение не совпадало.
После разговора меня трясло. Съемки еще не начались, а он уже орет на меня, как на мальчика: «Я знаю, что я делаю!» Но и я знаю, что делаю. Он привык орать на всех, а я не привык, чтобы на меня орали. Последний раз на меня орал Баскаков, замминистра кинематографии в 1969 году. Хватит! Хочу следовать своим концепциям, плохим или хорошим, но своим.
Мы собрали в группе самых квалифицированных специалистов. Должно было готовиться великое множество спецэффектов: полеты через пространство, прыжки, выстрелы, взрывы, взрывы внутри тела, один из героев должен был держать за ноги человека, готового сорваться вниз с крыши, должно было использоваться разное оружие - его надо было придумать, сделать. Нужно было подготовить специальный полицейский автомобиль, вооруженный до зубов, способный творить черт знает что. Сценария не было.
Руководитель параллельной группы Питер Мак-Доналд, приглашенный делать трюковые съемки, вначале полагал, что управится со всем за пару недель. Но уже через четыре дня после встречи со мной и Питерсом он сказал:
- Кажется, мне придется просидеть здесь полтора-два месяца.
- Почему? - спросил я.
- Питере хочет, чтобы я снимал под его руководством. Тут я вспомнил слова Питерса: «Я возьму вторую
288
группу, ты будешь снимать актерские сцены, а я все остальное». Да, это была совсем не проходная реплика.
Он на самом деле руководил, снимал, переснимал, делал все, что хотел, в параллельной группе. В нем, как видно, живет нереализованное желание быть режиссером. Но времени на это у него не было - настолько он вместе со своим партнером Питером Губером был занят другими делами (какими - и я, и руководители «Уорнер бразерс» спустя недолгое время узнали). Наша картина была для него лишь одним из попутных занятий - они готовили миллиардную сделку, и что для него был десяток-другой миллионов!
- У нас будет перерасход.
- Неважно, заплачу из своих.
А перерасход еще до начала съемок уже был около пяти миллионов. Меня охватывал холодок от ощущения надвигающейся беды - весь бюджет моих «Возлюбленных Марии» был два миллиона восемьсот тысяч.
Спорить с Питерсом было бесполезно. Я выслушивал все, что он говорил, а затем делал так, как умею. Стало ясно, что свою линию я смогу проводить только через каких-то влиятельных для него людей. Прежде всего -через Сталлоне. Он так же, как и я, был недоволен финалом. Наши мнения во многом совпадали.
Питере, продюсер-суперзвезда, продукт Голливуда, имеет исключительный нюх, как с кем разговаривать. Единственный, перед кем он тушевался, был Сталлоне, хотя и ему умел «запудрить мозги». Вел длинные разговоры о девочках, о лошадях, об архитектуре, о том, что посадил у себя на даче лес, - о чем угодно. Для остальных он был абсолютным тираном. С избранными беседовал запанибрата, со всеми прочими - в форме приказов. Достаточно ему было сказать: «Ты здесь больше не работаешь», и человек действительно уже не работал...
Во время первых наших встреч Сталлоне был очень уставший, что, впрочем, не мешало ему находиться в идеальной форме. Вид свежий, хотя спал всего три часа. Си-
289
дел с монтажером, монтировал картину, где только что снялся и где был также продюсером. (Продюсер имеет право на окончательный перемонтаж, Сталлоне смонтировал картину отлично.) Он был слегка раздражен, но никак не проявлял это в деле. Немаловажное умение, тем более когда работа сводит людей столь разных культур!
Мы проходили эпизод за эпизодом сценария, но никак не могли дойти до конца: то и дело приходилось возвращаться к началу и перелопачивать все заново. Оставалось две недели до начала съемок, все уже должно было быть готово, но конца по-прежнему не было видно. Я уже воспринимал происходящее с остраненностью спящего: надо снимать, а сценария нет. Хотелось проснуться, убедиться, что я в Голливуде и что в Голливуде такого не может быть.
И все-таки студия была полна решимости начинать съемки, даже без сценария. Каждые два дня Марк Кен-тон говорил: «Я за все отвечаю. Все под моим контролем». Правда, когда появлялся Питере, подобные заявления кончались. Наверное, когда они оставались вдвоем, происходил примерно такой разговор:
- Джон, в конце концов, где сценарий?
- Да не волнуйся ты, все будет в порядке!
- Мы же не можем готовить съемки, все ждут сценарий.
- Передай Терри Семеллу (это шеф Кентона, реальный хозяин «Уорнер бразерс»), чтобы не беспокоился. Вы же знаете, что я все сделаю. Только что вышел мой «Бэтмен», он уже собрал сто миллионов.
Магические слова! С такими в Голливуде не спорят.
В картине одна женская роль. Для нее нужна была молодая секс-бомба, неизвестная, интересная, похожая на Сталлоне, поскольку должна играть его сестру. Сначала Питере говорил: «Я хочу неизвестную актрису», и мы искали молодую актрису, пригодную для такого амплуа. Через месяц, с привычной своей хлестаковской легкостью, он сказал: «Что вы так плохо работаете! Мне нужна звезда». Видимо, он уже кого-то имел в виду.
290
Джон Питере сдержал свое обещание. Все юные красавицы Лос-Анджелеса, высокие и не очень высокие, стройные и не самые стройные, блондинки, брюнетки, шатенки, натуральные и крашеные, были выстроены в ряд для проб. Самым трудным для меня было выбрать из них ту, в которой зритель узнал бы сестру Сталлоне. Нужен был ясно выраженный латинский тип. Всех отобранных мной - по способностям, по владению профессией - затем должен был смотреть продюсер.
Среди пробовавшихся подходящих было немного. Одной из них была дочь Джейн Мэнсфилд, звезды 60-х, актриса некрасивая, но очень обаятельная, с длинными ногами и руками, с живой подвижной пластикой. Еще пришла красивая девушка с карими глазами и родинкой на губе. Особо выразительной она мне не показалась. Через два года я снова увидел это лицо - теперь уже на обложках всех журналов мира. Это была Синди Кроуфорд.
Была еще одна - звезда, модель, блондинка, голубоглазая, то ли шведка, то ли немка - про себя я назвал ее «Евой Браун». На роль она заведомо не подходила, но я должен был показать и ее. (Питере еще до меня смотрел фотографии и говорил, кого будет смотреть: он был чрезвычайно озабочен, чтобы я, не дай Бог, не сделал проб сам, без его разрешения.) И была одна, казавшаяся мне кандидатурой идеальной.
Когда я привел блондинку в кабинет к Питерсу, он первым делом выбежал из-за стола, секунду посмотрел, сказал: «Сядьте сюда», развернул ее лицо.
— Вас нужно постричь, — сказал он. — Значит, так. Я вас буду стричь сам. Вот здесь надо немного убрать, вот здесь...
Абсолютно профессионально он стал рассказывать, что и как будет делать с ее прической. Я понял: «Дело дрянь». В нем заработал инстинкт парикмахера. Он положил на нее глаз, включил свой коронный номер обольщения. «Я вас хочу постричь» означало «Я не прочь с вами переспать».
Я понял, он всерьез собирается ее снимать.
291
- Тебе не кажется, - спросил я, - что она непохожа на сестру Сталлоне? Блондинка, с арийскими чертами лица. А он черноволосый, смуглый, итальянец.
- Ничего страшного, - ответил Питере, - мы напишем сцену... - тут он на секунду задумался по-хлестаковски, — и скажем в ней, что Сталлоне - приемный сын в семье, а отец - немец.
Переубедить Питерса было невозможно. Мне надо было переубеждать его в стольком, что вопрос об исполнительнице на этом фоне казался делом третьестепенным. Я махнул рукой, тем более что актриса она была неплохая.
Питере лично репетировал с блондинкой, лично переделывал ее сцены, давал указания сценаристу. Сценарист в очередной раз переписывал сцены, вводил моменты, ничего общего не имевшие ни с сюжетом, ни с местом героини в фильме. Наконец, терпение его лопнуло, он взвыл: «Зачем эта сцена нужна? Она просто вульгарна». Этого оказалось достаточно, чтобы его тут же уволили. На его место был срочно нанят Джеффри Боум, сценарист самого успешного на тот момент в Голливуде фильма - «Смертельное оружие - II».
Тем временем начались съемки. Мне было интересно следить за появлением новых лиц у себя на площадке.
- Кто этот мальчик?
- О, это сын Айснера.
(Про встречу с Айснером в начале моей голливудской карьеры я уже вспоминал: к этому времени он стал президентом могущественнейшей империи «Диснейленд».)
- Как он сюда попал?
- Попросили, чтобы он немного поработал в вашей группе.
- А это кто?
- Это друг Сталлоне.
- А это кто?
- Это племянник Сталлоне.
- А это кто?
292
- Это его телохранитель.
Люди такого рода появлялись в группе совершенно неожиданно, образуя в ней своего рода субкультуру. На съемке одного эпизода, где Сталлоне предстояло столкнуться со здоровенным бейсбольным игроком, появился, наконец, продюсер и сказал, что здесь непременно должен быть применен определенный боевой прием. Мало того что исполнителя роли бейсболиста утвердили помимо моей воли и он совершенно для нее не подходил (как актер он был вполне хорош, но тут требовалось отрицательное обаяние, а у него было положительное), но и прием для человека такого крупного сложения не мог выглядеть хорошо. Питерса пытались переубедить все — я, Сталлоне, постановщик боя, китаец, знаток каратэ, специально выписанный из Лондона ставить эту борьбу. Все говорили, что прием здесь неуместен. Питере не слушал никого. Сняли. Посмотрели на экране. Сцена не работает. Возможности переснимать уже не было. Весь эпизод пошел в корзину. Иначе не могло и быть: я снимал и актера и всю сцену наперекор себе. Выполнял то, что хотел продюсер.
Отношения режиссера с актерами, особенно если это звезды, всегда непросты. Актеру может хотеться, чтобы его снимали только с нижней точки - тогда он будет казаться повыше ростом. Или только в правый профиль — левый ему кажется менее фотогеничным. Не обошлось без трений и здесь. В итоге мне позвонил Марк Кентон, а потом на площадку прибежал Питере:
— Снимай, как считаешь нужным. Одна просьба: не спорь с ними. Добавляй все, что им хочется. Хочется крупный план - пусть будет крупный план.
Продолжительность съемок из-за этого выросла процентов на сорок: я снимал все, что просили звезды, хотя знал, что эти кадры никогда не поставлю в картину.
Первые пять-семь дней Сталлоне на съемках был шелковый. Но каждый день внимательно смотрел материал. Потом стал делать замечания оператору. Глаз у него
293
очень профессиональный. Еще только входя в павильон, он уже сразу видит, где - свет, где - камера и где - он сам. Осмотрев в очередной раз декорацию, Сталлоне сказал:
- Не нравится мне, как оператор снимает. На экране у меня получается не лицо, а жопа. И потом, почему камера стоит там? Я же сказал, что камера должна быть всегда справа от меня. Свет поставьте сюда, камеру поставьте сюда и вниз.
- А зачем вниз? - спросил я.
- Потому что тогда я кажусь выше, - ответил он, не взглянув на меня.
Я понял, что спорить бесполезно, потому что он действительно знает, чего хочет. Через десять дней после начала работы оператора Сонненфельда попросили убраться. Он не был очень расстроен, хотя, может быть, не показывал вида. Сейчас он преуспевающий режиссер, снял «Семейство Адамсов» и суперхит «Люди в черном». Нюх у него есть, без нюха в Голливуде делать нечего...
Время шло. Финальных сцен не было по-прежнему. Позади был уже месяц съемок. Мы уже дважды обсуждали финал, два раза высказали свои предложения, дважды заявили о своем несогласии с предложениями Питерса -в ответ слышали: «Да, да, очень интересно. Это будет обязательно учтено», но дело с места не сдвигалось.
Джеффри Боум, вновь приглашенный сценарист, очень известный, очень уважаемый, очень дорогой, начав работать над фильмом, после десяти дней хождения челноком между Сталлоне, говорившим одно, и Питер-сом, говорившим другое, сказал:
- Хватит. Больше с вами дела не имею, иначе просто сойду с ума. Ни с кем разговаривать больше не буду, ничьих советов слушать не буду, через неделю сдам вам финал и больше в нем ни точки не исправлю. Подойдет - не подойдет, писать ничего больше не буду.
У меня уже не было времени думать о финале: каждый день надо было снимать сцены, очень слабо напи-
294
санные, вызывавшие раздражение и у меня, и у Сталлоне, и у Рассела. Наконец, произошло нечто, вообще ни в какие ворота не лезущее.
Приезжаем на площадку - выясняется, что еще нет страниц сценария, которые сегодня надо снимать. То есть примерно известно, что должно происходить, но текста нет. Ждем. Приходят страницы, я их читаю, убеждаюсь, что, как нетрудно было предвидеть, они никуда не годятся. Сталлоне подтверждает: «Я в этом сниматься не буду». Садится, начинает сам переписывать сцену.
Сто пятьдесят человек загорают на крыше отеля. Жара, духотища, группа скучает, ест мороженое. Привозят завтрак, потом - обед.
Сталлоне пишет. Приезжает один из вице-президентов компании, ему донесли, что работа стоит. Ужас! В трубу летят такие деньги! И это Голливуд?
- Почему не снимаете?
- Нет сцены.
- Как нет сцены! Где она?
- Ее пишет Сталлоне.
- А-а-а...
Вице-президент постоял, помаячил на площадке, походил вокруг фургона Сталлоне и тихо-тихо, не простившись ни с кем, исчез. Происходило нечто неподконтрольное, нерегулируемое... Сон продолжался. Это во сне я сижу на крыше, вижу внизу Даунтаун, Лос-Анджелес, переговариваюсь с бывалыми голливудскими ветеранами - им все это тоже снится, в своей реальной голливудской жизни ни с чем подобным они не сталкивались.
Наконец, Сталлоне окончил сцену. Она стала безусловно лучше. Начали репетировать, но день уже прошел.
Американцы умеют работать очень производительно. Заставить их работать непроизводительно может только нечто особо выдающееся. Здесь мы как раз и имели дело с особо выдающимся продюсером. Для его личной стратегии полтораста тысяч (цена съемочного дня) или восемьсот ты-
295
сяч (она же с учетом гонораров), выброшенные на ветер, значения не имели. То, что они имеют значение для кого-то другого, для «Уорнер бразерс» хотя бы, его не беспокоило. Успех «Бэтмена» сделал его неприкасаемым, непререкаемым. При малейшем возражении он поднимал крик:
- Я знаю, как снимать блокбастер!
Актерам положено приходить на площадку подготовленными. Но здесь возможности готовиться у них не было, часто они вообще не знали, что предстоит играть. Актерские импровизации - дело творческое, дающее иногда и очень интересные результаты, если, конечно, не принимать в расчет цену этих импровизаций.
Пришло время снимать героиню. Я сделал пробы и «Евы Браун», и нравившейся мне Тэрри Хатчер, но компания сказала: «Не надо! Ну что тебе? Снимай блондинку, она же хорошая! Нам она тоже больше нравится». Спорить с Питерсом по какому-либо поводу им не хотелось. Ни его вкус, ни вера в его здравый смысл сомнению не подлежали.
За неделю до съемок продюсер вдруг сказал:
- У меня новая идея по поводу актрисы!
- Да? - сказал я с надеждой.
Неужели он надумал вернуться к Тэрри Хатчер? Она похожа на Сталлоне, красива, чувственна.
- Я вам ее покажу. Пробу буду снимать сам.
Потом мы увидели пробу, снятую под руководством Питерса каким-то режиссером на побегушках. По сути, это была не проба - ведь проба снимается затем, чтобы убедиться в таланте актрисы, - а смонтированный в стиле клипа номер. Ни лица, ни игры - одни ноги. И главное, я в глаза не видел эту актрису. Собственно, это и не была актриса - была манекенщица, шведка. То ли у Питерса не получился с «Евой Браун» роман, то ли по какой иной причине, но он перекочевал к другой. Увидев ее, мы просто ахнули. Она не умела ни танцевать, ни петь, ни играть. Просто красивая девушка, с длинными ногами,
296
поддавшись чарам которых Питере решил, что сделает ее героиней. «Пробы» были сняты очень старательно - с игрой света, включающимися прожекторами, вентиляторами, развевающими платье и волосы, все было смонтировано под музыку, представлено в виде эффектного клипа, который должен был «продать» ее нам, убедить, что лучше нее никого не найти. Кончился ролик, зажегся свет. Я посмотрел на Сталлоне. Он вытащил сигару, повернулся к секретарю: «Соедините меня с Питерсом...»
Если бы Сталлоне не сказал ему, что все это чепуха, пришлось бы ее снимать. Но пока «Ева Браун» была спасена тем, что соперница оказалась еще хуже. Та хотя бы была профессиональна.
Месяц репетировалась сцена. В нее входил сложный танцевальный номер, поэтому готовиться надо было тщательно. Я ожидал, что буду участвовать в репетициях - меня даже не пригласили. Выяснилось, что «Ева Браун» не очень способна к танцам. Поэтому номер строился так, чтобы скрыть это, подменяя в какие-то моменты актрису дублершей. Питере сказал: «Не волнуйся. Я же сделал «Флэшданс» («Танец-вспышка», известный фильм-хит про девочку-танцовщицу, где точно так же играла одна, а танцевала за нее другая).
Актриса пришла на съемку. Отрепетировали сцену. Мне было уже все равно - лишь бы побыстрее пройти это испытание, оказаться по ту сторону туннеля. Но, посмотрев материал первого дня съемок, мы поняли, что ни в какие ворота он не лезет. Актриса «не тянет».
Сталлоне в это время снимал с параллельной группой автомобильные проезды. Позвонили ему. Он приехал, посмотрел, зажег сигару, сказал: «Дайте мне телефон». Принесли телефон. Он позвонил Питерсу, сказал, что блондинка никакая не актриса (всех слов в ее адрес пересказывать не буду) и снимать ее нельзя. Я сказал:
- Слай, ты же помнишь, какая хорошенькая была та, которая у нас пробовалась первой. И очень на тебя похожая.
297
- Конечно, она лучше.
В конце первого съемочного дня Тэрри Хатчер, ту самую, которую два с половиной месяца назад мне было велено забыть, потому что снимать ее ни за что не будут, надо было за полтора часа разыскать и к завтрашнему дню доставить на площадку. А она, как выяснилось, не получив роли, улетела горевать в Южную Африку к своему другу, который там в это время снимался. Этой же ночью ее, ничего не понимающую, вернули и без единой репетиции наутро поставили перед камерой. А ведь «Ева Браун» репетировала месяц! Я уже был в работе над другим эпизодом, этот должен был снимать режиссер из параллельной группы, так что я даже не видел, что там на площадке происходит. И все равно внутренне ликовал. Я утвердил ту актрису, которую хотел, правда, способом уникальным. Она осталась в картине. Сыграла, впрочем, достаточно неважно. Будь у меня возможность поработать с ней, а тем более снимать ее самому, не сомневаюсь, результат был бы иным. Во всяком случае сейчас она стала звездой, снялась в популярном сериале «Супермен», вышла замуж за исполнителя главной в нем роли.
К тому моменту мои отношения с Питерсом были уже достаточно напряжены. Добавилось и новое испытание - я ведь привел с собой своего монтажера, Генри Ричардсона. Питере сказал:
- Мы тебе дадим еще одного монтажера, он будет работать с материалом параллельной группы. Ты не беспокойся, я там буду монтировать все сам.
Я не обратил на эти слова серьезного внимания.
Действительно, появился монтажер, работавший как бы для параллельной группы. Внешне он оказывал мне все знаки уважения и субординации, но в действительности все делавшееся на его столе шло помимо моего контроля. Увидев в смонтированном виде сцену погони, снятую параллельной группой, я пришел в ужас.
- Монтаж утвержден продюсером, - сказали мне.
- Не годится, - сказал я.
298
Естественно, ему об этом тут же донесли. Я перемонтировал все по-своему. Мой монтаж был категорически отвергнут. Между мной и Питерсом назревал скандал. Он приказал перемонтировать все, как хотелось ему. Но в уставе гильдии режиссеров записано, что продюсер может сесть за монтажный стол только после того, как режиссер сдал свой вариант. Только тогда он имеет право переделать все, как ему хочется. До тех же пор, пока режиссер не окончит свой монтаж, продюсер не имеет права находиться в монтажной.
Об этом я вспомнил, когда на площадке появился представитель гильдии. Такие люди в какой-то момент появляются на съемках любого фильма, появляются бесшумно и как бы вообще незримо, расспрашивают членов группы, как идут дела, соблюдаются ли правила гильдии, доволен ли режиссер своими отношениями со студией, нет ли каких нарушений. Уже в момент своего появления представитель гильдии знал, что нарушается очень многое.
- А почему продюсер сидит в монтажной? - спросил он у меня.
- Но он же имеет право...
- Нет, никакого права он не имеет. Больше того, вы не имеете права его туда пускать. Если, конечно, вы не хотите, чтобы мы вас оштрафовали.
Я понял, что в руках у меня очень серьезный, абсолютно законный козырь.
К тому времени параллельная группа достигла ста десяти человек. Питере появлялся все с новыми идеями, его фантазия била ключом, так что ребятам из параллельной группы приходилось работать больше нас, они уже требовали на свои съемки звезд, актеров. Мне позвонил адвокат гильдии и сказал, что пошло уже очень существенное нарушение правил - звезды не должны участвовать в съемках параллельной группы, гильдия будет привлекать «Уорнер бразерс» к суду. Назревал серьезнейший конфликт: из-за нарушений закона, которые позволял себе па
299
рикмахер Барбры Стрейзанд, картина могла быть остановлена и уж выпуск ее в декабре точно бы не состоялся. Помешать разрастанию конфликта я не мог, ситуация была вне моего контроля, она перешла в область взаимоотношений гильдии с корпорацией «Уорнер бразерс».
Первой ласточкой необратимости конфликта стало отстранение моего монтажера. Естественно, ему выплатили полную сумму по контракту, но больше уже он на картине не работал. В американской системе любого человека, которого вы привели, могут без разговоров убрать, и вы бессильны что-либо поделать. Продюсер решает все.
У студии нет времени на эксперименты - так было мне сказано по поводу отстранения Ричардсона. Я понимал, что дело в другом. Просто он был мне предан. У нас была единая позиция в том, что касалось монтажа картины. Он бы, конечно, следовал моим, а не Питерса, указаниям.
После окончания съемок режиссер имеет право на двенадцать недель монтажа. Съемки кончались в конце сентября. Прибавьте сюда двенадцать недель, и получится конец декабря: только тогда продюсер получил бы легальное право войти в монтажную, а фильм уже должен быть на экране. Я, естественно, делал все, чтобы уложиться в эти сроки, но мной по-прежнему руководило глупое желание или утвердить себя как режиссера, добивающегося реализации своих идей, или уйти с картины
Пришел новый монтажер, он стал монтировать фильм без меня. Я к тому времени думал: «Ну что ж. Что мог, я сделал. Хорошо бы как-нибудь из этой ситуации выскользнуть». Уже было снято 70 процентов материала, плюс к этому еще материал параллельной группы.
Вот уж не представлял себе, что буду так бесстыдно филонить на съемках супербоевика! Никогда, даже в свои мосфильмовские времена, даже на съемках в Сибири, я не бездельничал столько, сколько здесь, почитывая газе ты, ожидая, пока загримируют звезд, пока будет написана сцена, пока написанное привезут, пока подготовят вновь
300
изобретенную сцену. Здесь бездельничать было гораздо комфортнее, чем в России, у меня был свой трейлер, по сути маленькая квартирка на колесах. Я в нем посиживал в ожидании то приезда Сталлоне, то подвоза только что написанных страниц, то репетиции какого-то трюка. Перерасход в двадцать миллионов по картине объясняется исключительно отсутствием сценария, а из-за этого неподготовленностью. Продюсер был уверен в силе своей фантазии, а производству нужен еще и расчет.
Мотивы того, что произошло в дальнейшем, как я представляю, таковы. Руководители «Уорнер бразерс» понимали, что аналитики с Уолл-стрит, пристально следящие за делами компании, наверняка заинтересуются, откуда такой перерасход, запросят совет директоров, тот, в свою очередь, потребует отчета: что происходит, почему так затягиваются съемки, так непроизводительно работает группа? И тут все факты будут не в пользу Питерса. А значит, у него возможны серьезные осложнения в отношениях с банками.
Руководители «Уорнер бразерс» не подозревали, что Питере уже их предал. Они хотели его защитить, им нужен был козел отпущения. Козлом был выбран я. Мне предложили уйти. С торжественными лицами они пришли ко мне в трейлер. Почувствовав момент развязки, я тоже сделал торжественное и постное лицо.
- Извини, Андрей, но так получается, что корабль больше нас. Ты должен уйти. Пойми нас, - сказали они.
- Да, я понимаю, - сказал я, стараясь не выдать своей радости.
- Конечно, мы выполним все, что записано в контракте. Твоя фамилия останется в титрах. Заплатим тебе все, что положено. У нас нет и не будет к тебе никаких претензий. Но так надо.
Надо было, чтобы полетела чья-то голова. Пусть моя, я не возражал. У меня оставались четыре свободных месяца с сохранением всей зарплаты и суточных, я мог ехать куда
301
угодно, делать что угодно. В тот же день я отметил это событие дома в компании друзей, выпив хорошей текилы.
Сталлоне, узнав, что я ухожу, пришел ко мне в трейлер. Он уже все знал, ему объяснили, что он не должен вмешиваться, что в таком ходе событий заинтересованы самые высокие голливудские инстанции. Он тоже сделал постное серьезное лицо. Мы обнялись.
Спустя ровно две с половиной недели мир кинобизнеса вздрогнул от обвального известия: «Сони» за полтора миллиарда купила «Коламбию», Губер и Питере стали ее президентами. Каждому за президентство было положено пять миллионов годовой зарплаты. Еще двести миллионов они получили за свою компанию, которую тоже продали «Сони». Для «Уорнер бразерс» это был удар ниже пояса: у них был эксклюзивный договор с Губером и Питерсом на «Бэтмена» и пятьдесят других проектов. Проекты, естественно, остались собственностью корпорации, но Губер и Питере уходили. Был суд, «Уорнеры» привлекли их за нарушение контракта. По судебному иску «Сони» заплатила за Губера и Питерса четыреста восемьдесят миллионов неустойки. По Голливуду пошла шутка: «Продажа Губера и Питерса японцам - наш американский реванш за Пирл-Харбор».
Через три недели после моего ухода Губер и Питере были уволены, им отныне запрещалось появляться на площадке «Танго и Кэш».
А работа над картиной кипела вовсю, не останавливаясь ни на день. На следующее же после моего ухода утро на площадке был новый режиссер, продолживший с ходу съемки уже отрепетированных мной точек. Это был Альберт Магноли, снявший до этого рок-н-ролловую картину «Пурпурный дождь» с участием Принса, коммерческим директором-менеджером которого он одновременно и был. Его стиль заметно отличается от моего; по картине сразу же видно, где кончил снимать я и где начал он. Думаю, видно это не мне одному: вся логика сценария в
302
этот момент ломается, по сути, начинается новый фильм.
Что касается меня, то я поехал в Сан-Себастьян, получать Гран-при за «Гомера и Эдди». В составе жюри был Отар Иоселиани. За кулисами мы выпили водки, что вызвало во мне душевный подъем и прилив вдохновения. Когда меня вызвали на сцену, я увидел Бетт Дэвис, которая должна была мне вручить «Золотую раковину», и стал перед ней на колени. Та сослепу подумала, что я просто упал, и отпрыгнула. Потом поняла, что я стою перед ней на коленях. Я-то, конечно, был пьян, но на ногах вполне мог держаться, а на колени упал просто от пьяного вдохновения и давней своей любви к великой актрисе.
На следующий день она прислала мне письмо - наверное, это было последнее письмо в ее жизни. Бережно его храню. Письмо очень краткое: «Ура, мы (т. е. американцы. - А. К) снова выиграли! Надеюсь увидеть вас в Голливуде». И подпись — Б. Д. — на карточке с золотым обрезом. Она очень любила мужчин, терпеть не могла особ своего пола. Через пять дней там же, в Сан-Себастьяне, она умерла от инфаркта.
Получив «Золотую раковину», я погулял по Европе, заехал домой в Москву, вел переговоры о новой картине, а «Танго и Кэш» увидел, уже вернувшись в Америку.
С Питерсом спустя недолгое время я встретился. Мы столкнулись в холле «Коламбии». Я остановился и протянул в его сторону руку с указующим пальцем. Он посмотрел на меня с испугом. Вряд ли он подумал, что я собираюсь его бить - он малый крепкий, спортсмен, всегда готов дать сдачи, но, видимо, решил, что сейчас я буду его обвинять в чем-то. Он сделал очаровательную улыбку и сказал:
- А что? А что? Картина уже заработала сто двадцать миллионов.
Имелось в виду: «Я был прав, никаких проблем!» Он как бы передо мной оправдывался. А я просто хотел сказать: «Джон, я тебя очень люблю! Ты, конечно, сукин сын, но симпатичный».
303
Критики недоумевали, зачем я за эту картину взялся. Рецензии были разносные. Спорить тут бессмысленно. Режиссер должен вести разговор и со зрителями и с критиками через экран.
Сейчас, вспоминая об этой работе, я думаю, каким исключительным техническим уровнем располагает Голливуд. Столько было на картине возможностей, оставшихся совершенно не использованными! Гигантскую декорацию подполья тюрьмы мы сняли едва ли на тридцать процентов - у нас физически не было времени работать в ней дольше. Но она была построена - Питерсу так захотелось. Такого масштабного, эпического выбрасывания денег на ветер я не видел никогда в жизни. Даже в СССР. Увы, работа в неподготовленной ситуации обходится втрое дороже.
Как я отношусь сегодня к Питерсу? С изумлением. Не представлял себе, что в Голливуде возможен и такой стиль производства. Ожидал всякого, но полагал, что способность американцев к самоорганизации так велика, что ничего непродуманного быть не может. Тут, впрочем, было продумано самое главное - картина должна выйти к 22 декабря. Стратегия была очень грамотной, но ее реализация... Самого Питерса дураком я не считал никогда. У него мегаломания, он нетерпим к чужому мнению, но он знает, чего хочет. Другое дело, что параллельно с фильмом у него было множество попутных занятий.
Не знаю, как строятся его отношения с компаньоном, Губером, которого я вообще в глаза не видел. Думаю, именно он в их фирме - главный генератор идей. Уверен, это он придумал комбинацию с «Сони». Питере занят в основном творческой частью. У него молодой дух. Ему сейчас немного больше сорока. Он заявил, что через десять лет будет хозяином своего «Диснейленда», своей большой кинокомпании, - не сомневаюсь, добьется.
Со мной Питерсу не повезло. Ему не нужны люди со своими идеями, своим пониманием кино — нужны исполнители. Все творческое, что в них есть, должно использо-
304
ваться на оправдание, на мотивирование его идей, иногда безумных, иногда блестящих. И те и другие рассчитаны на уровень четырнадцатилетних. Для них он делает свои картины. Остальная часть человечества ему малоинтересна. Ему бы лучше работать с режиссером молодым, не склонным самостоятельно думать, сомневаться, мучиться, а если и фантазирующим, то в русле идей продюсера. Тогда и фильм снимался бы без проблем и мучений.
Я не первый режиссер, которого убирали с картины, случалось такое и с Бобом Рэйфелсоном, и с другими. Сейчас, наконец, хозяева Голливуда поняли, кто должен снимать блокбастеры. Снимать их должны молодые люди, абсолютно никогда не работавшие в кино, но набившие руку на рекламе. Они рвутся попасть в кино. Голливуд знает: они профессиональны, не будут спорить, у них нет своего видения, индивидуального и профессионального, они будут точно, ни в чем не переча, выполнять желания продюсера, поставленные им задачи. Они - в полном смысле наемные работники. Профессионализм, исполнительность, послушание - ничего другого от них требуется. Чем больше бюджет, тем послушнее должен быть режиссер.
А вообще-то картина прошла с большим успехом. Собрала хороший «бокс-офис» и еще продолжает собирать. Наверное, чтобы избежать в дальнейшем подобного, лучше самому быть продюсером своих картин. Но становиться на этот путь не собираюсь - не могу, да и не хочу. Дело продюсера - деньги. Мое дело - кино.
Что до «Коламбии», то японцы скоро поняли, что американский реванш за Пирл-Харбор и в самом деле вполне реален. Губер и Питере стали слишком хорошо жить. Построили гимнастический зал для продюсеров, отделали студию мрамором, поставили вертолетную площадку, ну а картины стали снимать исключительно с бюджетом порядка 80 миллионов. У них снимались Барбра Стрейзанд, Уоррен Битти; Спилберг снял у них «Хук». Короче, японцы почувствовали, что ребята умеют широко тра-
305
титься, а потому, не дожидаясь банкротства, их уволили -уволили, правда, как принято говорить в Голливуде, с огромными золотыми парашютами То есть им выплачена неустойка в Бог знает сколько десятков миллионов, лишь бы самолет летел дальше без них. Предусмотрительность американских контрактов вообще не может не восхищать. У Арманда Хаммера был контракт с его же фирмой, по которому он имел «золотой гроб», то есть в случае своей смерти он (естественно, не он, а семья) получал десять миллионов долларов.
Сейчас «Коламбию» контролирует японский представитель.
Питере - это часть голливудского мифа, такая же непременная, как секс, скандальная хроника. Недавно в Голливуде дали три года тюрьмы одной мадам, содержавшей публичный дом. В ее черной книжечке значились имена очень знаменитых клиентов - она все грозилась опубликовать список. Шок был полный. Ничего не поделаешь - и это часть Голливуда, «тинселтауна», города блесток, фабрики грез. И мне здесь выпало прожить отрезок времени, больше похожий на сон, чем на реальность.
- Кастелянец, сукин сын! Ты где?..
Вернувшись домой, я включил автоответчик и услышал вот это. Конечно же, этот голос нельзя было не узнать. Марлон Брандо. Дня за два до этого я позвонил ему и оставил сообщение, что я снова в Лос-Анджелесе.
- ...Ну давай, созвонимся с тобой. Хочу тебя видеть.
Не ждал, что он мне позвонит. Брандо - человек непредсказуемый, живет, как дикий кот, по своим непредсказуемым кошачьим законам. Как можно предсказать поведение рыси, тигра, пантеры? Брандо таков же.
Я тут же отзвонил ему.
306
- Это Кончаловский.
- Кто?
- Кончаловский.
- Кастелянец.
- Нет, Кончаловский.
- Андрей Кастелянец.
Я понял, что бессмысленно переубеждать его в чем-либо.
- Да-да, Кастелянец. Вы звонили мне.
- Давайте встретимся.
Мы договорились, и вскоре вечером я поехал по уже знакомому адресу на Малхолланд-драйв, Беверли-Хиллс, к воротам, отмеченным на «стармэп», карте Лос-Анджелеса для «фанов», «сыров» да и просто туристов, желающих знать адреса своих кумиров. Адрес был мне знаком, потому что за этими воротами я уже однажды жил. За ними — дома сразу двух великих американских артистов - Марлона Брандо и Джека Николсона. У них как бы один общий большой участок. Доверенное лицо Джека Николсона и его экономка гречанка Елена Калейнотис была моя хорошая знакомая. У нас ее видели в показанном на одном из давних московских кинофестивалей фильме «Пять легких пьес», где, судя по всему, она и познакомилась с Джеком. Там она играла женщину с ребенком, которую герой Николсона подбирает по дороге; они вместе едут на Аляску. Женщина совершенно помешана на экологии, ей кажется, что всюду загаженный воздух, — она хочет жить на Аляске.
В 1982 году я по просьбе Джона Войта переделывал ее сценарий. Как-то мы с Еленой сидели, обсуждая поправки, и вдруг услышали: где-то мяукает кошка. Котов у нее не было. Заглянули на кухню — никого нет. Вернулись в комнату - опять мяуканье. Снова пошли искать кошку. Я присел, заглянул под стол... и обалдел. Под столом сидел Марлон Брандо.
Когда ему было скучно, он бродил по своему участку, заглядывал к Елене, она ему готовила.
307
Из-под стола, играя апельсином, вылез Марлон. Елена нас познакомила, я не мог оторвать от него глаз. Я ведь только приехал в Голливуд, еще толком никого не знал - и вдруг Брандо!
Он посидел, поиграл апельсином, сказал какие-то незначащие фразы, глядя сквозь нас. Потом ушел, видимо решив, что сейчас он некстати.
Прошло пять дней. Я сидел с компанией в ресторане. Вдруг входит Марлон. «О! Марлон! Здорово!» Я встаю, иду к нему, все так, будто дело происходит в Москве, в ресторане Дома кино. Он посмотрел на меня, словно увидел первый раз в жизни, облил холодным отторжением. Я сник. Да, это другая страна...
В ту пору я не раз вот с точно такой же домкиношной развязностью подходил к столам великих кинематографического мира, заводил разговоры, рассказывал о своих проектах.
В таком же наглом и пьяном состоянии подошел к Джону Хьюстону. Он сидел с кислородным баллоном, изо рта у него торчали трубочки. Почему не подойти? Мы с Еленой писали для него роль, самоуверенно говоря друг другу: «Предложим Джону, он сыграет!» Основой наших надежд было то, что Елена была хранительницей очага Николсона, а он жил с дочерью Хьюстона Анжеликой. Не тут-то было! Хьюстон оказался отменно вежлив: «Ну если вам нужен человек, все время сидящий с кислородным баллоном, то пожалуйста».
В тот же период моей голливудской жизни, когда я носился колбасой по студиям в ожидании постановки, которая вот-вот свалится на меня, а пока преподавал в университете Пепердайн и торговал икрой, в ресторане «Мамезон» («Мой дом»), где собиралась кинематографическая элита, я увидел Орсона Уэллса. У Уэллса был свой любимый столик - каждый входящий в зал сразу же упирался в него глазами. На столе у него всегда стояла бутылка лучшего вина...
308
Ничтоже сумняшеся, я подсел к великому художнику и выпалил:
- Господин Уэллс, я русский режиссер...
- А, вы русский!..
О, эта наша милая российская развязность, наше желание быть запанибрата с любым, особенно с тем, кто выше нас, достойнее нас! В России Ростропович - Славка, Вишневская - Галя. Сесть за стол неприглашенным и обидеться, если тебя вежливо попросят, - это в наших привычках. Вежливость и приличия тут же кончаются. Зазнался! Ноздревская вальяжность в любой момент готова взорваться ноздревским же хамством. Вот так для меня, мальчишки, Бондарчук, уже в ту пору народный артист и ленинский лауреат, был Сережа. Хотя какой он мне был Сережа! Он уже тогда был сед. А для сегодняшних молодых коллег-режиссеров и неоперившихся журналистов я вдруг Андрон.
Нигде в мире такое не принято - принято уважать «прайваси», частное существование человека. Я ни о чем таком не подозревал, мое поведение казалось мне нормальным. Я говорил какую-то ерунду, Уэллс мило отвечал.
Я рассказал ему, как Бондарчук возмущался, что на съемках «Ватерлоо» Орсон не хотел доверить себя гримерам и гримировался сам - по роли ему требовался гумозный нос, он сам его себе лепил, из-за чего часто нос в одном кадре был искривлен влево, а в следующем - вправо.
Уэллс кивал головой. Я спросил его о творческих планах.
- Видите, - сказал он, - я сижу в углу как рождественская елка - нарядный и никому не нужный.
Великий кинематографист не мог найти денег ни на один свой проект...
Что толкало меня к Хьюстону, к Уэллсу, к Брандо? Любопытство? Надежда на какую-то поддержку? Ну, может быть, и это, но в самой малой степени. Если покопаться в себе, там на дне сознания найдем ответ - тщеславие. Я иду через ресторан, пусть все смотрят, к само-
309
му Марлону Брандо! И это все тоже пишу ради тщеславия. О звездах люди рассказывают друг другу потому, что сами тоже хотят быть звездами. Описывая, как общался со звездой, пытаешься как бы дотянуться до нее. С этим был там-то, а с этим - там-то. Не пишу же я о лифтере, о шофере. Пишу о Брандо. Что ж поделаешь, грешу тщеславием. Пусть все знают, мы с ним вась-вась.
Тогда в ресторане Брандо облил меня презрением, посадил на место. Мгновенно протрезвев, я стушевался. Больше я его не видел.
Прошло много лет, если точно, то девять. Брандо пережил тяжелую семейную драму, его сын убил ухажера сестры (то ли сводной, то ли родной, точно не знаю) Шайенн. Брандо нужны были деньги. Я как раз написал «Королевскую дорогу». Елена Калейнотис позвонила мне:
- Марлон думает сняться в твоей картине. Он прочитал сценарий, хочет с тобой увидеться.
Я понимал, что он запросит слишком большие деньги, каких у нас нет. Но шанс встретиться с великим Брандо был уникален. Тогда и состоялась наша первая встреча. Ту, когда он мяукал под столом, за встречу не считаю. Хотя его мяуканье не забуду никогда.
Я ехал к Марлону говорить о «Королевской дороге». Ясно было, что ни о чем мы не договоримся. Помимо всего, я знал, что он не учит текста. Снимаясь у Копполы, он вообще не заглядывал в сценарий, импровизировал на площадке.
Я подъехал к воротам. Сколько фанатов часами простаивали у них, ожидая выхода обожаемых идолов! Рассказывают, будто одна дама так доняла Брандо, что он снял штаны, повернулся к ней задом и издал оглушительный звук. Это достигло желаемого эффекта: дама больше не возникала.
Я нажал на кнопку, где-то мое лицо засветилось на экране телевизора, я сказал, что еду к Брандо, ворота автоматически открылись. Я поехал по аллее, дорога напра-
310
во вела к Николсону, налево - к Брандо. Подъехал ко вторым воротам, увитым плющом. Ворота открылись, я поднялся наверх, там стоял дом - не замок, не дворец, а просто деревянный в американском духе дом, плоский, одноэтажный, с большими стеклянными стенами. С вершины горы, на которой он стоял, как с птичьего полета, был виден Лос-Анджелес, залитый огнями.
Марлон, огромный тяжелый человек, встретил меня у входа, в халате, провел внутрь. Мы сели в гостиной на диваны у камина, как видно, излюбленное, насиженное место хозяина. Рядом стоял телефон, к которому он никогда не подходит - постоянно включен автоответчик.
Жаль, что не записал наш разговор сразу по следам этой встречи. Сейчас восстанавливать его уже труднее.
Я приехал в семь. Он сказал:
- Ничего, если мы не будем обедать? Будем есть фрукты и орешки.
Вообще-то я был голоден и надеялся на обед. Но что делать!
- Замечательно!
Мы пили воду, ели апельсины, грызли фисташки. Заговорили о России, он задавал мне массу вопросов, я на них отвечал, как студент. Рядом с ним я чувствовал себя очень маленьким. Не часто встречаешься с таким человеком.
Он ел орешки точно так же, как ел их в «Апокалипсисе сегодня», шелушил во рту, играл губами шелухой, медленно тянул слова.
- Знаешь, - сказал он, - я вообще-то умею гипнотизировать. Вот я нач-ну те-бя сей-час гип-но-ти-зи-ро-вать. Я бу-ду смо-треть те-бе в гла-за...
Он говорил все медленней, медленней, медленней... Прерывал фразу на середине. Взгляд его остановился. Я почувствовал немение конечностей. Встрепенулся, пытаясь стряхнуть с себя оцепенение. А может, это был самогипноз? Брандо абсолютно владел ситуацией, владел разговором. Чувствовалось, что в любой ситуации он -
311
хозяин положения. И это при том, что я человек, которого трудно сбить в разговоре или заставить смутиться.
- Ты знаешь, ты очень одинокий человек, - сказал он, глядя на меня.
- Откуда ты это знаешь?
- Ты вообще прячешь себя. Прячешь. Не хочешь показывать свою суть. И вообще смотришь на мир вот так...
Он закрыл лицо ладонями, открыв лишь небольшую щелочку между средним и указательным пальцами.
- ...И вот столько ты показываешь себя другим. Остальное все - улыбка. - Он убрал от лица ладони. - Я тоже такой. Вот, разговариваешь с женщиной, она несет какую-то ахинею, ты улыбаешься, говоришь ей: «У вас очень красивая шляпа!» А что она говорит, ты же все равно не слушаешь. Чушь и глупость. Просто улыбаешься и смотришь на нее. Вот так ты смотришь на мир...
Он опять закрыл лицо ладонями, оставив лишь небольшую щелочку между ними!..
Мы просидели до ночи. Говорили о многом - о буддизме, о положении в мире. Об Америке он говорил с горечью. Америка - конченая страна, ничего не понявшая в истории человечества. Потом он спросил, почему я хочу делать этот фильм. Я стал объяснять, говорил о роли, которую он мог бы сыграть.
- Да, интересно... - протянул он. - Но ты знаешь, я не могу уехать на три месяца. Я должен навещать свою дочь, она в психиатрической клинике. Я должен навещать своего сына, он в тюрьме. Я должен навещать их каждую неделю, я не могу уехать.
Зачем он тогда меня пригласил? Ради чего мы просидели шесть часов? Разговор о картине был достаточно короткий. Роль ему очень подходила, она как бы для него и была написана. Где-то в полвторого ночи он вышел проводить меня к машине. У меня было ощущение, что я беседовал с одним из самых великих людей в мире. Думаю, так на самом деле и обстоит.
312
Взяв меня за плечи, он посмотрел мне в глаза, как крестный отец.
- Знаешь, - сказал он, глядя мне в глаза. - Очень мало людей, с которыми я могу разговаривать. Сегодня я почувствовал, что нашел настоящего друга.
Это было настолько неожиданно, что я готов был упасть перед ним и целовать его ноги. Это был естественный порыв: меня потрясли и весь шестичасовой разговор, и эта последняя фраза. Он написал мне свой телефон. До сих пор храню этот автограф.
Через два дня я позвонил. Услышал голос в автоответчике. Сам Марлон больше мне не звонил. Ни разу. А я в Лос-Анджелесе был еще год.
Я многое понял. Точно так же, как тогда, после первого нашего, начавшегося под столом знакомства, он меня отшил в ресторане, так и сейчас, посмотрев мне в глаза, тут же преспокойно забыл. Я для него больше не существовал.
Прошло без малого пять лет. Я приехал в Голливуд и на всякий случай ему позвонил. Просто так. И вдруг звонок:
- Кастелянец, сукин сын! Ты где?
Снова въезжаю в те же ворота. Снова встречает меня Марлон. Снова мы проходим через те же комнаты, те же стеклянные двери, мимо тех же двух огромных могучих лоснящихся императорских собак, очень похожих на хозяина, таких же толстых, так же внимательно на меня смотрящих.
Мы прошли к тому же камину, сели на те же продавленные диваны, нам принесли воды, те же орешки. На этот раз я знал, что будет обед.
Накануне он спросил:
- Ты что ешь?
- Все, кроме мяса.
- Я ем странные вещи. Одни овощи, орешки. Мы сели, стали разговаривать. Он выходил, приходил. Вроде все как прежде. Вроде в доме ничего не изменилось.
313
Нет, изменилось очень многое. Был процесс над его сыном. Два месяца назад его дочь покончила с собой. Шайенн.
Разговор начался издалека и о разных вещах. Еще когда мы говорили по телефону, он спросил:
- Ты что здесь делаешь? Что с этим твоим чудным сценарием?
- Каким?
- Ну этим. Который ты хотел снимать во Вьетнаме.
- Я готовлю его.
- Когда будешь снимать?
- Еще не знаю.
- Между прочим, у меня есть идея фильма, который ты можешь снять.
«Ну! - подумал я. - Марлон предлагает картину!»
Так что, идя к нему, я уже знал: будем говорить о картине.
...Марлон ушел провожать кого-то, потом вернулся. Протянул мне маленький цветок на сухой веточке.
- Понюхай!
У цветка был очень терпкий запах.
- Вот так пахнет на Таити.
Брандо - владелец одного из таитянских островов, а это был один из таитянских цветков, которые он разводил у себя здесь, в Лос-Анджелесе.
Одна собака улеглась у его ног, другая - рядом с ним на диване, легла почти прямо на него - две огромные ленивые собаки.
Стали говорит о жизни, о делах. Опять он сказал, что Америка идет мимо, американцы не поняли своего исторического пути. У них нет культуры, нет традиции. Мы заговорили об этой цивилизации, о телевидении, о масс-медиа.
- Это журналисты убили ее. - Я понял, что он говорит о дочери. - Эта смерть сидит во мне. Я чувствую себя смертельно раненным. Кинжал сидит у меня в сердце. Не могу вырвать его.
314
Он приложил, словно бы сжатые вокруг торчащей из раны рукояти кинжала, руки к сердцу, мне показалось, что на глазах у него появились слезы.
- Он в сердце у меня, и навсегда. Я должен учиться жить с этой болью. Хочу сделать картину, - сказал он. — Я обещал. Знаешь, есть гора. Она называется Гора пота. На этой горе собираются вожди индейских племен. Туда очень немногих приглашают, только самых избранных. Я имел честь быть. На этой горе произносят только великие обещания и великие фразы. Это святая гора. На ней я обещал вождям шайеннов, что сниму картину о том, как американцы уничтожили их племя. Это может быть прекрасная картина, там четыре замечательных характера. Думаю, стоит взять этих двух мальчиков - Брэда Питта и Джонни Деппа. И еще там хорошая роль для Роберта Редфорда. Вот мы вчетвером и снимемся. Как ты на это смотришь?
Боже мой! Брэд Питт и Джонни Депп - две самые большие молодые звезды в американском кино! Предложение снимать картину с четырьмя звездами такого масштаба, конечно же, ослепительно! Но... Я думал недолго:
- Нет, не могу. О зверствах американцев над индейскими племенами не должен рассказывать неамериканский режиссер.
- А-а... ну да, понимаю... - Он кивнул.
Дальнейший разговор на эту тему он замял. Ясно же, что любой режиссер на такое предложение должен был кинуться, не раздумывая. Такая тема! Такие актеры! Картина с Брандо!
Но у меня было свое мнение, и я его сразу высказал. Картина не будет защищена. Приехал какой-то иностранец делать картину о злодействах американцев!
Заговорили о другом.
- Тебе надо сниматься в большой роли. Ты же великие роли можешь играть!
- Я не хочу играть. Мне это неинтересно. Неинтерес-
315
но играть. Неинтересна моя профессия. Я не художник. Я продавец. Я продаю свой товар - свое ремесло.
- Но ты же можешь выбирать роли!
- Неправда.
- Всегда есть выбор. Делать или не делать.
- О! Это наивно! У человека нет выбора. Он живет согласно предназначенному ему пути. Он поступает так, как поступает.
- Прости меня, я все же думаю, что человек тем и отличается от животных, что выбирает.
- Вот ты знаешь, я сижу в уборной и вижу муравья. Муравей ползет, - Марлон, не отрывая взгляда от пальца, медленно прочертил в воздухе, как ползет муравей, -он ползет справа налево, потом слева направо, потом поворачивает налево, - я слежу за его взглядом, за его пальцем, — потом останавливается, потом поворачивает направо, ползет направо. Потом он поворачивает наверх, ползет вверх, потом опять поворачивает налево, потом направо, потом вниз, потом налево, потом вверх. И так он пересекает собственный путь, может быть, сорок раз. Я смотрю на него и думаю: почему он так поступает, есть ли какая-то закономерность в этом?
- Есть. У муравья есть выбор. Он останавливается и выбирает.
- Ерунда. У него нет выбора. Он поступает так, как подсказывает инстинкт.
- Но даже инстинкт, подсказывающий то или это, предполагает возможность выбора.
Я подумал: ведь Марлон не просто так сидел в сортире и смотрел на муравья. Он думал, он запоминал то, о чем думает. Для него это не просто муравей, это образ. Образ бытия человека, его собственного бытия. Но что, его собственная жизнь только в том и заключается, чтобы сидеть в уборной, смотреть на муравья, или читать газету, или играть в игры с компьютером?
Мы пошли обедать. За столом сидели вдвоем.
316
Горничные, по-моему полинезийки, ушли. Собаки улеглись под столом. Мы продолжали разговор о выборе.
- Ты знаешь Успенского, философа?
- Нет.
- Как! Ты не знаешь Успенского?
- Нет, не знаю.
- Но это же знаменитый русский религиозный философ!
- Я знаю его учеников-теософов Блаватскую, Гурджиева.
- Как же это? Ты знаешь Блаватскую и не знаешь Успенского?
Мы поговорили еще. Я допил свой стакан вина. Он почти допил, еще немного оставалось на дне. Я взял бутылку и налил - ему и себе.
- Должен сделать тебе комплимент, - сказал он.
- За что?
- Я вот сижу и думаю. Кончаловский допил вино, а я еще нет. Если я сейчас возьму бутылку и налью ему вина, то он подумает, что я слишком заинтересован в нем, что я за ним ухаживаю. Если я не налью ему вина, то он подумает, что я плохо воспитан. Но если он так подумает, то я должен взять бутылку и налить ему. Но если я налью ему, то он подумает...
Он еще долго описывал весь ход происходившей в нем сейчас мысли. Мне подумалось, что и за мной он следит точно так же, как за муравьем, ползущим по стене сортира. Зачем он повернул направо, какой в этом смысл? Зачем пополз наверх? И вообще, чего этот человек от него хочет?
Заговорили о трагедии. Я случайно оговорился: вместо «сенсуальный» сказал «сексуальный».
- О! Сексуальный! Интересно!
- Да нет. Сенсуальный.
- А-ба-ба-ба-ба... Ты сказал «сексуальный». Чего улыбаешься?
317
Я улыбался, потому что мне было смешно.
- Видишь? Ты улыбаешься. О, какая у тебя хорошая улыбка! Улыбнись еще раз. Ха-ха-ха-ха!
Мне было даже неловко. Я чувствовал, что ему интересно меня поймать. Он вроде как поймал меня на какой-то мысли, которую я не хотел высказать.
Опять заговорили о выборе. Он взял нож и стал двигать его по столу.
- Вот я двигаю нож по столу. Вот он все ближе, ближе, ближе к краю. Вот он падает. Если мы сейчас соберем двадцать пять самых крупных ученых и они точно рассчитают, куда нож должен упасть, учитывая все - молекулы, мельчайшие атомы, скорости, угол наклона, гравитацию, то узнаем без малейшей ошибки, куда он упадет. Даже на какую высоту подпрыгнет. Есть ли у ножа выбор?
- Человек и нож - вещи разные.
- Поведение человека можно рассчитать с точно такой же точностью.
- Нельзя. В этом вся разница.
- Ты так думаешь? Ха-ха-ха...
- Конечно. Вот я сейчас сижу и думаю: поднять мне этот нож или нет? Если я его подниму, то вы будете думать, что я вежливый человек. Если не стану его поднимать, тебе придется нагибаться. А ты видишь какой толстый!
Он тут же поднял нож.
- Был у тебя выбор или нет, когда ты поднимал нож? Я же тебя заставил его поднять!
- Я забыл о нем.
- Врешь! Ты хотел, чтобы я его поднял.
Вот такой разговор длился полночи.
Мы друг друга ловили. Он говорил, потом думал, почему он это сказал. Он играл со мной, как откормленный сильный кот играет с мышью. А может, и не играл. Во всяком случае я чувствовал, что ему со мной очень
318
интересно. Среди прочего, наверное, и потому, что был искренен с ним.
- Ты знаешь, почему я так много о себе говорю, - сказал я. - Я не знаю, увижу ли тебя еще раз. Мне хочется рассказать тебе о себе как можно больше. Чтобы ты знал, какой я. В принципе, мне кажется, что в своей жизни я много времени теряю напрасно. Не снимаю фильмов. Меня преследуют страхи.
— Знаешь, — ответил он, - я тоже боялся, что теряю время, пока не понял, что жизнь - это то, что сейчас, в данный момент. Все остальное — это не время. Время - это сейчас.
Он посмотрел на огромный букет цветов.
— Сказать тебе, сколько времени я провел с женщинами? Одна сидит передо мной, а другая звонит по телефону. Он взял трубку и изобразил телефонный разговор.
- «Да, аллё, да, конечно», - затем, повернувшись к воображаемой партнерше: — Это звонит мой ассистент... «Да, да. Конечно! Да, безусловно, но вы знаете, я не могу точно вам сказать...» А она меня спрашивает, когда ей приходить... «Не могу точно вам сказать, сейчас у меня репетиция...» - Он договаривается с одной в присутствии другой о «репетиции», врет одной, врет другой... - Удивительная вещь! У меня была одна женщина, японка, и вот она ко мне пристала: «Скажи, была у тебя другая женщина в воскресенье? Ну скажи! Я не могу жить так! Скажи правду. Я прощу, я все приму. Я просто хочу знать». Я решил ей честно сказать: «Да. Была. В воскресенье была другая женщина». А в руках она держала ключи с бамбуковой палкой на конце. Как она врезала мне этой палкой! Как начала меня бить! Я же не могу бить женщину. А она кидается на меня. Я выскочил на улицу раздетый. Она за мной. Я - в машину. Она - бить машину. Я завел мотор, поехал. Еду ночью по улице, идет дождь, Лос-Анджелес, я голый. Куда ехать? Смотрю на себя и говорю себе: «Марлон, тебе пятьдесят лет. Не пора кончать с этой хреновиной? Тебе не совестно?» А Марлон мне отвечает: «Да, пора. Но не совестно. Не
319
хочется». Я поехал к своему приятелю. Два часа ночи. Он мне открыл дверь. Я стою голый. Выглянула его жена. Телефона в машине у меня тогда не было. Я голый просто абсолютно. Он дал мне кальсоны, рубашку, я поехал к другому приятелю. Переночевал. Утром приехал домой. Знаешь, сколько раз подобное со мной случалось! Прошло еще десять лет, и я поймал себя на том, что сижу в кустах, в пижаме, вон там, за домом. Спрятался. Ко мне приехала женщина, а у меня в доме еще одна, и знаю, что сейчас будет чудовищный скандал. Просто вынырнул из дома, пусть они сами между собой разбираются. Сижу в камышах, в пижаме, из окна дома доносится звук битого стекла, громкие крики - идет битва. Сижу, смотрю на небо и говорю себе: «Марлон, тебе шестьдесят лет. Тебе не стыдно? Не пора ли кончать?» А Марлон мне отвечает: «Нет, не пора...» Я тоже боюсь, что я теряю время. И все равно я его теряю...
Я боялся упустить каждое его слово
Когда мы обедали, стол стоял около огромной стеклянной стены, сквозь которую был виден весь Лос-Анджелес. А в стекле отражался стол, мы за столом, - получалось, что мы сидим как бы над городом.
- Смотри, какая красота! Как красиво! — сказал я. - Ну чем не спецэффект!
Он засмеялся.
Кухня в его доме отделена от столовой аквариумом с рыбками. Я смотрел на этих освещенных рыбок, на могучий профиль этого человека.
- Как странно, - сказал Брандо, - мы же думали, что ты агент КГБ, рассуждали об этом, ведь ты же не был диссидентом. Приехал непонятно как. Родители у тебя известные люди в Советском Союзе.
Я рассказал ему вкратце, как было на самом деле.
- Да... Как все-таки нас изуродовала американская пропаганда! Вся эта антисоветчина! Мы ведь ничего не знали о России. Вот сейчас только показали по телевиде-
320
нию фильм о войне в Сталинграде. Какое самопожертвование было у людей! Какой же великий русский солдат! Думаешь, американцы бы выдержали это? Они бы бросили этот город к чертовой матери!..
- Ты не прав. Ты не знаешь, как американцы вели бы себя, как бы они воевали, если бы война шла на территории США.
- Все равно вы великие герои. Бот смотри: как мы воевали во Вьетнаме?! Сколько человек мы потеряли?! А сколько вьетнамцев легло за свою родину! Американский солдат так воевать не может.
- А не кажется ли тебе, что цена жизни у вас, у американцев, высокая? Цена жизни американского гражданина намного выше, чем русского, к сожалению. Вот этого вы никак не поймете: цена жизни в России такая же, как во Вьетнаме или где-то в Восточной Азии. Русские проявили великое самопожертвование. Но, к несчастью, дело все в том, что ими еще и жертвовали. Сталин не считал человеческих душ. Американцы щадят своих солдат. Сталин не щадил. На каждого убитого немца не меньше пяти убитых русских солдат.
- Да... Цена жизни, интересно... - Он взял орех, расколол его и добавил: - А вообще самая высокая цена жизни у евреев. Вот евреи - народ, который на самом деле ценит каждого своего человека... Да, может быть, ты и прав. Но все равно, мы ведь так мало знаем о России.
По-прежнему лежали две огромные, похожие на него собаки.
Внезапно раздался громкий звук испускаемых ветров. Непонятно было, кто это сделал - то ли какая-то из собак, то ли сам хозяин. Сам лично он никак не отреагировал на запах.
Мы сидели на диванах.
- Дай-ка сюда твою ногу, - сказал он.
- Как? В ботинке?
- Да, в ботинке.
321
Я положил ногу на журнальный столик. Он взял мою ногу, стал сильно мять ботинок.
- Ботинок интересный, - сказал он, разглядывая подошву. - Какая же у него национальность? - Он повернул мою ногу. - Нет, ботинок не итальянский. Подошва сделана хорошо. Крепкая подошва.
- Может, тебе снять его?
- Ладно. Давай снимай. Я снял ботинок.
- Шнурки интересные. Да, надо подумать... Это ботинок не французский. Внутрь я смотреть не буду - там надписи.
Он понюхал ботинок. «Что он делает со мной?» - подумал я. Ботинки у меня, слава Богу, не воняют, но ноги тем не менее есть ноги.
- Ладно, скажу, - не выдержал я. - Эти ботинки сделаны итальянскими сапожниками, живущими в Париже. На заказ.
- Ты смотри, пожалуйста. Мы шьем себе ботинки на заказ.
- Да. Шьем. Раз в пять, десять лет.
- Понимаю. Но я, Кастелянец, не могу себе позволить такой обувной «роллс-ройс».
Сначала я не понимал, почему он называет меня Кастелянцем. Потом вспомнил. В 50-е годы в США был популярен оркестр Андрея Кастелянца, игравший симфо-джаз, по-нынешнему, попсу. У всех американцев, которым сегодня пятьдесят-шестьдесят, имя Кастелянца на языке. Уж, во всяком случае, оно им привычней, чем Кончаловский.
Я посмотрел на часы и вздрогнул: прошло полжизни. Уехал я от него часа в два. Был уверен, что он мне больше не позвонит. И я не позвоню ему тоже.
На следующий день мне подумалось: «Что же я за идиот? Отказался от такой картины! Марлон Брандо! Роберт Редфорд! Брэд Питт! Джонни Депп! Необходимо
322
объясниться». Сел писать ему письмо. Вообще-то письма я пишу редко. Но тут, чувствовал, это необходимо. Я написал, почему отказываюсь от этой картины, почему считаю ее концепцию ошибочной. Он позвонил через три дня.
- Кастелянец, ты ничего не понял.
- Как не понял?
- Я прочитал твое письмо. Ты ничего не понял. Я не собираюсь снимать антиамериканской картины. Что, ты думаешь, я собираюсь будить совесть в американском народе? И совесть, и чувство вины? Полная ерунда! Не хочу я ничего будить. Не может кино ничего разбудить. Я просто хочу сделать картину, которую пятнадцать лет назад обещал индейским вождям. Я сказал тебе, что я гуманист. А ты говоришь, что никакой я не гуманист, потому что не верю в это. Да, я никакой не гуманист...
Он стал разбирать мое письмо, опроверг все, что я там написал, разнес меня по косточкам.
- Знаешь, что я думаю? - сказал он. - Ты очень хороший энтертэйнер (в русском языке нет точного эквивалента этому слову; энтертэйнер - развлекатель, шут, человек шоу-бизнеса). Ты хорошо умеешь развлекать людей, вешать им лапшу на уши...
В конце письма я действительно написал: «Ты назвал меня трепачом. Но если ты не трепач, то это самая большая недооценка века. Ты не меньшее трепло, чем я».
- ...Ты очень забавный человек. Нам было бы хорошо сидеть на террасе, ты в шляпе и я в шляпе, коротать старость, рассуждать о закономерностях мира, о свободе и выборе, о дзен-буддизме...
- Хорошая вообще-то идея. Но у меня семья и дети...
- Конечно, я понимаю. Кстати, где ты живешь?
- Недалеко от тебя, на Беверли-Хиллс. Каждый день бегаю мимо твоего дома.
- Нет, я не про это. Где ты живешь?
- У продюсера, у своего знакомого француза.
323
- А почему не в отеле? Экономишь?
- Экономлю.
- Ха-ха-ха... - Он засмеялся весело-весело.
- Ты что смеешься?
- Как замечательно ты ответил! Даже не думал ни секунды. Просто сказал, как есть на деле. Другие в такой же ситуации сказали бы: «Знаешь, здесь очень хорошая вилла» или «Я в отеле не люблю», кто-то ответил бы, как ты, но перед этим поразмышлял бы, что выгоднее — соврать или сказать правду. Ты ответил сразу. Как замечательно! Это редкое качество - не стесняться, что у тебя мало денег.
Он заранее просчитал все мои возможные ответы.
- Ты меня извини, Марлон, но мне нужно идти. Меня ждут. Я позвоню тебе после шести.
Ему не понравилось, что я не в любой момент могу быть для него доступным.
- Хорошо. Позвони. Мне не хотелось бы тебя терять.
Я позвонил ему, но уже в одиннадцать. Он не подошел. Я оставил сообщение с извинениями, что звоню так поздно. Он не перезвонил. Через два дня я позвонил еще раз. Сказал, что это Андрей Кастелянец, который хотел говорить с Марлоном Брандауэром.
- Марлон Брандауэр, у меня есть с собой немного икры. Хотел бы услышать от вас, какую вы предпочитаете - черную или красную?
Мне хотелось заставить его сделать выбор и тем самым прищучить. Тогда бы я ему сказал: «Видишь, выбор все-таки существует!»
Через два дня позвонила его секретарша.
- Господин Кончаловский, мистер Брандо просил передать, что согласен принять икру.
Это было уже в день моего отъезда. Я отзвонил из Москвы, оставил сообщение: два дня икра ждать не могла - я ее съел.
324
Кто возьмется объяснить, что такое секс? Не перестаю удивляться этому феномену. Инстинкт продолжения рода есть у всех созданий Божьих, но не знаю иной породы, кроме человеческой, которая бы занималась сексом ради удовольствия. Впрочем, этологи говорят, что это лишь индивид думает о сексе как об удовольствии. Они это называют «поощрительное спаривание», великое достижение естественного отбора. Благодаря ему женская особь удерживает при себе мужскую, и они вместе могут растить свое потомство столько лет, сколько нужно для того, чтобы сформировался его мозг - ни такого мозга, ни такого долгого периода его формирования ни у кого в природе больше нет.
Что же до секса, то, возможно, существуют виды, занимающиеся им для удовольствия. Ведь существуют же, как оказалось, гомосексуальные отношения и у некоторых видов животных. У крыс, например. Интересно, доходит ли до них, что эти отношения, с точки зрения продолжения рода, бессмысленны? Или для них это не имеет ни малейшего значения - инстинкт действует вне сознания. Они продуцируют собственное удовольствие.
Мужчина в своих сексуальных проявлениях, как правило, достаточно утилитарен. Зов плоти гонит его на поиски приключений.
Вспоминаю свои молодые годы. Суббота. Весна, каникулы, родители на даче - ну просто рай! Замечательное чувство свободы, когда ты один, никаких обязанностей, только права. Уже с утра думаешь: «Сегодня закадрю какую-нибудь сногсшибательную чувиху». И представляешь себе ее во всей необычайной сногсшибательности — цвет глаз, волос, прическу, фигуру, платье, походку. Вот он, вожделенный идеал! К пяти часам уже начинаешь собираться, выходишь. Куда идешь? На «плешку», где гуляют девочки. Никак не решаешься подойти. Нет, все это
325
не то, надо найти что-нибудь получше. Получше найти никак не получается. Потом смотришь: девочки с «плешки» уже все ушли. Ладно, можно пойти в «Националь», в Дом кино, в Дом литераторов. Высматриваешь там. Все не те! К тому же они все уже с мужиками, одиночек нет. В девять вечера берешься за телефонную книгу. Уже думаешь: «Ёлки-палки! Так и без свидания остаться можно!» А кто в это время сидит дома? Те, кто похуже, кого никто не пригласил, или уж слишком серьезные.
Перебираешь номера, прикидываешь: не позвонить ли этой? Нет, этой не надо! Это не то. А те, кто «то», тех уже дома нет. В пол-одиннадцатого, наконец, дозреваешь позвонить кому-то из тех, кому еще можно было бы позвонить в девять. Их уже тоже нет, а ты уже крепко под мухой. Но, как говорится, нет некрасивых женщин - бывает мало выпито. В итоге к часу ночи находишь счастье в постели с какой-то или одноногой, или без зубов, о которой наутро с ужасом думаешь: «Боже, откуда это здесь взялось!»
Вот она, траектория мужских вожделений: начинается гигантским замыслом, кончается жалким итогом. Я через этот достаточно примитивный процесс не раз проходил. У женщин подобного идиотизма нет, наверное, все-таки мужчина неизмеримо более примитивное существо. Гонишься, распаленный желанием, достигаешь цели и ровно через три минуты после того, как все произошло, думаешь: неужели нельзя придумать какой-нибудь переключатель, чтобы просто нажать кнопку - и она исчезла. А ведь она останется еще ночевать! Господи, что же делать? Мыкаешься. Спрашиваешь: «Может, тебя проводить?» Одно желание - поскорее избавиться.
Это свойство чисто мужское, у женщины все обстоит по-иному, она не хочет отделаться от партнера, отдается чувствам, у нее это процесс длительный. Мужчина свершает акт соития, потом закуривает, читает газету, засыпает. Я думаю, в нас живет древний атавизм: самец не
326
может позволить себе расслабиться, он должен быть готов к бою немедленно после семяизвержения, он хранитель рода, должен караулить вход в пещеру — только на момент близости с самкой он может отложить свое копье. Род становится наиболее уязвимым тогда, когда его защитник находится в соитии с женщиной. Какие любопытные программы поведения оставили нам в наследство наши древние предки!
Интересно понаблюдать: сидит мужская компания, говорят, шутят, непринужденно себя ведут. Достаточно появиться одной женщине, как все кончается, песня испорчена. От непринужденности и следа не осталось. То же самое, если компания женская, хотя у мужчин это проявляется с много большей откровенностью. Мужская компания вообще напоминает мне братство орангутангов. Это, впрочем, более всего относится к обществам с не сильно развитым правосознанием.
Чем объясняется столь резкая смена поведенческого стереотипа? Брачными играми мужских и женских особей, наследием наших давних дочеловеческих предков, бесконечной божественной игрой полов. Очень интересно следить за этой вечной пьесой о любви-ненависти Адама и Евы.
Женщины постоянно присутствовали в моей жизни, были руководителями и организаторами всех моих побед. В том числе и побед над ними самими. Позволяют завоевать себя женщины, но завоевывать должен мужчина.
Маникюр, макияж, губная помада, яркая расцветка платья, высокие каблуки - это все достояние женщин. Говорят, впрочем, что кое-что из этого - и высокие каблуки, и губная помада - сначала появилось у мужчин, а потом было отнято у них и присвоено женщинами. Это естественно. Именно женщине это органически свойственно. И если вы видите мужчину с накрашенными губами, то понимаете, что и он хочет понравиться мужскому полу.
327
Если спросить женщину, зачем она красится, наряжается, украшает себя, ответ будет: «Мне так нравится» или «Чтобы хорошо себя чувствовать». Обман. Б лучшем случае, самообман. Она это делает, чтобы нравиться мужчине. Примитивная мужская природа! Мужчинам это и вправду нравится.
По улице прошла женщина в красном платье, и мужчины тут же прервали разговор, смотрят ей вслед. Это в красном платье. А если в сереньком? Тогда степень интереса будет на много градусов ниже.
Что нам нравится в женщине? Более всего экстерьер. Разве это не бред? Весь стриптиз основан на этом психологическом механизме. Кстати, стриптиз бывает только женский. Или почти только женский. Если мужской и возможен, то разве что в обществе чистых феминисток, празднующих свое освобождение от гнета сильного пола. Мужчина воспринимает женщину визуально, женщина мужчину - эмоционально.
Что женщинам нравится в мужчинах? Богатство, оно дает власть. Власть, она дает богатство. Нравится ум. Все говорят: нравится верность. Не думаю. Женщине верность не так уж важна.
Женщина любит ушами, ее можно уговорить. Мужчину уговорить трудно — его можно увлечь только внешним видом. Бывают, конечно, и исключения, но общего закона они не опровергают.
Часто ли можно наблюдать, как девушка идет за мужчиной, чтобы с ним познакомиться, потому что он очень красивый? Ну, может, и найдется такая, но она должна быть либо уж очень эксцентрична, либо очень отчаянна. А сколько раз я шел за какой-нибудь случайно увиденной женщиной, чтобы с ней познакомиться! У меня это плохо получается - знакомиться на улице, но что-то просто толкает тебя идти следом, когда видишь манящий рельеф фигуры, особенно сзади. Она идет так красиво, Боже мой, как красиво! Наступает состояние обреченности. Ду-
328
маешь: «Сейчас я подойду к ней, буду говорить какие-то глупые слова, она пошлет подальше, да еще зло пошлет». Масса бессмысленных, детских обрывков мыслей проносится в голове, пока шагаешь следом за ней, готовишься неловко сказать: «Извините, пожалуйста...» И вдруг она оборачивается, ты видишь вполне непривлекательный фасад, посредственное малоприятное лицо — и вместо всего приготовленного говоришь: «Извините, я ошибся». Говоришь с облегчением, как ни странно. Не с расстройством, что обманулся в своих донжуанских надеждах, а с облегчением - не надо дольше насиловать себя, ожидать, что сейчас тебя пошлют к черту.
Говорят, в каждом человеке живет Моцарт. Не знаю. Но в каждом мужчине, уж точно, живет Дон Жуан. Есть люди, стыдящиеся своего донжуанства, есть люди, бегущие своего донжуанства, есть люди, в нем купающиеся.
Конечно же, эти строки принадлежат Дон Жуану, всю жизнь обожавшему женщин и только на шестом десятке понявшему, что это внутренне присуще мужчине, ибо он рожден охотником. Есть, конечно, и однолюбы, готов даже поверить, что они и есть лучшие люди, но в каждом мужчине заложена программа охотника. При виде женщины он делает стойку, готовится бить влёт. Можно при этом быть пошляком, можно быть аристократом — суть едина. Вспомните, сколько великих преуспело в донжуанстве. Пушкин, Толстой, Пастернак... Может, это не такой уж грех? В любом случае - имманентное свойство мужчины.
Отношения мужчины и женщины — это игра, совсем не обязательно любовь. Кто-то из неглупых сказал: жизнь - та же опера, только то, что в жизни, немного больно. Игра двух полов — это чистая опера, это музыка.
Чем старше становишься, тем скучнее за собой наблюдать в момент ухаживания. Неужели и вправду нет ничего нового на земле? Ловишь себя на том, что с периодической регулярностью исполняешь те же доста-
329
точно ограниченные, имеющие вполне прагматическую цель ритуалы, читаешь те же стихи, продумываешь те же мысли, совершаешь те же поступки. И все-таки не скучно жить на этом свете, господа! Ритуалы ухажива ний напоминают мне езду на велосипеде. Не поездил пару-тройку лет - кажется, забыл, а потом сел, закрутил педали и - покатилось.
Однажды я записал на магнитофон разговор с женщиной, с которой у меня был роман лет тридцать с чем то назад. Она рассказывала, как протекали наши отношения. Я уже почти все забыл, она мне напомнила. Причем рассказывала обо всем с полнейшим восторгом.
Она была в меня влюблена, я тоже влюблен, даже машину из-за нее разбил: целовался и въехал в столб. Она в деталях восстановила все, что между нами было: как мы познакомились, как я стал за ней ухаживать, как себя вел, какие поступки совершал. Мне было странно ее слушать, передо мной словно бы разворачивалась кинолента о совершенно постороннем мне человеке, и, что хуже всего, меня просто ужасала наглость, с которой этот человек себя вел. Это был не я, это был кто-то другой.
Ей невероятно нравилось все, что она вспоминала. Я же думал: «Неужели это был я? Неужели я был таким хамом, таким наглым, бесцеремонным, грубым, самоуверенным, бьющим на примитивный эффект, безапелляционным юнцом?»
- Неужели это правда? - спрашивал я у нее. А она продолжала петь свою волшебную песню как самую счастливую песнь своей жизни.
Не скажу, что у меня отменная память. Наверное, многое предстает в ней искаженным и затуманенным. Но тот Андрей, о котором так упоенно рассказывала она, молодой, двадцатипятилетний, убежденный в своей гениальности, ведущий себя так, будто все моря ему по колено, конечно же, это не я. Это какой-то другой, чужой, незнакомый мне человек. Если через десяток
330
другой лет все еще буду жив, мне, быть может, покажется очень странным то, что я делаю сейчас.
Человек вообще редко задумывается о том, что он делает и почему то или это делает так, а не иначе. Менее всего задумываемся мы о мотивах своих поступков. Только в последнее время я стал изредка смотреть на себя со стороны, стараться понять причины, почему я сейчас раздражен, почему глух к чужим словам.
Недавний сюжет. Два взрослых человека, убеленных сединами (один из них - я), припали к телефонным трубкам. Оба затаили дыхание, высунули языки. Мой приятель разговаривает с женщиной, я тут же, рядом, открыто подслушиваю. Он разыгрывает с ней любовную сцену, мы оба катаемся до коликов. Неужели нам по шестьдесят? Два идиота! Но удовольствие немыслимое. Спустя полчаса после этого спектакля мы идем обедать к нему домой, где нас ждет его милая жена, взрослые дети, мы ведем за столом интеллектуальный разговор о преимуществах христианства над иудаизмом, о философских аспектах архитектоники художественного произведения. Мы невыносимо серьезны, у нас постные глубокомысленные физиономии. Я смотрю на прелестное лицо его жены и думаю: «Боже, если б она только знала, чем только что занимались уважаемый ею кинорежиссер и обожаемый ею муж!»
Пока у мужчины есть иллюзия, что он мужчина, а у женщины, что она женщина, мир воспринимается с надеждой. Я говорю об иллюзии. Не важно, как обстоит в реальности. Для мужчины, если иллюзия жива, игра продолжается - игра, совсем не обязательно любовь.
Мужчина и женщина совершенно по-разному относятся к своей сексуальности. Женщина рассматривает ее исключительно с точки зрения производимого на мужчин впечатления. Для мужчины его сексуальность выражается гораздо более примитивным образом: может или не может. Женщина от природы лишена страха импотенции. Ей
331
нет необходимости свою сексуальность доказывать. Мужчина же должен доказывать постоянно, причем не женщине, а себе самому. Старая шутка «Наконец-то стал импотентом - как гора с плеч», в сущности, очень верна.
Мужское либидо - синоним эрекции. Мужская эндокринная система производит тестостерон, а это не только то, что заставляет мужчин иметь повышенное или просто нормальное либидо, но и то, что, как выясняется, заставляет человека творить. Мне кажется, что творческая потенция и потенция сексуальная тесно связаны, хрестоматийное подтверждение чему - Болдинская осень Пушкина. Очень мудро сказал Альберто Моравиа: у художника может быть только один недостаток - импотенция. Мудро, хотя и небесспорно. Нормально действующая гормональная система мужчины - источник жизни, основа его хорошего самочувствия.
Несколько новых исследований из области генетики взбудоражили недавно научный мир. Мужчина, как оказалось, генетически не предрасположен к моногамии. Женщина - предрасположена, мужчина - нет.
Говорю обо всем этом потому, что хочу успеть, пока не помер, себя познать. Лишившийся свежести супружеский секс может быть очень серьезно обновлен походом мужчины на сторону. Это дает допинг его эндокринной системе, новый вкус его отношениям с женой. Недаром бытует мнение, что публичные дома всегда поддерживали семью, а не разрушали ее. Мужчина, в принципе, не обязательно связывает любовь с сексом. Молодые люди, кстати, нередко ошибочно принимают свое сексуальное влечение за любовь.
Интересно смотреть за мужчиной, ухаживающим за женщиной. Ну скажем, какая-то пара за соседним столом в ресторане. Мужчина оживлен. Предупредителен. Все время говорит что-то. Он встает, когда встает женщина. Он провожает ее до туалета.
А где-то поблизости - другая пара. Мужчина смотрит
332
в тарелку. С женщиной разговаривает не глядя. Она идет в туалет - он вряд ли посмотрит в ее сторону. В первом случае оживление и блестящие глаза мужчины говорят о том, что тестостерона в крови у него заметно прибавилось, а во втором случае эндокринная система у пары дремлет. Это со стороны видно.
Мне кажется, ошибочное признание влечения за любовь чревато для скоропалительных браков столь же скорыми разрушениями. Новизна сексуальных отношений быстро проходит (редкий случай, когда долго сохраняется), и, если нет ничего более глубокого, связывающего мужчину с женщиной, он скачет к другой. Говорит жене: «Я тебя больше не люблю». А на деле это «не хочу».
Женщина серьезнее мужчины, ответственнее его по самой своей природе: она носитель, источник жизни. В одной из картин Вуди Аллена есть примечательный монолог героя. Он говорит, что каждую эякуляцию у мужчины вылетает 25 миллионов сперматозоидов, а у женщины - одна яйцеклетка в месяц. Не отсюда ли уже разница в отношении к своим генам?
Посмотрите, как кобель пытается заниматься любовью с чем ни попадя - с забором, со стулом, с вашей ногой. Сучки ведут себя иначе, они кусаются, когда к ним пристают.
В женщине изначально заложена целомудренность. Предназначение мужчины эту целомудренность разрушить, он вообще по природе своей разрушитель. Есть такая писательница, социолог - Камилла Палья. Она известна во всем мире, особенно у себя в Америке, скандальными психофизиологическими и эстетическими исследованиями. Одна из ее книг называется «Сексуальная маска» В ней она рассуждает о природе мужского и женского. Она пишет, что мужчина - разрушитель, ибо он творит новые материальные формы, а для того, чтобы творить, сначала нужно разрушать. А женщина - созидатель жизни, поэтому ей не свойственно разруши-
333
тельное начало. Мужчина разрушая преобразовывает природу, чтобы на ее месте построить цивилизацию. Если бы женщины правили миром, то человечество до сих пор жило бы в хижинах. Занималось размножением под сенью пальмовых листьев. Женщина умеет творить только жизнь.
В своих интересных, часто неожиданных постулатах Палья сравнивает половые органы мужчины и женщины. Влагалище, пишет она, само по себе бесформенно, в то время как фаллос - это уже вертикаль, архитектурная форма. Женщина - это дионисийский, хтонический мир, она бесформенна, как влагалище, мужчина - начало аполлоническое. Мужчина строит эстетику (строительство невозможно без разрушения), женщина - жизнь. В самой себе женщина несет источник жизни. Природа каждый раз плачет, когда этот источник, невостребованный, из нее исторгается. В мужчине ничего этого нет. Он по самому своему биологическому естеству легкомысленно ветрен. Для него достаточно, чтобы стояло.
Священник Александр Шмеман говорил, что Бог создал и дух и материю и материальное так же прекрасно, как и духовное. Материальные, чувственные радости, они тоже Божьи - важно лишь, чтобы дух не покидал человека, не оставлял его на произвол своего животного начала. Собственно, об этом мои «Возлюбленные Марии». Суть там в том, что животное ушло из человека, остался один ангел, но ангел бесплотен, ему не нужна жена. Женщину, вышедшую замуж за ангела, ничего хорошего не ждет.
Из чувственного накала сотворены не только великие произведения искусства, но и великие человеческие поступки. Они тоже произведения искусства, из них складываются человеческие биографии.
Сколько раз любил Пушкин? Кто сосчитает? Есть его донжуанский список, но он не скажет об этом. Мужчине совсем не обязательно быть романтически увлеченным, чтобы предаться чувственным удовольствиям. Для жен-
334
щины романтическая сторона любви намного важнее. Мужчина может петь и танцевать в оперном спектакле жизни, не вовлекаясь в ее течение.
Толстой, уже умудренный опытом жизни, писал о том, как часто люди ошибочно отождествляют красоту с добром. Имелись в виду прежде всего, конечно, мужчины. В эпоху масс-медиа это может вести к сокрушительным последствиям. Форма в наш век становится все более могущественной, образ - важнее содержания. Привлекательная женщина может быть выбранной в парламент или даже стать президентом страны только из-за того, что красива. Никаких других необходимых для политика качеств при этом у нее может и не быть.
У меня много картин о любви. Практически все, что я снял, о любви. Если не о любви мужчины и женщины, то о любви к человеку.
«История Аси Клячиной» - о любви, «Романс о влюбленных» - просто антология любви, «Сибириада» - о любви чувственной, «Возлюбленные Марии» - о любви платонической, «Курочка Ряба» - о любви героев и моей любви к этим людям. Разве что «Поезд-беглец» - исключение из общего ряда.
Любовь может быть и абсолютно нечувственной, но все равно она связана с душевностью. Когда Андрей Тарковский стал приходить к выводу, что в картине не должно быть чувства, он сознательно поменял свою эстетику. Я помню его разговоры с Занусси о том, что в картине по-настоящему религиозной не должно быть чувства -должен быть дух. И в этом он совершенно прав: дух лишен пола, он не бывает мужским или женским, он надмирен, холоден, лишен температуры - душа же тепла. Духовность и душевность часто путают. Это вещи разные. Андрей стал сознательно вытравлять в своих картинах душевность - они стали духовные. Я же полагал, что главное в кино - начало чувственное, следовал в этом Бюнюэлю и Феллини.
335
В чувственных отношениях есть момент разрушения. Когда мы познакомились с Бернардо Бертолуччи, он пригласил меня на виллу, за город, собралась большая компания.
Мы вышли с Бернардо на балкон. Внизу на пляже резвились дети.
- Я сейчас пишу сценарий, - сказал Бернардо. - Это будет мой лучший сценарий! Что-то невероятное!
- О чем?
- О сексе. Ты знаешь, мне кажется, что секс - это убийство.
Действительно, в «Последнем танго в Париже» секс был показан как форма убийства мужчиной женщины. Но мужчина и сам убивает себя тем же. Секс и смерть -вещи взаимосвязанные, взаимозависимые.
Я не знаю в литературе описания лица мужчины в момент физической близости. Знаю описания лица женщины, которая отдается. Почему? Может быть, потому, что при соитии женщина не видит лица мужчины, глаза у нее закрыты, а если даже и открыты, она все равно не видит. Женщина любит не глазами. Она любит телом и более всего - ушами. А мужчина видит. Он любит глазами. Он смотрит на лицо женщины. Для него секс - это обладание, а в обладании есть разрушение. Бернардо говорил, что для него секс - это убийство и одновременно страх смерти.
Страх с детства живет в каждом из нас. Еще со времен алма-атинской эвакуации помню страшную картинку в книге - это был киргизский эпос «Манас». Изображала картинка волосатое чудовище с клыками и рогами. Я все время чувствовал, как она меня тянет к себе. Листаю книгу, точно знаю, где находится страшилище, еще страница - и увижу его. Сердце холодит от предощущения жути, но все равно что-то подталкивает перевернуть лист, коснуться жгущего ледяным холодом, бьющего в сердце ужаса. Знаю, что потом не смогу заснуть, но все
336
равно желание испытать этот непереносимый страх сильнее меня...
Страх... Неприятное чувство. Ты оказываешься перед лицом чего-то, известного или неизвестного, что сильнее тебя. Ты ощущаешь свою малость, беззащитность, подвластность этой силе. Что ты рядом с ней? Что ты можешь? И все же, думаю, это великое чувство - страх. Оно заставляет человека напрягать все свои силы, фантазию, изворотливость, желание не поддаться, выстоять. Если не победить эту силу, то обмануть. Найти выход.
Страх ведь тоже могучий стимулятор творческой энергии. Подумать только, сколько прекрасных мифов он родил! Сколько великих поэтических образов! Мы не знаем, что там, за чертой смерти. Для человека, как я, сомневающегося, не имеющего непоколебимой религиозной убежденности, черта самая страшная. От нее никуда не уйти. Ее нельзя отменить. Нельзя о ней забыть. Но, может быть, можно попытаться преодолеть? Как? Энергией творчества. Это мы поместили за эту черту рай и ад, это мы создали великие ритуалы погребения, великие пирамиды, великие поэтические строки, великую живопись. Ад Данте, ад Босха, Страшный суд Микеланджело...
Знание человека о смерти, неминуемый страх смерти - одна из могучих движущих сил человечества. Оставить после себя что-то, что «прах переживет и тленья убежит». Хорошо бы на века, но и на десятилетие - тоже ничего. Что оставить? Посаженное дерево. Выкопанный колодец. Построенный дом. Сыновей. Дело, которое сыновья продолжат...
Когда уже где-то на шестом десятке страх смерти всерьез ожил во мне, я решил все же еще раз жениться и сделать еще детей. До этого я размышлял так: да, мне эта женщина очень нравится, но жениться-то зачем? Можно и так замечательно быть вместе. Страх смерти заставил взглянуть по-иному.
337
Те, кто видел незабвенный «Амаркорд» Феллини, помнят очень трогательный эпизод, где мальчишки, запершись в автомобиле и вызывая в памяти персональный объект сладострастия, истово возбуждают свою плоть, предаются мастурбации, говоря по-простому - дрочат. Для каждого из них источник чувственного наслаждения - особа женского пола. Не знаю, имел ли великий Федерико в своем замысле некую метафору, она напрашивается. По существу, эти мальчишки - художники, творцы, ибо творческий акт есть не что иное, как возбуждение фантазии посредством воображения. Фантазия художника может основываться и на чистом вымысле, и на реальности. Не знаю, насколько реальны были сексуальные фантазии тех феллиниевских мальчишек, но двое из них могут с гордостью причислить себя к реалистам - это факт. Они спорят, кто первый начал мастурбировать, воображая реально существующую Альдинду. Как бы ирреально и фантасмагорично ни было художественное творчество -природа его едина: основой для него является реальный мир, окружающий творца. А затем уже в своих фантазиях художник переделывает его, перепахивает, совокупляется с ним, испытывая реальное наслаждение, подобно мастурбирующим феллиниевским мальчишкам, - создает таким образом свой мир.
Что движет художником? Стремление переделать жизнь? Пылким юношеским сердцам очень часто мерещится роль мессии-пророка. Только немногие не теряют вместе с редеющими волосами ощущение своей исключительности, не приобретают вместе с сединами горький привкус тщетности своих попыток. И тем не менее художник продолжает творить, если, конечно, он не потерял своей потенции. Потенция - это потребность творить, создавать, выражать себя, даже осознавая тщету всех своих усилий, понимая, что зритель или читатель,
338
даже просмотрев великий спектакль или фильм, прочитав великую книгу, посидит пяток минут с просветленным взглядом и завороженной улыбкой и тут же вернется из этого прекрасного далека на грешную землю - нырнет в промозглую сырость леденящей ночи, смешавшись с толпой равнодушных и чужих людей, и поедет дальше в вагоне действительности со всеми остановками и с мыслью, чтоб кто-нибудь не наступил на ногу или, не дай Бог, на полном ходу не выкинул из окна.
Но эти пять минут просветленного взгляда! Как хотелось бы, чтобы они продлились дольше, а может быть, и навсегда преобразили человека! Мне кажется, в подсознании каждого художника лежит желание создать зрителя по своему образу и подобию. Желание наглое и бесплодное, ибо создание человека - дело не человеческое, а Божье. Но вопреки тому, дабы не потерять своей искренности и гордыни, творец должен зажмурить глаза, игнорируя факт своей беспомощности. Не удивительно, что вместе со зрелостью к художнику приходит горечь. Помните, у Набокова: «...У него глаза были слишком добрые для писателя»?
«Красота спасет мир». Кто только и по каким только поводам не цитировал это из Достоевского! Увы, реальность заставляет разувериться в могуществе этого заклинания. Только зажмурив глаза, вычеркнув из памяти Варфоломеевскую ночь, костры инквизиции, дыбы, гильотины, не говоря уж о Хиросиме и Освенциме, можно продолжать повторять эти слова. Красота спасет мир? Полноте... Пока мир спасает страх человека перед самоуничтожением, перед голодом и холодом. Мгновения же красоты, доброты - редкие исключения, которые мы коллекционируем в своей памяти, укрепляя себя в зыбкой надежде на то, что в человека можно все-таки верить.
Черпая вдохновение из собственного бытия, интеллектуально мастурбируя, художник создает отражение реальности - свой «параллельный чувственный мир». Отраже-
339
ние это далеко не зеркально - чем самобытнее художник, тем более выгнуто и искажено зеркало его воображения.
Взаимоотношения художника и зрителя - вечная и больная тема. Как бы художник ни старался убедить себя и других, что творит «как птица небесная», ради самой чистоты самовыражения, где-то глубоко внутри у него всегда теплится надежда, что найдутся люди, которые услышат, проникнутся, поверят. Сколько бы ни клял он толпу, сколько бы ни говорил о том, что творит для себя, для избранных, для будущих поколений, в душе он, конечно же, хочет, чтобы услышали сейчас, немедленно, все. Не припомню случая, чтобы художника поверг в отчаяние сногсшибательный успех. Кроме одного, но о нем позже.
И, что греха таить, художник тоже хочет кушать. От мысли о презренном металле ему никуда не деться. Художник живет в ожидании зрителя, рисует ли он мелками на тротуаре или расписывает своды Сикстинской капеллы. Между Папой римским, оплачивающим труд Микеланджело, и прохожим, кидающим монетку бедолаге, разрисовывающему уличный тротуар, есть нечто общее - это зритель, который платит.
Впрочем, есть особая категория зрителей, которые не только не платят за то, что они зрители, но еще и требуют гонорар за высказывание своей точки зрения, сколь бы относительна ни была ее интеллектуальная ценность. Эта категория живет за счет художника. Это критики.
Разве это не так, уважаемые господа критики? Ведь если бы не было творца, не было бы и вас. Хотите вы или нет, но вы единственные, кто живет за счет художника. В определенном смысле вы паразиты - наберитесь мужества, признайтесь в этом!
Если использовать аналогию художественного творения как результат мастурбации, то критик способен испытать творческую эрекцию только после того, как художник «отстреляется». Он отражает как бы уже отра-
340
женный материал, его творческий процесс - это мастурбация по поводу мастурбации. Ему, бедному, надо сидеть и ждать, когда появится объект для его критического осмысления. Ведь критика питается не живой жизнью, а уже отработанным, переработанным ее продуктом. Возможно, логика моих построений шатка и неубедительна, но раз уж начал, попробую довести аналогию до конца.
Художник -любой! - это человек, увидевший нечто в мире, в человеческой душе, постаравшийся осмыслить увиденное, взваливший на себя тяжкий, достойный всяческого уважения воловий труд - понять человека. Вообще, художник мне напоминает не птичку небесную, не ведающую, что поет, а вола, тащащего плуг, распахивающего целину. Вздувшиеся вены, полуприкрытые от усилий веки, взмокшая от пота шкура... А вокруг вьются букашки, жужжат под ухом, норовят подсесть где-нибудь в нежном месте и подпустить жало под кожу. У букашек своя иерархия: тут бойкая мошкара вьется - чтобы отогнать ее, достаточно одного дыхания ноздри. Там - слепни, их можно отогнать хвостом. Но уж если сядет овод - хрен его достанешь!
Где учат критиков в России? Повсюду. У кого-то литературоведческий диплом, у кого-то театроведческий, у кого-то еще какой-то «ведческий», а то и вообще сугубо технический. Бог с ним, в конце концов, не столь уж важно какой. Важнее, чему их учат? Ну, наверное, истории искусств, эстетике, начиная с Аристотеля; надеюсь, и анализ художественной формы они проходили. Но разве о качестве сапога не лучше судить человеку, самому умеющему хорошо его сшить? Кто бы ни судил о моих произведениях, мне интересна его точка зрения, если за ней не стоит желание навязать ее всем на свете.
Но, убежден, никогда и никто не учил наших критиков уважению к личности. В известном смысле это понятно — такова традиция. Кажется, Герцен сказал, что никому в Европе не пришло бы в голову высечь Спинозу или отдать в
341
солдаты Паскаля. В российской истории это заурядные факты. Вспомните трагические судьбы прошедшего через десятилетия солдатчины Шевченко, повесившегося после унижения порки Сороки, объявленного сумасшедшим и посаженного под домашний арест Чаадаева. Только в нашей «пассионарной» стране могли быть написаны слова, принадлежащие перу столпа отечественной критической мысли: «...одного страстно желаю по отношению к нему: чтобы валялся у меня в ногах, а я каблуком сапога размозжил бы его...физиономию... Пусть заведутся черви в его мозгу и издохнет он в муках - я рад буду» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т.12. С. 109). О ком бы ни были эти слова написаны - о писателе самом бездарном или самом реакционном, не слишком ли непомерен накал эмоций? Не слишком ли велики притязания критика?
Помните «Чайку» Чехова? Я - помню. А помните, что писала о ней критика? Нет? Не странно ли? В определенном смысле художнику везет, ибо, как правило, критические статьи печатаются на газетной бумаге, которую наш предприимчивый народ использует для заворачивания селедки или для иных, гигиенических надобностей, хотя общеизвестна антигигиеничность подобного употребления ввиду вредоносности свинца, из коего льют печатные формы. Но ведь это мы с вами не помним, что писала критика о «Чайке», а Антон Павлович помнил! Поклялся в истерике никогда не писать для театра... Депрессия Рахманинова после критических отзывов о Первой симфонии длилась три года. О живом Врубеле критика вообще писала в прошлом времени. А что писали шведские критики о Бергмане, левые итальянцы о Феллини? Где все эти статьи? Кто их читает?..
В каждом человеке живет творец. В критике тоже живет творец. Он в своем творчестве, так мне кажется, подсознательно хочет создать художника по образу и подобию своему. Но если старания художника создать по образу и подобию своему зрителя тщетны, то старания критиков по-
342
рой достигают успеха. Сколько художников растеряло крупицы своей самобытности, стараясь быть ими обласканными! Сколько, в отчаянии от разрушительной критики, забыли мерещившуюся им в темноте тайну!
Только алмазная твердость, только прислушивание к своему внутреннему пульсу, только, пусть вынужденное, презрение к навязываемому извне мнению охраняет художника от разрушения. Отсюда надменная улыбка Врубеля: «Ваше отрицание меня дает мне веру в себя». Отсюда признание Бергмана: «У художника иногда возникает желание выйти на сцену, подойти к рампе, выблевать в зрительный зал, а потом убежать за кулисы и повеситься».
Однако всякая Божья тварь имеет свое место в природе, и, стало быть, она нужна. Без мошкары переведется рыба в водоемах, крохотные моллюски оберегают кита, выедая у него из-под кожи личинок... Нужен и критик. Без него художник зарастет штампами, успокоится. К тому же, именно противостоя критике, художник остается самим собой - имеется в виду любая критика, даже хвалебная, может быть, более всего именно хвалебная, ибо очень часто успех толкает художника на подсознательное самоповторение. Словом, ругают - плохо, хвалят - тоже плохо. В Англии, не славящейся хорошей погодой, есть поговорка: «Климат делает характер». На взаимоотношения художника с критиком это вполне можно спроецировать...
В «8 1/2» Феллини вокруг героя-режиссера вьется интеллектуал-критик. Анализирует сценарий, высказывает претензии, пожелания, горячится, советует. Советы умные, послушать их - на пользу... Но у художника одна мечта, как у того самого вола, - взмахнуть хвостом и прихлопнуть. Чтоб не зудел над ухом.
...Три часа ночи. Слышу «голоса». В полусне нащупываю карандаш и записываю: «Надо запретить всяческую художественную критику. За исключением той, которая пишет только про меня и только хвалебно».
343
Эта книга пишется во время, когда в России начинается религиозное возрождение. И само это возрождение, и освобождение религии от гнета идеологии - бесспорно, замечательные факты нашего внутреннего, духовного освобождения. Но одновременно с этим я с тревогой замечаю экзальтацию, русскому характеру вообще очень свойственную, преувеличенно старательное следование внешним сторонам и атрибутам религии. Я говорю сейчас не о том, верить или не верить, ходить или не ходить в церковь, а о том, как поляризовалось сознание людей. Пошло в ход деление на «наш» и «не наш». «Не наш» — тот, кто верит в другого Бога, ходит не в нашу церковь. Мне давно уже грустно наблюдать это, поскольку самому мне стоило больших трудов внутренне для себя хоть в какой-то степени стать терпимым. Двадцать лет назад мне это совсем не было свойственно, не говорю уж про тридцать.
Сегодняшняя экзальтация, деление на православных и инославных становятся настолько ярко выраженными, что, конечно же, я рискую навлечь на себя темное облако подозрений, по меньшей мере - сожалений о моей религиозной неразборчивости. Но тем не менее, мой читатель, не могу не поделиться с тобой сомнениями, мучащими человека, который желает понять, зачем он живет в этом мире. Речь о самом, может быть, интимном - о взаимоотношениях человека и Бога.
С чего начинаются взаимоотношения художника с властью? Прежде всего они определяются культурой страны, где ты вырос, и здесь не последнее место занимает религия. Ведь религия определяет форму взаимоотношений человека и Бога, и если Бог есть власть в последней инстанции, форма твоих взаимоотношений с Богом проецируется на форму взаимоотношений с властью.
Посмотрите на форму отношений между индивидуумом и Богом в разных частях света, в разных религиях-
344
разница очевидна. В буддизме, где Бог разлит везде, отношения с властью во всем о себе напоминают, но при этом не подавляют. В мусульманских и православных странах отношения с Богом исключительно иерархические, как бы по вертикали: Бог наверху, человек внизу. Давайте посмотрим на маленькие детали, казалось бы, малозначительные, вроде бы сами собой разумеющиеся. Обращали ли вы внимание, что в православной церкви общаться с Богом можно только стоя; если вы хотите опуститься, то только на колени - сидеть нельзя. Где еще существует подобное? В мусульманстве. Человек не имеет права позволить себе сесть перед Господом. Хотя в религии о правах не задумываются - ее принимают вместе со всеми ее нормами долженствования.
А в католичестве сидеть перед ликом Бога можно, в нем отношения с Богом либерализованы. Грех можно откупить, получить индульгенцию. В протестантстве, утвердившемся в результате целого периода реформаторства, религиозных войн, революций, либерализация отношений с Богом пошла еще дальше. Человек как бы посадил Бога напротив себя за стол переговоров, отношения с ним стали уже не вертикальными, а горизонтальными. Между человеком и Богом нет никого, человек сам за себя отвечает, сам контролирует собственные поступки.
Только вдумайтесь: какое множество религий и вер существует в мире! Каждый верит в свою истину, в каждой религии есть свои убежденные, свои сомневающие-ся, свои яростные фанаты. И каждому ведомо, что есть истинный Бог. В этом многомиллионном хоре живых и уже ушедших, отдавших жизнь за истину, почитаемую божественной, и мучительно пробивающихся к истине, как понять, кто же из всех ближе к правде? Тщетный и, наверное, вредный вопрос.
В этом сложном, изменчивом мире ты то ощущаешь присутствие Бога, то нет. От чего это зависит? Не знаю. Не решусь ответить. Страшно сказал священник в
345
«Причастии» Бергмана: «Бог молчит. Он мертв». Одно дело - Бога нет, другое - Бог мертв.
Очень хочется иметь идеалы, завидую людям, имеющим ясные идеалы, но главный идеал - это, без сомнения, идеал божественный. А каким может быть божественный идеал, если Бог мертв? Вдобавок идеалы рушатся, теряются.
Набоков сказал о Чехове: «Какой хороший писатель! Но за смехом он потерял идеал». Потеря идеала - вещь прискорбная, но вдумаемся: может быть, и не такая уж трагическая? Ведь потеря идеала может привести к поискам идеала нового.
Очень точно определил один современный писатель Толстого и Достоевского как дон-кихотов русской литературы, а Чехова - как ее Гамлета. У Достоевского и Толстого были в творчестве идеалы, основанные на ясной религиозной основе. Чехов ясной религиозной основы не имел. Недаром он написал, что между утверждением «Бог есть» и утверждением «Бога нет» лежит огромное поле титанической душевной и умственной работы. Легче не мучиться вопросами, просто верить. Даже Толстой не задавал себе вопроса, есть ли Бог. Он ставил вопрос, кто его наместник на земле.
Не скрою, меня часто тревожат сомнения. Целая плеяда великих русских мыслителей, богоискателей — Соловьев, Розанов, Бердяев, Карсавин, Шестов, Франк, Булгаков, Ильин — мучилась над вопросами: есть ли Бог? В чем искать подтверждение его бытия? И нужно ли его искать? Не проще ли просто верить? «Ясность веры чистит душу»?
Может быть, искать подтверждения бытия Бога в каких-то чудесах, в знамениях? Всякое бывает. Бывают удивительные совпадения. Вроде как им не верить? Вот увидел черную кошку, а потом разбил машину. Но сколько раз бывало, что кошку увидел, а ничего затем не случилось...
Религиозное чувство не связано с мыслью. Чувство
346
оно и есть чувство, но страх-то рождается мыслью. А очень многое в религии определяется страхом. Страх Божий. Страх неправильно поступить. Страх понести наказание. Это все ведь проекции нашего сознания.
Так или иначе, но существует своеобразный закон компенсации. Истины, которые ты принял, в которые поверил, определяют твою дальнейшую жизнь. Хочешь не хочешь, но оказывается, что за все в этом мире надо платить. За свободу, за отсутствие свободы, за свободу внешнюю и за свободу внутреннюю. Человек, свободный внешне, должен быть чрезвычайно организован внутренне. Чем более человек организован, то есть внутренне несвободен, тем более свободное общество он создает. Каждый знает пределы отведенной ему свободы, не тяготится ее рамками. Самоограничение каждого -основа свободы всех.
Очень часто приходится слышать о свободе русского человека. Да, русские действительно чрезвычайно свободны внутренне, и не удивительно, что компенсацией этому является отсутствие свободы внешней. Свободное общество они создать не в состоянии (или пока не в состоянии), и именно из-за неумения себя регламентировать. Каждый хочет быть свободен сам - всем стать свободными при этом заведомо нереально.
Святые люди - это, наверное, не те, кто лишен чувственных, плотских страстей, но те, кто способен подавлять их в себе. Потому средние века знали намного больше святых, чем нынешние. Не та ли сила, которая необходима для победы над плотским, животным, и делает человека святым?
Иногда я думаю: можно ли быть святым в сегодняшней Швеции? Чувства людей абсолютно контролируемы, животного в человеке почти не осталось. Может ли свободное общество породить святого? Не верю в это. Истинная религия там, где общество несвободно. Где человек должен давить в себе зверя. Если бы у него этой
347
необходимости не было, если бы он умел контролировать и самоограничивать себя, он давно бы уже это свободное общество создал.
Там, где человек поставлен перед необходимостью задавить в себе зверя, там и дух прорастает в чувстве. Поэтому в Европе истинная религия была до реформации, в средневековье. Сегодня истинная религия в России, в Латинской Америке - где еще не погасли эмоции, где отношения людей чувственны, плоть непокорна, где есть, что подавлять...
Наверное, потому же и искусство в России такое страстное, чувственное, полное возрожденческого накала страстей - в Европе такого эмоционального градуса давно уже нет.
Увы, жизнь - вещь очень несправедливая. По многим поводам возникают знаки вопроса. Да, для меня моя культурная среда, русская среда, осталась основной, единственной: в русской церкви я себя чувствую дома, в отличие от церкви протестантской или католической, от мечети или пагоды. И все же, все же...
Вертикальность отношений человека и Бога, по сути, означает ощущение человеком своей ничтожности, рабского подчинения высшей воле. Чехов видел смысл человеческой жизни в выдавливании по капле из себя раба. Не эта ли абсолютная вертикаль «человек - власть» и есть законченное выражение рабства? Если так, то важнейшим шагом на пути освобождения человека от своего рабства есть преодоление абсолюта вертикали «человек -Бог». Наберемся мужества признать, что русское рабство неотделимо от православия. Так, во всяком случае, я думаю. Так же как и рабство мусульманское - от ислама.
Возьмем наместников Бога. Кто стоит между Богом и человеком? Церковь, правительство. Они есть власть. Недаром в России нынешней государство и церковь сомкнулись в объятиях...
Россия - страна православная, этим определен и ха-
348
рактер народа, и история страны. Если бы коммунистическая революция произошла бы, допустим, в Швеции -допустим, заведомо зная, что это невозможно, - там никогда не возникла бы система, сколько-нибудь похожая на советскую. А в мусульманской стране любая социальная революция приведет лишь к диктатуре, к деспотии, к взаимоотношениям вертикальным. В координатах этой религии иное невозможно. Точно так же и в координатах православия. Что же касается атеистов, то и они бывают разные. Как и коммунисты. Сравните, к примеру, коммуниста английского и коммуниста арабского. Много ли у них общего?
С момента своего возникновения христианство претерпевало огромные изменения, стоившие подчас потоков крови. Лютер, Кальвин, гугеноты... Религиозные войны эпохи реформации привели к рождению разновидности христианства, именуемой «протестантизм». С его утверждением в определенных странах и нациях родилось и само понимание этики взаимоотношений индивидуума с Богом. Церковь перестала быть непременным и всеведущим посредником между ними. Индивидуум стал ответственным перед Богом сам. Это значит: читай Библию, соблюдай закон, хорошо работай и Бог тебе воздаст.
Производным этого стало: богатство не порок. Человек, который богат, - работает много. Человек, который небогат, - мало. Ему надо не завидовать богатому, а трудиться. Не правда ли, совершенно иные постулаты христианства, чем те, которые почитались истиной в момент раскола Византии и Рима? Верблюду незачем примеряться к игольному ушку - рай богатому не заказан.
Существует концепция «культурологического детерминизма». Как и все концепции, она, естественно, ограничена, и в былые времена непременно бы сказали, что буржуазна или мелкобуржуазна. Но в любом случае мимо главных ее положений нельзя пройти мимо. А они таковы: культура страны, культура нации и религия
349
как важнейшая часть этой культуры определяют, в конечном счете, уровень ее экономического развития.
Недавно я читал замечательную книгу «Кто процветает?». Автор — Ричард Харрисон, ученый из Латинской Америки - занялся изучением взаимосвязи между культурным и экономическим развитием стран и пришел к любопытным выводам.
Менталитет наций основывается на религии, истории, климате, масштабах страны; у каждой нации своя иерархия приоритетов, сильно не похожая на другую. Скажем, в китайском менталитете, сформированном религией даоизма и буддизма, главные нравственные (они же экономические) приоритеты - дать образование детям и возвратить долги до Нового года. Если ты не отдал долги, ты позоришь своих предков. Почитание загробных душ предков очень развито. Ты не должен оскорблять их ничем, и в частности невозвращенными долгами. Иначе -позор на твою семью! Страшный позор! Как нетрудно припомнить, такая система ценностей, уважение авторитетов далеко не всем нациям свойственны. На одном этом видно, сколь многое определяет религия в экономике. Если бы в России так почитали души умерших!
Религиозные войны, я не открываю тут истин, возникли не случайно. Экономика и политика требовали реформы религии. Отсюда - протестантизм. Он породил то, что психологи называют отчуждением самосознания. Протестантизм дает человеку право самому судить свои поступки - нет надобности бежать в церковь за прощением. Следствие этого - развитая персональная и анонимная ответственность индивидуума перед обществом. Грубо говоря, Бог видит человека всегда, даже когда он в общественном туалете. Потому общественные туалеты чистые. Каждый ощущает свою ответственность, при том что она анонимна - никто не узнает, как он себя там вел. Нам это чувство анонимной ответственности неведомо, поэтому про наши туалеты
350
лучше не вспоминать - у меня даже была мысль сделать об этом документальный фильм.
Отчуждение самосознания повлекло за собой развитие гражданского правосознания. Только анонимная ответственность человека ведет его на демонстрацию, на избирательный участок. Отсюда понятно, почему в одних странах вся нация участвует в контроле за тем, как правительство ведет дела государства, в других - она вполне равнодушна. В одних чуть что - все встают на дыбы, правительство валится: для этого не нужно ни кровопролития, ни братоубийства, достаточно, если обнаружится элементарная нечестность. В других - правительство само по себе, индивид - сам по себе.
Поскольку я не философ, могу позволить себе вольность метафор. Протестантский мир построен исключительно на ясности, отсутствии излишеств. Достаточно посмотреть на характер архитектуры, зайти в церковь, клинику, квартиру - всюду ничего лишнего. В архитектуре -абсолютный минимализм. Сравните протестантскую церковь и католическую. Посмотрите на жилище эстонского крестьянина - у него не просто чисто, у него все лишнее — тряпки, мусор - выбрасывается. Немедленно, сразу, ежедневно. На постоянной основе. Заглянешь к православному крестьянину - у него ничего не выбрасывается. Все лежит, все на всякий случай хранится - коробочки, тряпочки, вилочки, лапти. Запихано куда-нибудь в угол, за печку. Как в России убирают? Если уборка, то непременно генеральная. Раз в полгода. Вот тогда все вышвыривается, выбрасывается. Потом опять копится, копится, копится...
То же самое и в политике: наведение порядка производится не ежедневно, а циклами, с гигантскими интервалами. Сначала, какие бы безобразия ни творились, все сидят на своих местах. Пэтом вдруг, непонятно по какой причине, всех прежних начальников выметают к чертовой бабушке, сажают новых, и все пошло по очередному кругу.
351
Сегодняшние страны можно поделить на индустриальные и крестьянские. В индустриальных странах, как правило, доминирует или протестантизм, или конфуцианство, как в Японии, хоть эта страна и очень отсталая -с точки зрения демократии. В странах крестьянских сознание не менялось тысячелетиями. Постулаты: моя семья - моя опора, за стеной - все враги, все хотят у меня что-то отнять. Поэтому главное - никому ничего не давать. Партнерства, как такового, быть не может. Дело можно вести только с родственниками.
Харрисон очень интересно пишет о том, что большинство населения современного мира сохраняет крестьянское сознание. Личная ответственность человека перед обществом очень низка. Общество - враг, правительство тем более. ОНИ там, наверху, все решают. Я к этому никакого отношения не имею. Бразилия, Индия, Малайзия, Латинская Америка - всюду крестьянское сознание. Тот же менталитет в России. Если не понимать этого, стараться навязывать людям формы, для них чуждые, они будут гнать граблями и вилами их носителей, так же как гнали крестьяне своих очкастых радетелей-социалистов, пошедших после отмены крепостного права «в народ».
Я люблю Россию. Но что такое любовь к Родине? Я бы сравнил ее с любовью к матери. В разных человеческих возрастах она разная. Спросите у ребенка, за что он любит свою маму. Он не сможет объяснить, В лучшем случае скажет: потому что она лучше всех на свете. Проходит время, наступает пора зрелости, свое понимание жизни, и человек не может не замечать, что какие-то черты и свойства матери его раздражают. Бывает, он взрывается, доходит до скандалов, конфликтов — очень болезненных, поскольку это конфликты между самыми близкими людьми. Но нельзя уже не видеть, нельзя игнорировать недостатков человека, который тебе бесконечно дорог. Мешает ли это тебе любить этого человека? Да нет же. Ты его любишь гораздо более сильной и нежной любовью, чем в детстве.
352
Очень часто в разговорах о России, особенно сейчас, да и в прежние годы было подобное, у людей, считающих себя истинными патриотами, сквозит детская, незрелая любовь. Они любят Россию, потому что прекраснее ее на свете нет. В ней для них нет ничего плохого -только хорошее. Все недостатки, которые кто-то не может не замечать, объявляются происками вражеской пропаганды или кознями жидомасонов. А если вопрос ставится так, то, значит, уже они в одном лагере, вы - в другом. Думаю, Чаадаев любил Россию гораздо сильнее, чем те, кто безмерно ее восхвалял. Он просто не мог не видеть ее недостатков.
Да, Россия - страна замечательная, прекрасная, у нее великое будущее, до которого мы, к сожалению, не доживем. Не надо тянуть ее в это будущее за волосы.
Мы подходим к концу столетия. Нетрудно заметить, сколь важные сдвиги произошли на его протяжении, как отличается начало века от его конца. В начале его человек жил в мире, где были неписаные законы, которые хорошо ли, плохо ли, но соблюдались. Был свод нравственных правил, незыблемые этические нормы, которым, как казалось, человечество и далее будет следовать на пути своего прогресса. И коммунизм, и даже фашизм (два крайних течения, одно ультраправое, другое - ультралевое) преследовали единую цель - создать идеальное общество. Но идеальному на этом свете, увы, места нет. С середины первого тысячелетия и вплоть до начала XX века людям казалось, что существует абсолютная истина. Пусть у каждого, и у каждого политика в частности, свое представление о том, что есть истина и каков идеал, но все жили с высокомерным ощущением, что рецепты в общем-то найдены. Те или эти, но найдены.
353
Сходились на том, что главное - свобода, демократия, равенство, братство. Кто спорит - вещи замечательные.
Сегодня, под конец века мы приходим к довольно странным выводам. Мы их еще не до конца осознали, мы только еще начинаем понимать относительность того, что еще вчера считали абсолютным. Например, демократия. Святое слово. Особенно для Запада, почитающего ее абсолютным благом. Но кто бы в каком-нибудь застойном брежневском 1982-м поверил, что через десять лет в Грузии абсолютным большинством в 98 процентов голосов будет избран узник ГУЛАГа, диссидент, образованнейший человек, говорящий на пяти языках, сын академика, любимого народом писателя, и первое, что сделает, - начнет при полном восторге избравшей его массы жесточайше преследовать демократию, расправляться со своими идейными противниками, сажать их в тюрьмы, и понадобится военный переворот во главе с бывшим генералом КГБ, чтобы освободить страну от террора бывшего борца за права человека и вернуть ее в русло минимальной человеческой демократии. Если бы тогда я предсказал такое, сочли бы бреднями сумасшедшего. А ведь избрали Гамсахурдия самым демократическим образом.
А сколько еще подобных примеров! Сомали хотя бы, где демократически избранное правительство может привести страну к национальной катастрофе, к геноциду. Могла бы такая перспектива прийти кому-то в голову в начале века или в наши прекраснодушные 60-е?
Хочется поразмыслить над тем, куда приходит наша цивилизация. У меня для тебя, читатель, плохие новости. Но не отчаивайся: плохие новости, в конце концов, хорошие. Потому что лучше иметь плохие новости, соответствующие действительности, чем хорошие, ей не соответствующие.
Куда же мы приходим?
Свойства современной культуры - результат развития современного общества и результат коммерциализации
354
любого процесса. Первым поп-звездам XX века — Чарли Чаплину или Мэри Пикфорд, Шаляпину или Рахманинову не снились ни те гонорары, ни та армия специалистов, которая обслуживает современную звезду шоу-бизнеса. Сегодня популярность не произвол судьбы, а результат большого, кропотливого труда серьезных институтов, многочисленных организаций, специализирующихся на маркетинге. То, что раньше было сугубо профессией актера или спортсмена, теперь в результате колоссальной универсализации и глобализации мира при помощи масс-медиа превратилось в гигантский маркетинговый бизнес. Сегодня футболист, баскетболист, теннисист получает контракт на десятки миллионов долларов в год. Откуда эти деньги? От нас с вами, мы платим их, покупая любой, и самый нужный и самый ненужный, товар. А механизм оплаты идет через маркетинг. То же относится не только к звездам спорта, шоу-бизнеса, но к любой публичной фигуре. Если вы стали товаром, то на этом должны зарабатывать не только вы сами. Ваши деньги должны приносить деньги во много раз большие. Ваш товар (талант, спорт, искусство, политика) важен тому, кто выписывает вам гонорар, не сам по себе, а лишь как реклама другого бизнеса.
Само общественное сознание становится товаром, его можно формировать, а затем продавать. Занимаются этим масс-медиа. Они обрабатывают свою аудиторию, внушают ей те или иные предпочтения, настраивают на выбор того, а не другого товара - коммерческого, политического, нравственно-ценностного. Звучит пессимистично, не правда ли?
Глядя на своем домашнем экране рекламные вставки в дорогой вашему сердцу мыльной опере или, разницы нет, высокохудожественной ленте, просматривая рекламу в газете, которую вам кладут в почтовый ящик, вы думаете, что это вам предлагают товар. Но мы не задумываемся, что рекламодатель не просто так дает деньги телекомпании или газете - он платит ей за ее товар. Ка-
355
кой? За аудиторию, которой она владеет. За нас с вами, наше с вами внимание, наше с вами время, за нашу с вами привычку сидеть у телевизора, читать газету.
Рынок стал глобальным. Чем глобальнее масс-медиа, тем глобальнее рынок, тем глобальнее продажа товара. Недавно прошел аукцион бальных платьев принцессы Дианы. Физически проводился он в Нью-Йорке, но на самом деле — по всему миру, через «Интернет». Из миллиона мультимиллионеров нашелся, как видно, с десяток тысяч супермиллионеров: ну почему бы им для разнообразия не потратить полсотни тысяч долларов на платье? Даже трагическая гибель принцессы Дианы была использована в маркетинге: платье, стоившее 50 тысяч, уже выставлено на продажу за 375 тысяч.
Чем глобальнее рынок, тем больше на нем цена любой публичной фигуры. Тем серьезнее, качественнее она должна упаковываться и продаваться. Тем большее значение обретает ее имидж. Агентства, службы «паблик релейшенз», менеджеры - все это части единой пропагандистской машины, обрабатывающей массу. Сильвестр Сталлоне или Майкл Джексон, Том Круз или Мадонна -у каждого своя стратегия взаимоотношений с массой. Имидж точно выверяется, должно быть учтено все - как звезда одета, причесана, как выглядит на людях, что о ней пишут, что она сама отвечает на вопросы интервьюеров. Реклама, афиши, рецензии, журнальные обложки, скандалы, сенсации — все работает на имидж, внедряет его в ваше сознание. Вы сами не замечаете, как начинаете думать то же, что все.
Когда имидж вами уже усвоен и вам хочется видеть актера «вживую», появляется фильм или шоу. Успех! Вы спешите в кинотеатр или концертный зал, куда уже валом валит зрительская толпа... Но день за днем идет количественное накапливание, и со временем оно переходит в качественное: вы уже устаете от того, что еще вчера вас неудержимо манило. Во избежание «переедания»,
356
лишь только интерес публики пошел вниз, артист исчезает из ее поля зрения. Ни афиш, ни фотографий в журналах, ни публичных появлений - его словно бы нет вообще. Любая его фотография защищена авторским правом, ни одно издание не может поместить ее без разрешения артиста или его менеджера. А где-то через полгода после исчезновения артист вновь появляется и вновь к нему всеобщий интерес. Этот товар не должен терять в цене, в него вложены слишком большие деньги, и он должен принести еще большие...
Джордж Сорос в журнале «Атлантик мансли» поделился своими соображениями по поводу глобализации рынка. Человек, которому капитализм позволил заработать огромные миллиарды, рассуждает об... угрозе капитализма. Или, более широко, об опасностях, подстерегающих мир в конце тысячелетия.
Существовали две главные концепции общественного устройства, внутри которых мы жили. Мир был поделен на открытые общества и закрытые. Закрытое общество навязывало человеку свою, идеальную концепцию мироустройства, открытое - давало возможность проявить себя, никак не ограничивая. Противостояние двух концепций, как оказалось, было очень удобно для всех. Внутри страны наши фильмы и награды им на кинофестивалях рассматривались как победы советской идеологии, Запад же видел в них почтового голубя, донесшего весть из тюрьмы. Теперь русское кино исключительность свою потеряло, времена те кончились.
Сорос исходит из того, что ни у кого нет монополии на истину. Мы очень часто ведем себя так, будто имеем ее, точно знаем, как надо и как не надо поступать. Но этой монополии не может быть в принципе, и по очень простой причине. Абсолютная истина закрыта для нас уже в силу того, что мы живем внутри этого мира. Если бы мы жили в другой Галактике, то, может быть, сумели бы познать законы этой, поскольку были бы вне ее. Но
357
мы внутри, и потому наша оценка всегда зависит от того, как мы хотим поступить, от нашей точки зрения, нашей системы приоритетов, сколь бы не отличалась она от других. Христос, Иегова или Будда - каждый в своей культуре почитается как единственный носитель истины, никому не возбранено считать себя доверенным окончательной правоты.
Сужу по себе. Когда мой отец лет шесть назад возмущался происходящим в отечестве, тем, как немыслимо богатеют одни и как стремительно нищают другие, я говорил: «Ну хорошо, папа, пускай богатые воруют. Главное, чтобы они наворовали достаточно, чтобы стать капиталистами». Сегодня мое отношение к этому заметно поменялось. Я тоже грешил верой в абсолютную истину. Рынок казался мне системой саморегулирующейся и самодостаточной. Сорос очень убедительно пишет о том, что нынешний рынок совсем не таков. Думать о саморегуляции, как думалось во времена Адама Смита, когда экономическая теория создавалась, заблуждение. Смит полагал, что тем, кто строит развитое экономическое общество, присущи как само собой разумеющееся этические нормы, иными словами Божий страх. Не убий, не укради. Б общем, будь порядочным. Но чем ближе мы к концу века, тем очевиднее расплывчатость этических норм - попросту тем меньше страха Божьего.
Гершензон еще в начале века очень точно заметил, что человеку достаточно было бы знать лишь одну тысячную божественной истины, чтобы стать святым. Но факт остается фактом: человечество далеко не свято, ибо знать истину и жить по истине - две разные вещи. Сегодняшнее развитие дикого, варварского капитализма в России как раз и связано с тем, что рынок есть, а принципов -нет. Никаких. Нет морали. Никто не живет по истине.
Реклама, маркетинг, упаковка - все это насильственно формирует предпочтения, навязывает их. Потребителю не дают выбирать, ему навязывают. «Не уверенные в
358
собственных принципах, - пишет Сорос, - люди все в большей степени полагаются на деньги и на успех как критерии ценности. Считается, что лучше то, что дороже. То, что в прошлом было профессиями, становится формами бизнеса. Политиков, отстаивающих идеи, которые препятствуют их избранию, списывают со счетов как любителей-неудачников. Предмет, который когда-то был средством обмена (т. е. деньги. - А. К), узурпировал место основополагающих ценностей, диаметрально перевернув отношения, постулированные экономической теорией. Культ успеха вытеснил веру в принципы».
Возможность действовать сегодня, исходя из нерыночных ценностей, стала иллюзией. Жить и действовать можно, только полагаясь на ценности рыночные - не этические. «Общество лишилось якоря», — пишет Сорос. И это он говорит об открытом обществе! Парадокс! Социальный дарвинизм, который взяли за норму открытые общества, принцип «выживает сильнейший», может привести планету к драматическому итогу. Разрыв между богатыми и бедными все более увеличивается. И будет увеличиваться, если не принять меры к его сокращению. То есть вмешаться. Все понимают, что это необходимо, но и свободное общество не готово еще включить ограничители человеческого эгоизма. Вмешаться - это граничит с социализмом, а от него бегут, как черт от ладана. Хотя и социализм бывает разным.
Вот и получается, что, уходя от российской формы коммунизма в густые дебри варварского капитализма, надо надеяться на то, что где-то впереди нас ожидают те или иные формы государственного вмешательства, а значит, те или иные производные от социализма. Пишу и сам удивляюсь, что выступаю за это я. Я, мечтавший о том, чтобы советская система рухнула.
Если перенести процесс размывания этических ценностей на кинематограф, то там прослеживается все то же. Что произошло с кино за те 35 лет, что я в профессии?
359
Мы начинали в эпоху, когда примерами для нас были великие мастера - Куросава, Бергман, Бюнюэль, Феллини, Джон Форд, Орсон Уэллс. Все они великие индивидуальности и индивидуалисты. Пятнадцать лет послевоенного развития кинематографа ознаменовались приходом в искусство кино того, что чуть раньше уже произошло в литературе - чрезвычайного субъективизма в оценке реальности. И, как следствие, героичности поступка. Творение большого режиссера было актом героическим. Мало кого интересовало, есть успех у фильма или нет, собрал или не собрал он кассу. Последними в этой плеяде, думаю, были Годар и Тарковский, хоть как художники они на разных этических полюсах.
Где-то в конце 80-х Феллини и Бондарчук ехали на машине по Риму, Феллини неожиданно остановил у кинотеатра машину, сказал:
- Зайдем на минутку.
Они зашли. В зале было пусто.
- А где же зрители? — спросил Бондарчук.
- Мои зрители все умерли, - сказал Феллини.
Жил он после этого недолго. Ему уже было мучительно трудно набрать хоть какие-то деньги, чтобы снимать.
Медленно, но неумолимо отодвигается в прошлое эпоха героической режиссуры - время, когда сама эта профессия была героической. Режиссер был первооткрывателем. От него ждали откровения. Сегодня в это трудно поверить, но на картины Антониони в Европе стояли очереди. Даже в том же самом Голливуде сегодня невозможно было бы сделать картины, которые делались там в 40-50-е - «Отсюда и в вечность» Циннемана, «Лучшие годы нашей жизни» Уайлера, «Сокровища Сьерра-Мадре» Хьюстона, «Касабланка» Майкла Кертица. Несчастный конец, два главных героя убиты, женщина уезжает. Такая картина в сегодняшнем Голливуде немыслима. Герой непременно должен победить в прямой физической схватке с противником. Невозможно сделать картину без розового оптимистическо-
360
го финала. Почему так случилось? Причин много, но главная - губительная роль масс-медиа.
Телевидение не претендует на то, чтобы быть большим искусством, его зритель не ждет от него этого. Телевидение изменило зрителя, и сам зритель изменился. После войны сразу же повысилась рождаемость. Пережив войну, самое страшное, что, казалось, больше никогда не должно повториться, люди хотели родить ребенка. В 60-е годы в зрительные залы пришло целое поколение новых детей. Тем, кто родился в 46-м, в 66-м было двадцать. Это поколение не знало войны, голода, борьбы, героизма, предательства, не знало сложностей философии. 14-15-летние подростки определили, какое кино надо делать. То, которое они будут смотреть. Сегодня эти подростки уже родители, и новое поколение подростков диктует кино новые законы. Оно уже совсем не такое, как в 60-е годы.
Идет ускорение процесса жизни, а одновременно — иначе не могло бы быть — и ускорение процесса восприятия. Значит, от режиссера требуется ускорение изложения материала. Абстракционизм, Фрэнсис Бейкон, быстрый монтаж, М-ТВ, смазанное изображение в окне летящего самолета или мчащегося поезда - это то, как сегодняшний человек видит мир. Он уже не сидит на берегу озера, долго-долго созерцая пейзаж. Для этого надо иметь время, а чтобы иметь время, надо быть элитой, если не финансовой, то интеллектуальной.
Новый зритель обращает внимание не на фильм как произведение искусства, а на рекламу фильма. На упаковку. В Нью-Йорке, в Лондоне, в Париже - наверное, только в этих трех городах можно вычитывать в газете, где сегодня показывают Ренуара, Бергмана или малобюджетную художественную продукцию. 90 процентов картин, идущих на экране, огромны по постановочному масштабу, но не рассказывают ничего нового о человеке - грохочущая реклама этих картин всепроникающа. Именно их и смотрит зритель.
361
Невольно приходишь к грустным размышлениям. Где теперь те идеалы, которые освещали путь художника еще каких-то 15-20 лет назад? Не получается «привлечь к себе любовь пространства», живя «без самозванства». Пространство глухо. Это понял уже в 30-е годы в Голливуде Эйзенштейн, а потому призывал Штрауха биться, чтобы построить плацдарм для своей гениальности. Мы приходим в век, взыскующий самозванства.
Вспомните звезд 50-60-х. Синатра. Он вообще кажется клерком. А «Битлз»? Они тоже были похожи на клерков - пиджачки, галстучки. Это совсем не мешало им стать звездами. А как выглядят поп-звезды сегодняшние? Один наголо обрит, у другого - пол-лица замазано синей краской. Где только не проколоты дырки и не понавешаны серьги! Нас окружает мир постмодернизма, где самонадеянность и агрессивность - желанные качества, позволяющие что-то сделать. Прежде качество было важней обертки. Сегодня обертка важней качества. Чтобы тебя хоть как-то заметили. Как тут обойтись без самозванства! Как слышать будущего зов! Невольно приходишь к выводу: героическое время кончилось.
Самобытность сама по себе перестала быть необходимостью. Оригинальное сегодня - это то, что продается. То, что не продается, не оригинально. Постмодернизм в своей основе весь заимствован из прошлых лет. Произведения даже больших художников, таких, как Шнитке, состоят из эклектических собраний сделанного до них. Что такое кино Тарантино, при всем несомненном таланте автора? Ничто. Просто замечательный коктейль из всего на свете. Раньше бы это называлось плагиатом, сегодня - заимствованием. Раньше за это могли привлечь к суду, теперь - это норма. Начал это Энди Уорхолл. Искусство все в принципе пришло к самоповторению, к умножению в дробленых зеркалах. Любой художник сегодня кажется состоящим из цитат. Плохо это или хорошо, не знаю. Но это так.
362
Кувалда рекламы неизмеримо сильнее хрупкого стекла достоинств фильма. Две мои последние картины -«Ближний круг» и «Курочка Ряба» - полностью провалились. Никто их не увидел, хотя, смею надеяться, это не худшее, что было сделано в кино. Товар был, продавца не было. Продавец важней товара.
Когда вы открываете газету и видите на всю полосу рекламу, а на соседней полосе рекламу другого фильма, на третьей — третьего и где-то в самом конце в крошечном маленьком квадратике - «картина Кончаловского», состязание заведомо проиграно, какой бы шедевр вы ни сняли. О ком бы ни шла речь - о Тарковском, Бергмане, Феллини. Какое-то количество зрителей они, конечно, соберут, еще не перевелись киноманы-фанатики, но сделать картине успех они не в состоянии.
Перед художником всегда стоит дилемма. С одной стороны, хочется работать, не останавливаться, но если не останавливаться, особенно в кино, то приходится делать то, что нужно. Ты становишься коммерческим режиссером. Ты выражаешь уже не себя, а желания продюсера. Если же ты хочешь делать свои картины, работать без остановки уже нельзя. Очень немногие режиссеры смогли, оставаясь авторами, избежать перерывов. Феллини мог бы снять гораздо больше: случалось, он не снимал по три, по четыре года. Он так и не сумел найти деньги на свою последнюю картину. Не останавливаться, создавая свое кино, можно только тогда, когда снимаешь на свои деньги. Как это делает, предположим, Вуди Аллен. Но он и делает всегда очень малобюджетные картины. Звезды снимаются у него без всякого гонорара - с Вуди Алленом можно работать бесплатно...
Как незаметно бежит время! Спохватываясь, замечаешь, что уже пришло новое кинематографическое поколение. Что удивляться? Это естественно. Так и должно быть. А я, как ни странно, все еще считаю себя начинающим. Ну, может, уже не совсем начинающим, но все еще
363
подающим надежды. Может, это оттого, что не снял своей лучшей картины? Но все еще подаю надежды - себе, не другим. Очень много сил невостребовано в жизни.
Много сейчас режиссеров, которые не снимают — хорошие, плохие, талантливые, не очень талантливые - все невостребованы. Стать нужным сложнее, чем снять кино. Особенно в той среде, в которой мы оказались, - в как бы капиталистической. Раньше все шло вроде бы само. Нашел сценарий - будешь снимать, нет проблем. Сейчас надо доказать, что ты нужен. Попробуй докажи! Надо уметь делать из себя товар.
В России, хотим мы того или нет, вряд ли можно быть свободным художником. Хочешь быть в порядке - дружи с властями. Не важно какими: монархическими, коммунистическими, демократическими. Дружишь с царем -ты на коне, не дружишь — пеняй на себя. Впрочем, это не только в России - в других странах все то же самое, хоть, может быть, и не так явно. У нас же наметанный глаз мгновенно и без ошибки выделяет прирученных художников. Они, как зубры в Беловежской пуще, протоптали дорожки к специально для них заготовленным кормушкам. Их приглашают в Кремль на праздничные обеды. Посмотришь хронику в телевизоре, фотографии в газетах: кто-то что-то шепчет на ухо Лужкову, кто-то маячит вблизи Ельцина. Даже фамилии называть не надо - они у всех на слуху. Но ничего тут не поделаешь: это Россия. Надо иметь свою руку при начальнике. Да и начальнику лестно иметь при себе художника.
Я перечитал эти написанные всего несколько месяцев назад строки и подивился тому, как быстро устаревают наши прежние представления. Мы все еще не можем вытравить в себе остатки былого интеллигентского подхода: мол, только те хорошие художники, которые с начальством не дружат, а которые дружат - те нехорошие. Это точка зрения очень партийная, хотя тех, кто ее высказывает (и меня, когда я ее придерживался), слово «партий-
364
ность» всегда приводило в ужас. Бывают великие художники, которые в чести у начальства (достаточно вспомнить Веласкеса и Тициана или хотя бы Галину Уланову), и бывают жуткие художники, при том что у начальства они не в чести. Партийный признак оппозиции к власть имущим никогда не является мерилом истинности искусства.
А что истинно? Кто может ответить в мире, где ни у кого нет монополии на истину? Итак, готовьтесь: наступает эпоха самозванства. Уже наступила.
Одно из капитальных заблуждений, от которого не без труда избавляются сегодня социологи, - это то, что достаточно разрушить плохую систему (не важно, плохую систему капитализма или плохую систему социализма), чтобы жить на земле стало лучше. Разрушили капиталистическую систему, лучше стало или хуже? Разрушили социалистическую - опять же, стало ли лучше? Уж точно, не менее страшно, чем было.
Мы живем в постоянно становящемся мире. Мы следуем выработанным формулировкам, которые проверены нашим прежним опытом. Но формулы все время отстают от меняющегося мира. Подобно глобальной погоде, мир находится в постоянном движении, изменении -формулы не в состоянии с адекватной скоростью адаптироваться к переменам. Поэтому мир в своем развитии всегда впереди наших представлений о нем. Наконец-то до нас это доходит, мы с удивлением открываем для себя эту новость, а она тоже уже не новость. И того мира, который пришел на смену прежнему, знакомому нам, тоже уже нет. Мир по-прежнему в движении, в процессе обретения своей формы, которая тут же меняется, не успев обрести законченность.
Шопенгауэр говорил, что истина приходит к человеку
365
в три стадии. Первая - она высмеивается, вторая — встречает яростное сопротивление, третья - воспринимается как банальность.
Кто-то замечательно сказал про Россию: триумф мечты над практикой. Это очень точное определение российской ментальности. Все время изобретаются объяснения, не имеющие ничего общего с реальностью. Недавно двое моих русских знакомых пытались доказать мне, что во всем виноваты евреи, потому что они все скупили и русские теперь работают на них как рабы. Хорошо, говорю, я. А у кого они скупили? Продавали-то русские, а они скупили.
Опять евреи виноваты! Как легко человек поддается на обезболивающие средства.
Когда умирает эпоха или когда она переворачивается, с какой легкостью творится изничтожение тех, кто был наверху в предыдущей системе, в советской, предположим, как по ним ходят, пинают, клеймят за беспринципность, конформизм, продажность - в нашей стране это делают с особой страстью. Что далеко ходить за примерами! Чего я только не наслышался про своего отца! Что он заслуженный гимнюк Советского Союза и далее в том же стиле. С какой легкостью мы задним числом обвиняем людей!
А если задуматься всерьез: заглядывали ли те, кто выступает сейчас в роли моралистов, в свои собственные души? Ставили ли они себя на место тех, кому выносят нравственный приговор? Как бы вели себя сами в подобной ситуации? Иногда я думаю, что чем жарче и яростнее человек разоблачает пороки другого, чем пламеннее он в своих обвинениях, тем более он сам несет в себе то, что обличает в других. Безжалостность как принцип - свойство людей слабых. Силе всегда свойственно сдерживать себя и прощать. Сознание собственной погрешимости -свойство силы. Проверь себя, поставь себя на место другого: а как бы ты сам проявил себя в тех самых обстоя-
366
тельствах? Смог бы быть бескомпромиссным и принципиальным? Да я не очень поверю тем, кто скажет: смог бы. Это легко сказать.
Да, одни имели отчаянность говорить правду в глаза и расплачивались за это. Другие этой отчаянности не имели, хоть от себя самих правды не скрывали. Что, они предатели? Что такое предательство? Можно или нельзя простить предательство? Оппортунизм — свойство человека или животного? Или возможны оба варианта?
Мне доводилось сталкиваться в жизни с людьми, которые меня или близких мне людей предавали. Не могу сказать, что я после этого мог с ними сохранять какие-либо отношения, но почему-то что-то во мне всегда заставляло стараться понять мотивы, почему они так поступили. Самый страшный ужас, который я могу себе представить, самое тяжкое испытание - это необходимость выбора между своей жизнью и жизнью кого-то из близких мне людей.
Я покрываюсь липким потом, когда думаю о подобной необходимости. Пожертвовать собой можно инстинктивно. Смог бы я это сделать сознательно? Где-то у той последней черты, где возникает человек как существо, способное на самопожертвование, там прекращается великий инстинкт самосохранения и начинается чудо. Если не сумасшествие. Часто ли мы заглядываем в те самые бездны своей души и совести? В те темноты, где живет та самая тварь дрожащая. Страшно туда заглянуть! Многие ли из нас окажутся способными на величие духа, когда пистолет приставлен к виску? Повезло, что мне не выпадало проверить это на деле. Узнать, каков я на самом деле. Повезло тому, кто может тешить себя иллюзией о своей моральной цельности.
Легко быть неплохим человеком в нормальных обстоятельствах. А когда все вдруг сдвигается со своих опор? Достаточно посмотреть, что сегодня происходит в России, хотя бы по части отношения к религии. Те, кто вче-
367
ра клялся в своем атеизме, сейчас в церквах. Отстаивают службы, бьют поклоны. Смотришь на эти лица, думаешь: что они сейчас чувствуют, что испытывают? Я уважаю Горбачева - ни разу не видел его в церкви.
Конечно, не исключено, что кто-то в прежние времена скрывал свои религиозные убеждения и вот теперь-то дожил до возможности следовать им открыто. Но та страсть и старание, с которыми иные из нынешних официальных фигур исполняют религиозные обряды (не зная, не умея толком их исполнять), наводит меня на грустную мысль, что от язычества мы не избавились. Раньше в социалистические праздники заворачивали все дома в красные тряпки, теперь крестом и кадилом святим все подряд - биржи, банки, казино, автомашины. А между прочим, вплотную уже конец тысячелетия. Смеяться над этим не стоит, задуматься - самое время.
XXI век, к которому мы приближаемся, будет отнюдь не лучезарным, как казалось некогда. На самом деле - мы уже живем в XXI веке. Мы не даем себе в этом отчета. А он уже наступил со всеми его замечательными и ужасными семенами, которые были заложены в веке XX. Только теперь они проросли уже совсем другими ростками. Начало нового века видно уже в тех войнах и конфликтах, которые сейчас на планете, - расовых, племенных, религиозных, конфликтах между бедными и богатыми. Югославия, Гаити, Албания, Чечня, Нагорный Карабах, Сомали - тут и там начинающаяся резня требует вмешательства извне. Чаще всего это «голубые каски», реже - дипломатические посредники, но прослеживается некая закономерность. Угроза ядерной войны отпала - мир уже не делится на две противостоящие системы, да и ясно уже, что при накопленном арсенале боеголовок такая война приведет лишь к «ядерной зиме», то есть гибели всей планеты. Не исключено, конечно, что какой-то взбесившийся тиран заимеет ядерную бомбу и взорвет ее, может, даже и над нами с вами,
368
но атомная аннигиляция человечества уже не реальна. Однако отсечение угрозы ядерной привело лишь к расширению войн обычными средствами. Страх ядерного апокалипсиса ушел, и во все тяжкие понеслось производство стрелкового вооружения. Войны обычные развязываются теперь с гораздо большей легкостью. По всему миру там и сям возникают очаги войны, правота доказывается исключительно силой оружия. Тутси режут хуту, мусульмане - христиан, христиане - мусульман, иракцы - курдов... Погасить эти очаги можно тоже только силой оружия: другие методы воздействия безрезультатны, действенно только принуждение.
Взять хотя бы недавно происходившее в Югославии. Пятнадцать лет назад даже нельзя было представить себе, что люди этой страны начнут истреблять друг друга на религиозной основе. Пока был жив Тито, сама возможность подобного пресекалась в корне. Как только он умер и люди обрели чуть больше свободы, немедленно началась резня. Оба менталитета, как христианский, так и мусульманский, отличились исключительной жестокостью в геноциде друг друга. Все попытки решить проблему путем уговоров и переговоров провалились. Пришлось посылать солдат. Аргумент «будете драться - будем стрелять» действие возымел. Десять лет назад послать войска ООН или НАТО в другую страну как международного полицейского было невозможно. Принцип невмешательства почитался незыблемым. Теперь уже мир понимает, что военное вмешательство подчас единственный способ заставить людей поступать по-человечески - остановить войны.
Единственная надежда остановить потоки крови — происходящая сейчас колоссальная технологическая революция. Достижения в области компьютерной техники, точного наведения приводят сегодня к концепции так называемого хирургического военного вмешательства. То есть достаточно наведения ракеты на одно-единственное окно или один-единственный узел, но
369
окно Генерального штаба или узел связи всей армии, и войну можно бескровно пресечь.
Казалось бы, век просвещения все эти конфликты должен был ликвидировать. Информатика распространяется по всему миру. Всем уже ведомо, что «свобода, равенство, братство» золотыми буквами написано на портике всемирного государственного устройства. Так почему бы этим великим принципам немедля не восторжествовать? Не тут-то было.
Я задумываюсь: а что же мы подразумеваем под этими замечательными словами, существует ли истинная свобода, истинное равенство, истинное братство? Если это абсолютная истина, то как она выражается? В чем выражается братство? Равенство? Свобода? Если они существуют в абсолюте, должно быть этому какое-то подтверждение. Где оно? Социологический дарвинизм с культом победы сильнейшего «милости к падшим» никогда не призывает. Те опасности, о которых предупреждает Сорос, опасности развития угрожающего неравенства между богатыми и бедными в глобальной экономической системе, приводят к мысли о том, что в целях сохранения стабильности в той или иной стране, том или ином регионе мира государство или группы государств должны будут брать на себя роль пугала. Будь то армия ООН, будь то полицейские силы, призванные покончить с криминальной обстановкой. От этого государство не станет полицейским государством. Напротив, без полиции, без армии, как выясняется, невозможно хоть какое-то осуществление свободы, равенства, братства, пусть хоть в самом приблизительном их виде.
Но, оказалось, есть проблемы не менее страшные, чем войны.
Мы еще слишком мало знаем о самих себе. Кто мы? Чем руководствуемся в своих поступках? Какие цели ставим перед собой? Ну а если попытаться взглянуть чуть со стороны? Если бы инопланетянин попытался
370
произвести какую-то классификацию человечества, он бы прежде всего, конечно, отделил бы человека от прочих тварей. Это человек, а не крокодил.
Затем инопланетянин разделил бы всех людей по тому, что у них промежду ног. Второй главный признак человека - пол, кто ты: мужчина или женщина? Ученые все больше приходят к тому, что мужской и женский мозг работают по-разному. У мужчины речевая часть находится только в левом полушарии, у женщины - и в левом и в правом. Поэтому в случае инсульта у мужчины речь парализуется чаще, чем у женщины. Поэтому женщины болтают больше. У мужчины где-то в мозгу сохранилась та же железа, которая есть у ящера, реакции мужчины на опасность - это реакции рептилий. У женщины этого нет. Поэтому когда мужчина мстит - он бьет, когда женщина мстит - она сплетничает. Мальчики вступают в драку, девочки садятся в кружок и начинают перемывать косточки. Напоминаю, это выводы не житейские, а научные. С ними полезно было бы ознакомиться феминисткам, пытающимся во всем уравнять мужчин и женщин. А это два совершенно разных вида и видения. Сейчас об этом вышла любопытная книга -«Мужчины - с Марса, женщины - с Венеры».
Третий признак - цвет кожи, деление на расы. Что же дальше?
Некоторые говорят - язык. Вовсе нет. Следующее — система ценностей. Чем отличаются люди одной расы друг от друга? Возьмем, скажем, всех черных. Среди них есть язычники, мусульмане, христиане. Все они будут отличаться друг от друга поведением, потому что поведение определяется системой координат, этикой. То есть, по сути, религией. Есть арабы-христиане, есть негры-иудеи, цвет кожи и язык у них такой же, как у соплеменников, - поведение другое.
Когда мы говорим о дальнейших путях сегодняшней цивилизации, развития человечества, жизни на земле,
371
весь эволюционный процесс входит в третью стадию - на эту тему только что выступил Хокинг, знаменитый физик, автор «Краткой истории времени», человек, который, несмотря на недуг тяжелого паралича, имеет мужество думать не только о себе. Он написал, что ныне человечество входит в третью стадию эволюции жизни на земле. Первая - когда из белкового вещества и аминокислот он превратился в самовоспроизводящее, кормящее себя существо - «гомо сапиенс». Когда он стал мыслить и проецировать прошлое в будущее. Вторая стадия эволюции: когда он стал способен записывать свои познания, воспоминания и предвидения будущего - на камне, на бумаге, в компьютере, то есть стал аккумулировать знания при помощи средств их фиксации и трансляции. Но на двух этих стадиях процесс эволюции биологических видов происходил согласно законам природы, человек был не в состоянии влиять на развитие видов. Сейчас наступает третья стадия живой жизни - самоконструируемая эволюция. Человечество пришло к возможности вмешиваться в генетический код, влиять на развитие и самовоспроизводство видов жизни. Генетика подошла вплотную к тому, чтобы начать производить людей по заданным характеристикам. Скажем, людей, которые будут быстрее бегать или иметь абсолютный слух (уже эти гены найдены - ген абсолютного слуха, ген специальных фибр в мышцах). Сегодня достаточно царапнуть новорожденного младенца, взять крошечку его мышечной ткани, чтобы сказать, что он имеет шансы стать олимпийским чемпионом. Оказывается, у спортсменов-чемпионов другая мышечная клетчатка. Призвание человека заложено на генном уровне.
Иначе говоря, джинн выпущен из бутылки. И, можно не сомневаться, найдутся люди, которые захотят потратить свои деньги, чтобы улучшить самих себя. А будет спрос - появится и предложение. Человек вступает в эру эволюции себя, как такового, по заданному дизайну.
372
Последствия этого могут оказаться самыми страшными. Можно ли ввести этот процесс в границы этики? Какая должна быть здесь этика? Это абсолютно неизведанные сферы человеческого общества.
Сегодня мы едим уже бананы, помидоры, которые все созданы генетически. Клонированные росточки бананов отсылаются в Африку и Южную Америку, им уже задан набор генных качеств, определяющий вкус, размер, способность противостоять всему, чему только может возникнуть необходимость противостоять. Различие бананов в размерах только оттого, что один росток оказался на горе под солнышком, а другой - под горой в тени, иначе бы они были одинаковы, как из-под штампа.
Оказывается, генетический код человека и дрожжевых бактерий общий на 50 процентов, человека и свиньи - общий на 90 процентов, человека и обезьяны - на 99 с долями процента. Немыслимое количество общего. Печально, но хочется повторить известный вопрос любознательного мальчика: «Мама, а если люди произошли от обезьяны, то почему не все обезьяны согласились стать людьми?»
Вопросы, вопросы... У человека неизбежен соблазн проверить религию наукой и объявить ее постулаты научной истиной. Подобные попытки не раз случались. Рассказывают, что на Украине в недавнее время готовился учебник для школ и институтов - «Основы научного национализма». Слава Богу, у кого-то хватило ума повременить с этим изданием.
Очень много возникает вопросов, на которые так или иначе необходимо искать ответ.
Наверное, одним из важных постулатов новой этики должно стать понимание собственной погрешимости — во всем, избавление от убежденности в исключительности собственной нравственности и собственного знания. Мы должны понять и принять, наконец, что монополия на абсолютную истину никому не дана. Каждый может быть неправ.
373
Человечество неизбежно будет встречаться с кризисами, грозящими смертельной опасностью, и выходить из них. Оптимизм мой оправдывается тем, что человек — существо мыслящее, способное к адаптации и к выживанию. И если человечество поймет, что оно на грани катастрофы, оно выживет. Как говорил в своей Нобелевской речи Фолкнер: «Человек становится лучше, когда единственной альтернативой морального прогресса является гибель».
Но чтобы выжить, человеку придется решать проблемы. Это значит, что ООН, которая только начинает применять свои вооруженные силы как миротворческие, будет все больше и больше прибегать к помощи этого контингента с дубинками, чтобы не допустить геноцида. Это значит, что богатые нации во избежание геополитического конфликта должны будут наступить на горло собственному эгоизму и включиться в серьезные программы по развитию стран бедных. В противном случае перекос может привести или к повальной эмиграции в богатые страны (как из Алжира во Францию), или к локальным войнам, которые придется усмирять, посылая туда войска. Не проще ли потратить те же деньги на то, чтобы этих людей учить. А учить, как известно, можно разными путями. Можно ставить в угол голыми коленками на горох, можно учить полезным навыкам, умению пользоваться собственными ресурсами, которые у каждой, даже у самой бедной, нации есть. Эфиопия, к примеру, после того как рухнула власть марксистов, медленно-медленно начинает приходить в порядок, использовать современные формы агрокультуры и т. д.
Не теряю надежды и на осознание бездны экологической катастрофы. Уже сейчас мигают красные лампочки - карельский и сибирский леса тают. Их уничтожают со скоростью, не уступающей уничтожению бразильского леса. А это прямиком поведет к глобальной катастрофе. Ибо у планеты осталось только два легких — Амазонка и Сибирь. Не исключено, что, когда истребление лесов
374
достигнет критической точки, потребуется международное решение, каким образом это варварство прекратить. Может быть, мировому сообществу придется пойти на давление, на угрозу изоляции России, если не будет прекращено вырубание леса. В данном вопросе надежда у меня исключительно на воздействие извне, ибо наш русский предприниматель сегодня вполне соответствует описанному мною средневековому типу мышления.
Вопрос стоит о выживании, и не только человека, но всех млекопитающих. Достаточно снизить содержание кислорода в атмосфере менее чем на один процент, как млекопитающие, как таковые, перестанут существовать. Белые кровяные тельца возможны только благодаря избытку кислорода в атмосфере. Упадет содержание кислорода — упадет и содержание белых кровяных телец, перестанет работать иммунитет. У всех млекопитающих - от китов до человека...
Очень важно услышать будущего зов. Не ростки его, а само это будущее, которое уже наступило. Поэтому я говорю о СПИДе, об экологии, о наркотиках - трех страшных бичах, которые угрожают гибелью России. И погубят, если каждый в России не почувствует себя персонально ответственным. Как это сделать - не знаю. Мобуту в Заире собирал на стадионе десять тысяч человек и наугад расстреливал каждого десятого. Те, что уходили живыми, уже знали, что они персонально ответственны. Ощущение своей персональной ответственности - это что, тот же страх Божий? Или страх кесарев?
Страх Божий нужен. Что имел в виду Достоевский, когда говорил: «Широк русский человек! Широк! Надо бы сузить»? Как? Каким способом? Чем менее человек придерживается нравственных категорий, помогающих ограничить самого себя, тем больше нужно внешнее, насильственное его ограничение.
Приходится выбирать между страхом Божьим и страхом кесаревым. Страх кесарев оставляет свободы мень-
375
те, страх Божий - свободы больше, потому что человек ограничивает себя сам, руководствуясь нормами этики.
И возможен ли выбор между страхом кесаревым и страхом Божьим? Ибо когда мы говорим о нравственных нормах, нормах, основанных на религии, то есть на страхе Божьем, то, как ни крути, чтобы хоть как-то осуществить их в реальности, нужен страх кесарев.
Боюсь, что человечеству в одиночестве придется искать новый кодекс нравственных истин, и да поможет ему в этом деле Господь!
В недавно прочитанной статье о французском художнике-импрессионисте я нашел интересную мысль: он никогда не стал звездой импрессионистской школы, потому что в его жизни было слишком мало борьбы. Большим художником можно стать, только выстрадав на это право,- отрезав себе ухо, сев в тюрьму, сойдя с ума. Не отстрадав положенное, не много шансов стать признанным.
Сейчас я перебираю свои старые записные книжки. Почти в каждой повторяются бергмановские слова о головокружительной свободе, необходимой, чтобы снимать свое кино. И еще постоянно повторяющиеся записи: «Начать говорить правду. Что это? Что ты чувствуешь? Как говорить правду? Пора перешагнуть. Что перешагнуть? Границу».
У каждого художника есть граница, дальше которой идти как бы нельзя.
Желание перешагнуть ее, проверить себя, свои возможности, на их максимуме, на последнем пределе у меня возникло очень давно, но и по сей день ощущаю, что никогда по-настоящему не сделал этого, не снял своей лучшей картины. Б чем вообще заключается творчество? Ну конечно же, это поиск самого себя; я его вел
376
в каждой своей картине, может быть, за исключением «Танго и Кэш» - там поиск, впрочем, тоже был, но, скорее, не художественного, а технического свойства.
Когда приходит какой-то образ, какая-то фраза, какой-то сценарный ход, человеческое движение, приоткрывающее завесу над тайной (потому что, конечно же, тайна - то, что художник делает), и возникает нечто, заставляющее зрителя плакать или смеяться, постигать ранее неведомое в характере и существе человека.
Каждое такое открытие вызывает в художнике непередаваемое ощущение восторга, дрожи, озноба. Я очень четко чувствую физиологически эту дрожь, эти мурашки по коже, встающие дыбом волосы - в этот момент ты творец, с тобой восторг открытия. Ради этих моментов и существует художник.
Такие моменты не раз сопутствуют процессу рождения фильма - когда пишешь сценарий, когда снимаешь и, самое ответственное, когда монтируешь. Соединяешь кусок и кусок, накладываешь шумы, музыку, и только в этот момент становится ясно: вот оно, получилось, что-то такое возникло. Восторг открытия. Ощущение, что переступил в неведомое.
Но этот восторг испытываешь совсем не часто, а с возрастом - все реже и реже. И самое смешное, что люди, которые придут смотреть картину, будут видеть в ней совсем другое. Они придут смотреть не картину, как таковую. Они будут смотреть картину, снятую вот этим человеком, живущим вот в этих обстоятельствах, у которого вот эти родители и вот эти друзья, который в жизни сделал то-то и поступил так-то. Это привносит в восприятие совершенно иное измерение, что особенно ощутимо в кругах профессиональных, в кругах критических. Этим людям кажется, что они тебя знают и потому имеют право сомневаться в твоей искренности. Сомнение зрителей в искренности художника, думаю, самое для него разрушительное.
377
Во всяком случае, лично для меня было так. Ничто так не подрубает крылья, как неверие в искренность того, что делалось тобой со всей самоотдачей, с желанием высказать самое главное, самое в этот момент тебя волнующее. На это неверие мне много раз в жизни случалось наталкиваться. Но все равно, пока снимаешь, остается желание найти себя, себя выразить, себя постичь - особенно если снимаешь по своему сценарию.
Мы живем в эпоху масс-медиа. Сегодня Шекспир читал бы «Московский комсомолец». Может, даже попользовался какими-то почерпнутыми оттуда сюжетами. И все же, думаю, само это слово «масс-медиа» обрело свой полный смысл не в эпоху газет, даже телевидения, а именно сейчас, в 90-е, в компьютерный век. Владимир Ильич вовремя понял, почему из всех искусств для нас важнейшим является кино. Потому что изображение сильнее слова. Кино было важнейшим до тех пор, пока не появилось телевидение. Оно — тот же самый образ, но еще и доставленный на дом. Не надо никуда ходить. Процесс восприятия образа можно совместить с отправлением естественных потребностей. Напрягаться совершенно не нужно - все входит в тебя через подкорку.
С момента своего появления в человеческом сообществе образ имел сакральный характер. Бизон, нарисованный на стене пещеры великим и безвестным художником первобытных времен, имел четкое функциональное назначение - поймать животное, дать победу над ним охотнику. Скульптура, эллинские изваяния, поганьские идолы - все имели мистический характер, все изображали божества. Сегодня образ донельзя девальвирован, хотя по-прежнему служит той же сакральной цели — сотворению кумира. Только уже по прихоти тех, в чьих руках масс-медиа, кто организует рекламные кампании, кумиром может стать любой.
Какова будет роль масс-медиа в XXI веке, если уже сейчас они начинают занимать трагически большое место?
378
Мир движется в сторону таблоида, дешевой газеты с обилием фотографий. Они становятся важнее текста. Раньше газеты читали - теперь их разглядывают. Все больше и больше цветных фотографий на полосах. Самые читаемые сегодня газеты - бульварные: много картинок и масса сплетен. Основные новости - на первой и третьей страницах. Остальное реклама, сплетни, местные новости. И фотографии, фотографии, фотографии... Что это означает? Означает, что современный человек схватывает не текстовой материал, а изобразительный. То, что в компьютере называется «икона», образ. Текст становится функциональным. Судить, насколько серьезную роль образ играет в обработке массового сознания, можно по такому примеру. Когда первый раз выбирали в президенты Миттерана, была проведена большая кампания по внедрению его имиджа в массовое сознание. На фотографиях он представал исключительно в фас, снятый чуть снизу, с протянутыми руками. Как отец — к детям. Программа, с которой он шел на выборы, была социалистическая, гуманная, для чего как раз и подходил образ человека в фас, который кажется всеобъемлющим и менее символичным, чем образ человека в профиль. С этой программой и с этим имиджем он победил.
В преддверии следующих выборов Миттеран понял, что социалистическая партия проигрывает, теряет популярность, он стал медленно отходить от социалистических идей и столь же не спеша переходить к надпартийной политике. К началу новой избирательной кампании он давно уже ничего не говорил о социализме, а на фотографиях представал в профиль. Почему? Семантически профиль - это империя. Профиль чеканят на монетах. Это монарх, надпартийный лидер. Все выборы прошли под знаком Миттерана в профиль.
Великие люди истории лишь с достаточно недавнего времени обрели возможность увидеть свой прижизненный образ. Образ создавался на основе слухов, преданий,
379
легенд. Человек сначала должен был обрести ореол славы, стать легендой, а потом уже эту легенду закреплял образ. Сегодня образ покупается. Достаточно заплатить некую сумму и взамен получить желаемый образ. Мы живем в эпоху лжепророков, лжеидолов, лжекумиров. Сегодня великим становится один, завтра - другой, послезавтра — третий. Прикиньте, что нужно было Христу и что - Мадонне (я имею в виду рок-певицу), чтобы стать образами. Христос не был и не мог быть при жизни товаром, Мадонна - товар при жизни. Образ - это товар.
От частого использования образ девальвируется. Сегодняшний кинематографист живет в принципиально иной ситуации, чем кинематографист времен Эйзенштейна. Он добавляет лишь малую толику образов к нашей и без того непомерной перегруженности дешевыми изображениями. Думаю, что последними из кинематографистов, кто имел могущество влияния на мир своими образами, было поколение Тарковского. Мое поколение. Вряд ли возможно возвращение времени, когда кинематографические образы обрели бы столь же высокую цену.
Образ очень приближает человека, из которого он творится, к окружающим. Все идолы всегда настолько знакомы, что к ним тянет обращаться по имени, хотя, быть может, в самой жизни никогда их и не встречал. Они уже родные тебе, ты их столько раз видел! Феномен масс-медиа в нашем веке заключается в том, что они рождают иллюзию близости между тобой и созданным ими кумиром. Отсюда общение с носителем образа приобретает характер панибратства.
На протяжении многих месяцев работы над этими страницами я не раз приходил к выводу, что книга может вызвать у читателя тягостное чувство. Ну и что, успокаивал я себя, почему эти горькие мысли я должен обдумывать в одиночестве? Почему, уж если кто-то заинтересовался моими размышлениями, не разделил бы со мной хотя бы толику моих разочарований и сомне-
380
ний? Я, конечно, понимаю, что найдутся люди, которые, прочитав эти страницы, скажут: «Ну и дурак! Разоткровенничался! Я бы такого никогда не стал писать». Готов понять и такую реакцию, у каждого человека есть нечто, скрываемое от других. Но все же во мне сохраняется надежда, которая и подвигает меня писать все это. Надежда на то, что кто-то скажет: «А я? Как я чувствую, думаю, отношусь к этим нравственным проблемам?» Что он заглянет в закоулки и бездны своей души. Хотя бы самому себе признается в собственной погрешимости. В принципе нельзя рассчитывать на то, что любые откровения сейчас могут изменить что-нибудь в мире или в человеческой природе. Придется любить человека таким, каков он есть, со всеми его экскрементами.
Хотя, готов признаться, трудно это - любить человека такого, каков он есть. И мне как автору совсем не просто убедить себя полюбить читателя, вполне равнодушного к тому, что я хочу поделиться с ним чем-то важным, сокровенным, дорогим для себя. Гоголь был очень расстроен успехом «Ревизора», просто впал в депрессию от оваций и восторгов. Ему-то хотелось, чтобы зритель уходил потрясенный, раздавленный, увидевший себя в героях пьесы, размышляющий, ужаснувшийся: «Неужели это я?» Ничего похожего! Все кричали: «Ура!» Радовались: «Эк, придумал! Эк, загнул!» Он был убит тем, что его не поняли.
Трудно приходить к осознанию того, что большинству людей не нужна истина. Они уже заведомо убеждены в том, что знают ее. Огорчительно, что теперь надо думать и о своем имидже. Сегодня упаковка важнее содержания. А может, всегда так было?
В том-то все и дело, что низкие истины политически некорректны. Политически корректен возвышающий обман. Чтобы люди выбрали вас в президенты, чтобы пошли на вашу коммерческую картину, чтобы предпочли вас как врача, юриста или модного дизайнера, им
381
нужно преподносить возвышающий обман. К отношениям между людьми это тоже вполне относится. Лично я (боюсь, что и другие) предпочитаю слышать о своих фильмах «гениально!», а не «дерьмо!».
Сегодня добиться, чтобы тебя услышали, намного труднее, чем даже двадцать лет назад.
В предисловии к первому изданию «Тропика Рака» Генри Миллер написал: «Эта книга - пинок под зад человечеству».
Дать пинка - может быть, это и есть один из способов заставить понять важные истины. Даже если это всего лишь низкие истины.
Улица Горького, 8 12
Дед 19
Нетерпимость 33
Отец 38
Мама 43
Антиподы 50
Музыка 55
Зависть 61
Удар наотмашь 69
Эволюция 75
Эротические удовольствия 84
Кончаловка 91
Мастер 95
"Националь" 102
Русская дружба 105
Тарковский 108
Венеция 114
Гена 118
Ревность 120
Самоконтроль 130
Мои идолы 134
Никита 145
Власть 155
Княжна Гагарина 162
Маэстро! 169
Зарубежные каникулы 177
Мое открытие Америки 188
Бюнюэль 199
Брук 203
Лив 205
Русский любовник 213
Настасья 230
Снимаю американское кино 233
Евреи, приносящие плохие новости 236
Что в глубине? 243
Куросава, Фудзияма, суши 249
Уайльдер 252
Блокбастер 259
Брандо 305
Мужчины, женщины, любовь, смерть 324
О пользе интеллектуального онанизма 337
Россия и религия 343
Эпоха самозванства 352
Страх Божий или страх кесарев? 364
Печальные размышления 375
Кончаловский А. С.
К 64 Низкие истины. — М.: Коллекция «Совершенно секретно», 1998. - 384 с., 32 л. ил. на вкл.
Книга известного русского кинорежиссера Андрея Кончаловского -это воспоминания человека интереснейшей судьбы. Выросший в семье автора Государственного гимна СССР Сергея Михалкова, познавший и благоволение властей и начальственную немилость, создавший в тоталитарных условиях честные, искренние, опередившие свое время фильмы - такие, как «Первый учитель», «Сибириада», «Романс о влюбленных», «История Аси Клячиной...», - он нашел в себе смелость пойти против системы, начать свою биографию с нуля в Голливуде, сумел и там снять выдающиеся фильмы, что до него не удавалось ни одному из советских коллег. Кончаловский с редкой откровенностью рассказывает о своей знаменитой семье, об этапах своего взросления, о преодолении в себе страхов и табу, естественных для человека тоталитарной страны, о друзьях, о женщинах, которых любил, о великих художниках и звездах кино, с которыми его сводила творческая судьба.
ISВN 5-89048-057-Х УДК 882
ББК84(2Рос-Рус)6
Андрей Сергеевич Кончаловский НИЗКИЕ ИСТИНЫ
Редактор М. Стояновская Технические редакторы Л. Самсонова, Л. Фирсова
Корректор А. Лазуткина
Компьютерная верстка Л, Фирсовой
Изготовление диапозитивов Д. Полякова
Ретушь фотографий и цветоделение выполнены ООО «РЕПРОЦЕНТР», г. Тверь
ЛР № 063742 от 13.12 94.
Подписано в печать с готовых диапозитивов 03.02.98. Формат 84x108/32.
Бумага тип. №1 (на вкл. офсетная). Гарнитура «Миниатюра». Печать высокая (вкл. - офсетная).
Усл. печ. л. 23,52 (в т. ч. вкл. 3,36). Уч.-иад. л. 22,25 (в т. ч. вкл. 3,65). Тираж 25 000 экз.
Заказ 2161. С 82.
Набор и верстка выполнены ТОО «Коллекция «Совершенно секретно» 109004, Москва, ул. Земляной вал, д. 64, стр.1
Отпечатано на Тверском ордена Трудового Красного Знамени полиграфкомбинате детской литературы
им. 50-летия СССР Государственного комитета Российской Федерации по печати.
170040, Тверь, проспект 50-летия Октября, 46.
Сканирование: Янко Слава (библиотека Fort/Da) yanko_slava@yahoo.com | | http://yanko.lib.ru ||
зеркало: http://members.fortunecity.com/slavaaa/ya.html || http://yankos.chat.ru/ya.html | Icq# 75088656
update 21.05.03
КОЛЛЕКЦИЯ
«СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО» МОСКВА 1999
УДК 882
ББК 84(2 Рос-Рус)6
К 64
Литературная запись Александра Липкова
Дизайн переплета Кирилла Ильюшенко
В книге использованы фотографии из личного архива Андрея Кончаловского
ISВN 5-89048-033-2
© А.С. Кончаловский, А.И. Липков, 1999 г.
© ТОО «Коллекция «Совершенно секретно», 1999 г.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - ЖИЗНЬ И ПРОФЕССИЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ -РЕЖИССЕРСКИЕ МИРЫ
Часть первая. ЖИЗНЬ И ПРОФЕССИЯ
Часть вторая. РЕЖИССЕРСКИЕ МИРЫ
Памяти Маргариты Менделевны Синдерович посвящается эта книга
Я люблю себя. Если честно - я себя обожаю. За что - не знаю. Наверное, за то, что я умный, талантливый, красивый. В газетах пишут про мою улыбку: ослепительная, голливудская. Действительно, голливудская. Зубы-то не мои. А если улыбнуться пошире, в зеркале видно, что зубы, настоящие, мои, пожелтели и торчат из слабых десен, как у Холстомера.
Зеркало показывает не все. Видишь себя спереди. Но если взглянуть во второе зеркало, которое подносит к твоему затылку парикмахер, демонстрируя свежую стрижку, то в нем маячит уже явственно проступающая предательская лысина. Значит, надо отращивать волосы подлинней, чтобы как-то прикрыть ее, проклятую. Хорошо бы вообще забыть о ней. Какое счастье, что не видишь себя сзади! Если посмотреть в зеркало на себя голого, опять же видны противные складки на пояснице. Фиксируешь для запоминания: надо не сгибаться, чтобы складки не выступали. Люди всегда стараются представлять себя такими, какими были в двадцать лет, хотя им давно уже не двадцать...
Свет мой, зеркальце, скажи... Нет, зеркальце правды никогда не скажет. В зеркало мы видим себя с одного только ракурса, с какого мы бы и хотели, чтобы нас видели.
Замечали, как часто человек смотрится в зеркало? Особенно если оно прямо перед ним? Зачем он в него так час-
8
то смотрит? Чтобы проверить: как видят его другие, все ли в порядке? Ему кажется, что все другие видят его спереди. Но в том-то и дело, что видят не только спереди...
Уже само зеркало, такое на вид бесстрастное, от природы объективное, есть «возвышающий обман», ибо мы видим себя только в фас.
Писатель Розанов рассказывал о некой вдове. Одетая в траур, она со скорбью говорила о покойном муже, но время от времени все-таки посматривалась в зеркало. Вдова эта навела Розанова на мысль: писатель значительный от ничтожного почти только одним и отличается - смотрится он в зеркало или не смотрится. Тот, кто смотрится, -маньерист, личность незначительная. Писатель значительный в зеркало смотреться не будет. Ему не важно, как он выглядит.
Зеркало - наш ежедневный обманщик. Каждое утро мы смотрим на себя в зеркало и не замечаем, как правило, тех микроскопических изменений, тех признаков приближения... Да, да, приближения. А потом, как у чеховского героя, вдруг посреди ночи будто ударило, вскочил в поту: что я делаю?
Я говорю о приближении к смерти. Подойдешь к зеркалу и видишь не лицо, а мятую ж..у. Тихонько думаю про себя: хорошо бы никто не узнал, что я только сам знаю.
Так вот, все, что я пишу о себе, - это то, что я хочу, чтобы вы про меня знали. Это возвышающий меня и вас обман.
Если вдуматься, если рассудить: в чем причина моей любви к себе? Сколько раз я поступал нехорошо, но находил мотивировки и оправдания этим поступкам. Сначала находишь оправдания, потом стараешься забыть. Оправдание нужно лишь затем, чтобы не свербило. Мотивировки и оправдания, даже фальшивые, успокаивают. Если человек оправданий себе не находит, значит, у него есть совесть. Как правило, человек, у которого есть совесть, несчастен. Счастливы люди, у которых совесть скромно зажмуривается и увертливо находит себе оправдание. Таков я, в частности.
9
Знаю, что очень виноват перед одним своим другом, который умирал от инсульта, а я три года не собрался к нему зайти. Юлик Семенов болел, у него был паралич, а я ездил мимо и не поднялся к нему ни разу. Тогда мы не были уже друзьями, но все равно можно было зайти. Я этого не сделал. Неприятно было заходить к больному, парализованному. Мне сейчас об этом припомнила сестра, и она права.
Всякий раз, когда поднимало голову чувство вины, я пытался себя оправдать, запихнуть его куда-то под ковер своего сознания. И кто более счастлив: тот, кто находит оправдание своим поступкам, или тот, кто не находит? Получается, что тот, кто находит оправдание, совести не имеет. А тот, кто имеет совесть, несчастен.
Но вот успокаиваешь себя прекрасной мыслью. На самом-то деле, когда я говорю, что виноват, это вовсе не значит, что я сделал кому-то очень-очень больно. Я никого не убивал, никому не вредил, никому не желал зла, а если и желал, то никогда этого не выражал и гнал саму эту мысль от себя. Но достаточно ли не делать зла, чтобы быть хорошим человеком? Наверное, нет. Чтобы быть хорошим человеком, надо делать над собой усилие. Не очень много добра я сделал. И усилий делать добро помню немного. А если у тебя нет времени сделать добро, значит, у тебя нет времени стать хорошим человеком.
Мало у меня было времени, чтобы стать хорошим человеком.
За что же я люблю себя? Любить-то вроде особенно не за что. Мне, себя лично. Мы все время повторяем евангельские слова: «Возлюби ближнего, как себя самого». Эту заповедь тоже можно использовать как некую индульгенцию самому себе, как оправдание любви к себе.
Почему же я все-таки люблю себя? Может, просто потому, что самодовольно спит моя совесть? Или, скорее, потому, что другого меня нет - есть только такой я? Приходится любить то, что есть. И еще потому, что должен, как и все, умереть.
10
Ну а как же насчет души, которая «в заветной лире мой прах переживет»? Может такое случиться? Вряд ли... Но даже если предположить, что переживет, уже не будет душистых круассанов с черным кофе, не будет запаха хорошей сигареты, столь вредной для здоровья. Не будет там, в мире без плоти, упругого, сквозь теплый шелк, бедра женщины, на которое можно положить руку и никто не отодвинет ее... Не будет «мечты о розах в кабине «роллс-ройса»...» (О. Мандельштам); не будет теплого ветра, врывающегося в машину, не будет аллеи, рябящей пятнами солнца... Не будет тех чувственных ощущений, которые доставляют такие мимолетные и такие неизбывные радости, такие моменты счастья! И, может, люблю я не себя, а жизнь, которая живет через меня.
Человеку свойственно иметь идеал. Как правило, идеал -это то, чего у нас нет. Как только желаемое достигнуто, оно уже не идеал.
Человеку хочется не просто иметь идеал, но и внутренне ему соответствовать. Возвышающий обман - это, может быть, обещание себе: «с первого января бросаю курить». Живя этой сладостной надеждой, я продолжаю жить, как жил всегда. Наступает первое января, и я говорю себе: «Ну вот, еще несколько дней! Закончу работу - и непременно брошу». Или: «Наконец покончу с этим проклятым разводом, и тогда - ни одной сигареты!» Мы назначаем себе следующий горизонт, до которого еще надо дойти. Откладывая на будущее, всегда имеешь успокаивающую перспективу. На свои недостатки приятнее смотреть сквозь пальцы, давать индульгенцию своим слабостям.
Или возвышающий обман может принимать облик искренних слез благодарности в ответ на наглый подхалимаж, на бесцеремонную лесть. Когда матери хвалят ее ребенка,
11
это часто ложь, но мать всегда готова верить! Это обезоруживает. Людям хочется казаться лучше, чем они есть па самом деле.
Влюбленность - тоже обман. Или самообман. Мы влюблены до тех пор, пока обманываем себя, идеализируем объект наших чувств. А идеализация - это исключение негативных черт, то есть возвышающий обман. Влюбившись в женщину, мы видим ее идеальной, а потом, когда любовь проходит, не только уродкой, но монстром, чудищем, что, разумеется, неправда. Это тоже иллюзия.
Любовь, конечно, не тождественна влюбленности. Можно любить человека и со всеми его недостатками, можно даже недостатки воспринимать как достоинства.
Любовь как определение чувства тоже исторически возникла как метаморфоза плотского влечения, постепенно соединяясь с началом духовным. Позже, в христианском мире, все, относящееся к плоти, объявлялось греховным и потому нуждалось в духовном противовесе, в возвышении чувства, в придании ему некого божественного начала, воспаряющего над грехом вожделения. В странах Востока любовь идеализировалась обожествлением сексуального акта, как такового. «Кама сутра», известнейший из трактатов о любви, призывал познавать ее тайны, совершенствоваться в технике соития, позволяющей открыть высшие формы жизни духа.
Самый возвышающий из всех возвышающих обманов -искусство.
Не многие из художников ставили своей целью привести человека к депрессии. В общении с искусством человек хочет обрести надежду. Искусство без надежды не привлекает его. Не говорю о трагедии; надежда, которую дает она, не в обретенном героями счастье, а в утверждении силы человеческого духа, готовности на смерть во имя истины. К надежде трагедия ведет через катарсис. Но большинство зрителей предпочтет площадную комедию высокой трагедии: ее путь к надежде гораздо более прост, очевиден и
12
всем понятен. Человек как бы возвышается духом без затраты духовных усилий.
Ну, конечно же, кино тоже обман. Великий обман. Эйзенштейн, как рассказывают, любил начинать свои лекции с того, что кино - обман по своей природе. Человек думает, что ему два часа показывают кино, а ему половину этого времени показывают черную шторку, перекрывающую объектив проектора, пока грейфер ставит перед ним следующий кадрик. Но это, так сказать, обман технологический. Дело техников: как обмануть зрителя, чтобы движение имело иллюзию реального. Дело художника: как обмануть зрителя, чтобы сыгранные чувства они приняли за подлинные, поверили в правду мира, рожденного авторским воображением.
В этой книге, продолжающей «Низкие истины», я возвращаюсь опять к началу своей биографии, на этот раз биографии творческой, говорю о своих фильмах, замыслах, сценарных проектах, работе в театре и даже в площадном искусстве.
Как правило, мы уверены, что мир является таким, каким мы его видим. Нам не часто приходит в голову мысль: «А может быть, все, что я вижу, на деле вовсе не так?» Наши заблуждения нередко проистекают из веры, убеждений, а вера, пусть и не соответствующая истине, дает энергию. Толстой называл это «энергией заблуждения».
Художнику свойствен некий идеал, а идеал -это уже само по себе вещь нереальная. Достоевский говорил, что, если бы пришлось выбирать между Христом и истиной, он бы остался с Христом. Иными словами, ему все равно, насколько его идеал отвечает истине. Предпочтительнее заблуждение, если оно дает внутреннюю опору, становится путеводной звездой, компасом. Не важно, придем ли мы к цели; главное - не сбиться с пути.
Идеалы и есть возвышающий обман. Любые идеалы. В силу уже одного того, что они идеалы. Но они обман, ибо реальны лишь в абстрактных координатах. В платоновском мире «чистых идей».
13
Я уже вспоминал мысль Горенштейна о том, что если Толстой и Достоевский были Дон-Кихотами русской литературы, то Чехов был ее Гамлетом. Очень верная мысль. Чехов - единственный человек в русской литературе, у которого не было претензии на знание истины. Существует достаточно убедительная точка зрения, что знание истины не дано человечеству. Уже потому, что все мы внутри жизненного процесса, а не вне его.
Это, кажется, Чехов, еще в бытность свою Чехонте, сказал: «А что, если вся вселенная находится в дупле гнилого зуба какого-нибудь чудовища?..»
Признаем, возвышающий обман - это то, без чего мы абсолютно не можем жить. Человек, начав понимать, что смертен, не находит успокоения, покуда не придумает способ примириться с этой неизбежностью. Например, поверив в то, что после смерти есть жизнь, что существует реинкарнация, что дух бессмертен и неуничтожим. Надежда на помилование живет, я думаю, в каждом.
Возвышающий обман необходим, ибо без него не было бы сил жить. Но фокус в том, что обман имеет шанс стать истиной.
Человечество движется от одной иллюзии к другой. Что, как не возвышающий обман, идея «свободы, равенства, братства»? Все надежды на построение справедливого общества - социализма, коммунизма, «царства солнца» - основаны на этой иллюзии.
Как трактовать слово «возвышающий»? Нас идеализирующий. Делающий нас лучше. Дающий некую перспективу, направление движения. Движение, если говорить о развитии, не горизонтально. Оно происходит вверх - по спирали или как-то иначе, но вверх. Мир становится сложнее, мы становимся сложнее.
Художнику необходима перспектива. Свое произведение он творит согласно некому представлению об идеале, в сколь бы различных обликах тот ни выступал. Даже само разрушение форм может выступать в качестве идеала.
14
Творчество есть попытка запечатлеть увиденное, услышанное, прочувствованное - то, что представилось в момент наития. Я уже сравнивал мальчиков, занимающихся онанизмом в «Амаркорде» Феллини, с творцами - их фантазия тоже обуреваема неким идеалом. Идеал необходим для творчества. Даже в самых горьких, пронзительных откровениях о низости рода людского, несовершенстве самой породы человека, как, скажем, в книгах Селина, сквозит горечь от того, насколько мы не соответствуем идеальному представлению о себе, нами же самими созданному.
Где-то в середине 50-х папа взял меня в гости к одной своей приятельнице. Был большой обед. Пришел Касьян Голейзовский, замечательный хореограф, балетмейстер Большого театра. Сама хозяйка, обаятельная женщина, типично русской красоты - курносая, голубоглазая, принимала нас со своей дочерью и мужем. Мужа звали Жора, у него был сломанный нос и заразительная улыбка. Он отсидел по 58-й статье, не так давно был реабилитирован, очень забавно рассказывал, как хохотал, радовался и кричал: «Подох!», вбегая в барак с газетой о смерти Сталина. Зэки даже испугались, увидев, как он скачет и пляшет.
Дочка, красивая, бледная застенчивая девочка Ира, училась в балетном училище Большого театра. Нас, детей, посадили рядом, мы неловко разговаривали. Потом, вспоминая этот обед, я припомнил и обращенные на нас заинтересованные взгляды взрослых, на что в тот момент не обратил внимания. Думаю, у папы и у его чудной приятельницы была душевная идиллия, которую им внутренне хотелось распространить и на нас. На что я и клюнул. Девушка мне очень понравилась. Я стал за ней ухаживать.
Видимо, не случайно на обед пригласили и Голейзовского. Ира кончала училище, ее надо было устроить в Боль-
15
шой театр. Фамилия ее была Кандат - папа Иры, первый муж Ириной мамы, ленинградский саксофонист, был латыш.
Ира приезжала к нам на дачу на выходные. Мы катались на лыжах. Летом поехали на юг, в Крым. Родители нас отпустили, уже не сомневались, что мы — состоявшаяся пара. Меня это ввергало в некоторую панику. Мы были влюблены, целовались до полубезумия. Я не хотел лишать ее невинности, боялся такой ответственности, покуда не был уверен, что женюсь. Мы спали в одной постели, два молодых животных, она доходила от моих поцелуев, у меня все звенело - так я хотел ее, простыня стояла горбом, но я не мог решиться... «Ты не мужчина!» - плакала она.
Незабываемым было путешествие в Бахчисарай. Поели чебуреков с вином. Вниз с Ай-Петри в Ялту возвращались на грузовике, нагруженном яблоками. Шофер разрешил нам устроиться в кузове. Пошел грибной дождь. Жара, солнце, машина летит, мы валяемся на яблоках, льет с неба вода, вся одежда прилипла. Я смотрю на Ирину чудную фигуру, грузовик мчит сломя голову вниз по мокрой дороге, захватывает дух. Где-то в конце самого спуска машина вдруг стала, выскочил перепуганный шофер.
- Ну, как вы?
- В чем дело? - не поняли мы.
- Тормоза у меня отказали! Я боялся, что вы вывалитесь. И вообще думал, что сейчас в пропасть свалимся!
Мы не ведали о том, что случилось, и всю дорогу были безмятежно счастливы... Счастье без тормозов...
Потом эта сцена (без истории с тормозами) вошла в «Иваново детство»: мальчик и девочка в кузове грузовика с яблоками - память о моем романтическом увлечении первой женой.
Не забуду еще один эпизод. 1957 год. Она оканчивала училище, сдавала выпускные экзамены; в филиале Большого театра шел «Щелкунчик». Она танцевала там цыганский танец. «Щелкунчика» я уже пять раз видел, все родственники
16
тоже по пять раз сходили, больше смотреть сил у меня не было. Вечером приехал папа из Америки. Привез мне очень красивые шерстяные перчатки с кожаными нашивками, джазовую пластинку, жвачку, сигареты и бутылочку кока-колы. Этого для полного счастья было достаточно. Надев перчатки, сунув в карман жвачку, закурив «Лаки Страйк», пошел к ней на спектакль. Поспел к самому концу - меня пустили. Посмотрел «Вальс цветов». Потом ждал ее у артистического выхода, хотел встретить, сделать сюрприз. Она вышла, но не одна, а со своим однокурсником Володей Васильевым. Стройный, блондин, красавец, танцевал в «Щелкунчике» принца и вообще уже звезда. Я опешил - она с другим! Как подлый и ревнивый Отелло, шагал метрах в ста позади, ожидая, что произойдет.
Валит огромными хлопьями снег. В ушах звучит «Вальс цветов», сердце обливается кровью, любимую девушку провожает чужой человек, звезда, я ему не соперник, захлестывает ревность, я жую свою жвачку, глотаю слезы... Шел за ними до самого ее дома - она жила у «Ударника», за мостиком через канал. Они не поцеловались. Васильев попрощался, пошел домой. Я вошел в подъезд. Поднялся. Постоял у ее двери. Спустился вниз. Посмотрел в окно с лестницы на мостик. Подумал, сейчас пойду и брошусь с этого мостика. Жить не стоит. Я жевал резинку, которую так хотелось разделить с любимой, а пришлось жевать одному... Неповторимое детское горе...
Вскоре мы поженились. Была пышная советская свадьба в ВТО, с большим количеством советских гостей — друзей и родственников с обеих сторон. Я напился, приревновал Иру - она с кем-то танцевала. И повода-то не было! По-русски поколотил молодую жену, она плакала - все как положено быть на свадьбе. Привезли домой зареванную невесту, злого жениха...
Наша совместная жизнь продолжалась около двух лет. Я познал скуку повинности родственника балерины присутствовать в зале каждый раз, когда в каком-то номере она
17
танцует. Чрезмерной любовью к балету я не отличался. Балерина она была неплохая, подавала надежды. Ее взяли в Большой театр, она танцевала характерные танцы. Не могу сказать, что я был образцовым мужем. Но что с меня взять? Девятнадцатилетний мальчишка.
На следующий год она уехала в Египет с Большим театром, привезла мне оттуда немыслимое количество пар обуви - красивые ботинки с острыми носами. Я был потрясен; тогда еще не понимал, каков внутренний мотив этого щедрого жеста. А он, как чуть позже стало ясно, был до банальности прост. Она мне изменила. И довольно скоро ушла к человеку, с которым мне изменила. К дирижеру Большого - Жюрайтису. Б-р-рр... Но счастье все-таки было.
Разрыв с Ириной совпал со временем перехода во ВГИК.
В консерваторию я всегда шел, будто меня на веревке тащили, свободным себя никогда не чувствовал, давило тягостное ощущение, оберегаемая от всех тайна: «Я хуже других». Во ВГИКе - ничего подобного. Вот так я ходил бы в консерваторию, будь у меня абсолютный слух. Все давалось с лету - всегда было чувство полной внутренней свободы, радости, легкости. Я знал: это моя профессия.
Естественно, были занятия ненавистные. Я терпеть не мог физкультуру, само собой - военное дело и утренние лекции, любые, в понедельник. Субботы и воскресенья проходили бурно, вставать после этого в семь утра и спешить к девяти в институт было пыткой. Ложился-то в пять. Особенно плохо, когда в понедельник с утра военное дело - опаздывать нельзя. Замечательно, когда просмотры немого кино - в зале темно, тишина, стрекочет аппарат, приходишь с мороза, закрываешь глаза, отсыпаешься. Спит полкурса. Все немое кино я проспал - ничего не помню.
18
Бурная жизнь началась с момента знакомства с Тарковским. Бурной она была, потому что сразу же стала профессиональной. Мы писали сценарии - один, другой, третий... Ощущение праздника в работе не покидало, работать было удовольствием. Даже без денег, а когда нам стали платить, то вообще - раздолье. Кайф, как сказали бы теперешние вгиковцы.
Мы часто собирались компанией у меня дома. Приходил Андрей Тарковский, Мухаммед Зиани, забавный марокканец, учившийся на курсе Ромма, иногда бывали Борис Яшин, Андрей Смирнов. Больше всех в то время я дружил с Владом Чесноковым. Мы сошлись еще до консерватории. Он работал переводчиком в Иностранной комиссии, чекистском подразделении Союза писателей. Окончил Институт военных переводчиков, ему предложили идти в разведку, он отказался, пошел работать в Союз. Снял форму, но за границу все равно не выпускали - он слишком хорошо говорил по-французски. Влад таскал ко мне пластинки, я познакомился с французскими шансонье - Мулуджи и другими. Тогда у меня был период увлечения Францией.
Лет пять мы с Владом очень тесно дружили. Он учил меня французскому, давал мне читать свои прекрасные переводы, благодаря ему я открыл для себя «негритюд» - франкоязычную африканскую философию. Влад был мордвин -широколицый, с курносым носом. Его отец был знаменит тем, что создал мордовскую письменность.
Влад замечательно писал, но все медлил и никак не хотел начать литературную деятельность. Я требовал, чтобы он занялся своей писательской карьерой, но так и не преуспел в этом намерении. Иногда, не застав меня дома, он оставлял в машинке с полстраницы изумительной прозы, где каждое слово стояло идеально точно. Говорил: «Вот-вот начну! Вот-вот...» Так и не начал. Зато стал пить. А когда запил, перестал меня интересовать. Я уже учился на третьем курсе киноинститута. Мне хотелось окружить себя
19
людьми, делающими дело, подающими надежды. Влад надежды подавать перестал. Я начал его избегать. Иногда встречал его в Доме кино или в Доме литераторов, где он обычно проводил время, играя на бильярде. Он подходил и, глядя мне в глаза нетрезвыми блестящими глазами, говорил:
- Андрон, я тебя так люблю!
Я был с ним сух, он стал мне неприятен. Говорил ему:
- Спасибо, Владик. Теперь иди, дай нам поговорить.
Он кивал, уходил.
Каждый раз повторялось все то же самое. Мы подолгу не виделись. Потом я узнал, что он болен. Живет с Софой, официанткой из Дома литераторов, маленькой носатой ассирийкой. Переехал к ней. Софа позвонила, сказала:
- Владик умирает. У него рак. Он не знает. Он уже на уколах, на обезболивании. Поговори с ним.
Я понимал, почему он болел. Он безмерно пил, без конца курил. Наверное, его давило ощущение нереализованной жизни. Мне было неприятно говорить с ним. Но позвонил:
- Ну, как дела, старик?
- Да вот, ничего, - задыхаясь сказал он. - Борюсь, друг. Борюсь.
Через два дня он умер. Я не пошел на его похороны.
Он был не только талантливым писателем. Спустя долгое время я понял: главный его талант - в том, что он был очень хорошим человеком. Очень добрым. Никогда никому не сделал подлости. Делал только добро. Думаю, он и спивался потому, что не мог писать так, как нужно было, чтобы печататься. Организация, где он работал, слишком тесно была завязана с органами - они занимались выездами за границу. Ему от всего этого было тошно. До сих пор чувствую вину перед ним. Прости меня, Владик...
Студенческая жизнь - это романы, бесконечные любовные приключения, пересечения. Кто-то с кем-то, а еще кто-то еще с кем-то. Обычно все начиналось на картошке, уби-
20
рать которую осенью отправляли все институты. Не успели мы поступить во ВГИК, как 10 сентября - отъезд на картошку. Там «смешались в кучу кони, люди», оба пола, мужеский и женский. И в первый раз обозначилось, кто с кем. После картошки все стало меняться. Следующая картошка - следующее перераспределение романов.
Первую же картошку я «закосил». Поехал, два-три дня лениво повкалывал. Было это где-то на Каширском шоссе, ковыряли холодную землю, пили водку. Потом я заявил, что у меня дизентерия. Самое смешное, что позже я действительно заболел, и именно дизентерией - Бог наказал. Пришлось вылеживать карантин, со всеми малоэстетическими симптомами, этому заболеванию сопутствующими.
У нас был хороший курс, талантливые актеры - Володя Ивашов, Жанна Прохоренко, герои чухраевской «Баллады о солдате», - они уже съездили в Америку. Галя Польских, Светлана Светличная - состоявшиеся и будущие звезды. Режиссурой я занимался с удовольствием, учился работать с актерами.
Когда я был на втором курсе, на первом, у Герасимова, появилась Жанна Болотова. На том же курсе учился Коля Губенко, много других талантливых ребят. Но Жанна в свои 18 уже была звезда. В 16 она снялась у Сегеля и Кулиджанова в «Доме, в котором я живу» и наутро проснулась знаменитой. Говорили, что ее папа разведчик, Герой Советского Союза.
Маленькая, кукольная, с огромными глазами и фарфоровым личиком - одним словом, Мальвина из книжки про Буратино. И в то же время серьезная, неприступная, очень взрослая для своих восемнадцати. Хорошая актриса, хотя несколько прохладноватая. У нее всегда был хороший вкус. По своему актерскому стилю она чем-то напоминает мне француженку Изабель Юппер.
Еще во времена своего супружества с Ирой Кандат как-то, сидя в ложе Большого театра, я увидел стоящего в проходе очень необычного молодого человека. Он явно обра-
21
щал на себя внимание: стройный, изящный, с длинными волосами, с круглым, почти крестьянским русским лицом, в охренительном замшевом пиджаке, рыже-коричневом, легком, каких во всей Москве, наверное, было не более трех (у Богословского, Пырьева и знаменитого московского иностранца Люсьена Но). Это был явно не наш человек -весь заграничный.
- Кто это? - спросил я.
- Это француз Коля. Русский, родившийся в Париже. Коля Двигубский. Двоюродный брат Марины Влади. Приехал в Москву жить.
По Москве уже прошла «Колдунья». Имя Марины Влади гремело.
За Колей я наблюдал с нескрываемой завистью. «Зачем он сюда приехал? - думал я. - После Парижа в Москву?» В Россию его привезли родители, решившие вернуться на родину, натурализоваться. Привезли, как потом я узнал, не спросив, хочет ли он.
Спустя время я встретил Колю уже во ВГИКе. Он учился курсом старше на художника-постановщика. Познакомились. Коля стал бывать у меня. Мы подолгу сидели славной компанией, часто по ночам; пили «кончаловку», под утро Коля варил знаменитый парижский луковый суп с сыром, нередко по дороге в уборную к нам на кухню заглядывал заспанный и недовольный папа в подштанниках; к рассвету расходились.
Мне с Колей было интересно. Он еще плохо владел русским, даже Достоевского читал по-французски. Но он знал столько того, о чем я не имел представления! Коля меня многому научил. Открыл мне Бернара де Бюфе и французскую живопись нашего времени, своих любимых французских декораторов, певцов Жоржа Брассанса, Эдит Пиаф. Я, в свою очередь, познакомил со всем этим маму. Позднее она перевела на русский всего Брассанса, написала книгу об Эдит Пиаф - получается, благодаря Коле. Он принес к нам в дом огромный мир современной французской культуры. Я был очень жаден до этой информации.
22
Тогда я бредил Парижем. «На последнем дыхании» Годара было откровением. Парижские улицы. Звуки полицейских машин. Молодой Жан-Поль Бельмондо. Такой красивый, со своим некрасивым лицом. Длинноногие женщины в черных шляпах, сумасшедше красивые, недоступные. С годаровского экрана на меня глядел Париж, залитый солнцем. Это был город мечты, Эйфелевой башни, пахнущий «Шанелью» и дорогими сигарами...
Этот же запах принес с собой Коля. Запах дорогого одеколона, хороших сигарет, иногда трубки. Всегда модно одет. Элегантные ботинки на тонкой подметке даже в жуткий русский мороз. Он был европеец. Этим меня и подкупал...
Москва приводила его в ужас, он не знал, как к ней приспособиться. Ему было здесь холодно, не так уж много было домов, куда ему хотелось заходить. Наш дом был одним из таких немногих.
Однажды собрались недельку пожить на Николиной горе. Приехали на электричке - автобуса нет. Мороз - 28 градусов. С собой - две бутылки коньяка, запас продуктов, тащим все на себе. От станции - 12 километров. Километра через четыре чувствуем - все, конец. Нос, руки, нога -все отваливается. Ночь, светит луна. Пошли в деревню. Спрашиваем, есть ли грузовик или хоть трактор.
Вышел пьяный мужик.
- Куда везти?
- Давай. Здесь рядом. Вот бутылка коньяка.
Пока ехали (мне пришлось трястись в кузове), выпили оставшуюся бутылку... В общем, хорошо нам было тогда.
Как-то в коридоре ВГИКа, провокаторски улыбнувшись, Коля сказал:
- Знаешь эту девочку, Жанну Болотову? Спорим на бутылку виски, что ты не сможешь пригласить ее в нашу компанию - к тебе домой она не придет.
Бутылка виски в те времена была вещью не для студенческого кармана, да и вообще редкость.
23
- Спорим, - сказал я.
С Жанной я не был знаком, но это меня не смущало. Она сидела в буфете, ела бублики с квашеной капустой, я подошел и уселся напротив.
- Жанна, приходите ко мне в гости сегодня вечером. Я поспорил, что вы придете. Хочу выиграть.
- Хорошо, - сказала она.
И пришла. Коля танцевал с ней весь вечер рок-н-ролл, красиво переставляя длинные ноги - я так не умел. Проспоренную бутылку он принес. Оказалось, что это пузырек, какие дают пассажирам в самолетах. Я-то надеялся на что-то посерьезнее, ну хотя бы на флягу... Ладно, хорошо хоть такая!
Но хотя танцевал с Жанной Коля, как-то случилось, что роман у нее произошел со мной. Мы встречались у Влада, жившего в коммуналке, «Вороньей слободке». Он давал мне свой ключ, я открывал им дверь, обитую драным дерматином, из-под которого торчала вата. Роман был поверхностный, с перерывами. Коля об этом ничего не знал.
Где-то через год Жанна назначила мне свидание в парке Горького. Мы сидели на нагретом солнцем гранитном парапете, глядели на реку.
- Ты на мне женишься? - вдруг спросила она.
- Нет,- сказал я.
- Тогда приходи в воскресенье на свадьбу.
- С кем?
- С Колей.
Все уже было назначено. Так женился мой друг Коля Двигубский...
Много позже, когда я развелся с Наташей, он на Наташе женился. И еще до этого он женился на одной чудной женщине, о которой я вскоре расскажу. Трижды он женился На женщинах, с которыми я расходился. Судьба? Случай?.. Какая-то в этом загадка.
От Сережи Соловьева знаю об одном давнем разговоре, как видно, не случайном. На «Ста днях после детства» ас-
24
систентом у него была Наташа Коренева, мама Лены, героини «Романса о влюбленных», с которой у меня был роман.
Они ехали в машине - Сережа, Наташа, и оператор Саша Княжинский. Наташа очень переживала по поводу моих отношений с ее Леночкой, растерянно восклицала:
- Бедная девочка! Что с ней теперь будет?!
- Как что будет?! - деловито успокоил ее Княжинский. -Когда ее бросит Андрон, на ней женится Двигубский.
...Коля переехал к Наташе - в ту самую квартиру на Красноармейской улице, куда много раз приходил в гости. У них родилась дочка Катя, очень красивая девочка, похожая и на Наташу и на Колю. Моему маленькому Егорушке Коля стал папой.
Еще позже, когда я не мог найти художника на «Сибириаду» (Ромадин делать «про черную жижу» отказался), Коля оказался единственным, кто согласился работать. Очень благодарен ему за это.
Мы гуляли где-то под Калинином по чавкающей под ногами глине и говорили, что закончим этот фильм и оба уедем из России. К тому времени это уже стало привычной темой наших разговоров.
- А как с Наташей?
- Не знаю, - говорил он.
У Коли был брат, живший в Америке. В конце 79-го года мы встретились в Лос-Анджелесе: он приехал к брату, думал, как перебраться на Запад, понимал, что в России больше не выдерживает. Его любовь к Наташе кончилась тем, что он просто физически уже не переносил советской жизни. Они расстались. Он перебрался к себе в мастерскую.
И вот туда мы с моей подругой Музой притащили одну милую отважную француженку. Сказали:
- Вот тебе жена. Она согласна тебя вывезти на свободу. Женись и уезжай.
Коля женился и уехал...
25
Первой моей большой работой должно было стать «Счастье». Этот сценарий я писал с Геной Шпаликовым.
Музыка всегда вызывала у меня активное желание делать кино. Мне хотелось приложить к ней зримые образы, найти в кадрах адекватность звуковому ряду. «Счастье» хотелось начать сразу с эмоциональной кульминации, как в Первом концерте Чайковского. И весь сценарий должен был состоять из моментов счастливого, эмоционального, экзальтированного состояния. Получился он достаточно интересным, хотя прочной драматургической связи не имел, распадался на разорванные эпизоды, отдельные новеллы. Сквозной в сценарии была только его чувственная линия.
На заседании худсовета все говорили: «Интересный сценарий, но где драматургическая пружина?» И я сам чувствовал, что чего-то недостает. Фильм в итоге не состоялся.
Как раз в это время Борис Добродеев принес мне сценарий по «Первому учителю» Чингиза Айтматова. Драматургия была не лучшего качества, но я взял повесть, прочитал ее, и тут уже мне что-то начало метиться. В то время я очень увлекался Куросавой, мне замерещилась самурайская драма, азиатские лица, снежные горы, страсть, ненависть, борьба.
Сценарий я сначала переписал сам, потом позвал Фридриха Горенштейна, заплатил ему, и он привнес в будущий фильм раскаленный воздух ярости. После чего уже стало ясно, что браться за картину стоит.
Надо было утвердить сценарий у автора повести. Мы встретились с Айтматовым в Кремлевской больнице. Он прочел сценарий прямо в коридоре, сказал: «Мне нравится». Картину запустили в производство.
От повести сценарий отличался очень сильно. Действие в нем происходило только в прошлом, современный пролог и эпилог мы отбросили. У Айтматова учитель салол то-
26
поля, у нас был единственный на весь аил тополь, и его-то как раз рубил учитель, чтобы строить новую школу, взамен сожженной. Во многом сценарий был антиподом повести.
В работе над этой и еще более над последующими своими картинами я смог убедиться, что не так уж важно, какая конкретная вещь Чехова, Достоевского или, к примеру, Шекспира выбрана для постановки. Для меня важен не столько сюжет и актуальность прочтения автора, сколько мир писателя. А мир этот можно угадать в любом его сочинении, даже самом слабом. Как в капле воды отражается мир, так и в самой краткой новелле отражается написанное в десятках томов. Но можно еще наложить на это отражение мир другого творца - например, на Чехова Бергмана, на Шекспира Куросаву.
Мир «Первого учителя» складывался из умножения миров Чингиза Айтматова, Акиры Куросавы и поэта Павла Васильева.
Казахстан и Киргизию впервые открыло мне творчество Павла Васильева. Он поэт чрезвычайно яркий, страстный. Подчас жестокий. Погиб в расцвете таланта, в 1937-м. Вышел на шаг из колонны заключенных сорвать ромашку и был застрелен лагерным охранником. Себя он считал потомком древних кочевых племен, с молоком матери впитал культуру Сибири и Азии, где родился и вырос Он был ослепительно талантлив и потому об истории, судьбе, национальном характере среднеазиатских народов смог рассказать по-настоящему самобытно, оригинально, мужественно.
Особенно потрясли меня его «Песни киргиз-казахов» и поэма «Соляной бунт». Никогда не забуду в ней строк о старой киргизке, которую при подавлении народного восстания убивает казак.
Федька Палый
Видит: орет тряпье -
Старуха у таратаек -
Слез с коня
И не спеша пошел на нее,
27
Весело пальцем к себе маня:
— Байбича, отур,
Встречай-ка нас
Да не бойся, старая!.. -
Подошел - и
Саблей ее весело
По скулам - раз!
Выкупались скулы в черной крови...
Старуха, пятясь, пошла, дрожа
Развороченной,
Мясистой губой...
А Федька брови поднял: што жа,
Байбича, што жа с тобой?..
И вдруг завизжал -
И ну ее, ну
Клинком целовать
Во всю длину.
Выкатился глаз
Старушечий, грозен,
Будто бы вспомнивший
Вдруг о чем,
И долго в тусклом,
Смертном морозе
Федькино лицо
Танцевало в нем.
Киргизия, какой я знал ее по стихам Васильева, была страной людей с открытыми и первозданными чувствами, с яростным накалом страстей. Быть может, его поэзия и решила вопрос о выборе материала первой моей картины.
Позднее я убедился, что не ошибся и в выборе жанра трагедии для киргизского материала. В массе своей киргизы остались на уровне шекспировского зрителя, в одном и том же зале под открытым небом с равным увлечением смотревшего и «Гамлета», и травлю медведя собаками. Мне рассказывал артист Фрунзенского академического театра, как страшно ему было каждый раз играть Яго. Многие из сидевших в зале были чабаны, спустившиеся в столицу с гор. Как правило, они покупали три места на двоих - на свободном кресле раскладывали лепешки, вяленое мясо,
28
лук, естественно, не забывали и выпивку. К концу второго акта зрители были уже неплохо разогреты, их эмоции все более воспламенялись. Происходящее на сцене воспринималось ими как реальность. В момент решающего монолога Яго из зала неслись проклятья, в злодея летели пустые бутылки. Вот это зритель, достойный шекспировского величия!
Другой художник, мощно повлиявший на облик «Первого учителя», — Куросава. Впервые я увидел его в Госфильмофонде — «Расемон», «Трон в крови», «Телохранитель»... Он сразу же меня покорил. Он умеет быть серьезным, но в то же время и развлекать, никогда не быть скучным. Каждая пауза насыщена чувством, каждая сцена - смыслом. Статуарность, своеобразная театральность, причем театральность очень условная, в манере старояпонского театра «Но», эстетически от нас предельно далекого, - все это, как ни странно, очень мощно, безотказно воздействует на зрителя. Считаю себя его учеником.
Но главное, чем поражал Куросава, - температурой своих картин, что вообще свойственно любому из великих киномастеров. Раскаленность его мира, ощущение ветра, стихий природы, элементов мира - воды, огня, земли, дождя, грязи, ветра, поднимающего пыль, шума леса - все это по-настоящему эпично. Элементарные вещи, преображенные его фантазией, становятся прекрасными символами. Думаю, из всех великих Куросава - самый эпический и трагический. Дэвид Лин, к примеру, замечательный мастер, профессионал, а рядом с Куросавой его не видно. Пигмей. До такой мощи и близко не дотягивал.
В фильмах Куросавы вселенная живет по особым, трагическим законам. Если дождь, то это уже не дождь, а льющий с неба кипяток или серная кислота. У героев температура постоянно выше сорока градусов, они поднимаются до вершин духа и падают до бездн отчаяния, все накалено, все на пределе чувств: надежда и отчаяние, любовь и ненависть. В «Семи самураях» герои неподвижно молчат, в то
29
время как Тосиро Мифунэ кривляется почти как Крамаров, обвиняя их в надменности. Накал правды потрясает. Куросава не пытается вызывать зрительское сопереживание и именно этим достигает эффекта трагедии... В сравнении с айтматовской лирической прозой температура экранного «Первого учителя» превышена на много градусов. Меня вело желание снять раскаленную реальность.
Это была первая моя полнометражная картина, готовился к ней я очень тщательно, очень волновался. Оператором решил взять кого-то из вгиковских выпускников. Спросил у Юсова:
- Кого посоветуешь?
- Есть талантливый парень, - сказал он, - Гога Рерберг.
Следом за Рербергом появился и художник - Миша Ромадин. Этой троицей мы сделали три картины - «Первого учителя», «Историю Аси Клячиной», «Дворянское гнездо». С Рербергом я снял еще половину «Дяди Вани».
Подготовительный период был длительный, я готовился к картине очень тщательно, попросил Ромадина сделать раскадровку. Сценарий с этой раскадровкой потом я, кажется, подарил французской синематеке.
Ромадин предложил сделать черно-белую картину. Именно черно-белую, а не просто снять на черно-белой пленке, которая на самом деле дает картинку серо-серую: и белый - не белый, а сероватый, и черный - не черный, а черно-серый. Цветных костюмов у нас не было. Все костюмы специально шились только из черного и белого материала. Если материал полосатый, то тоже - только черные и белые полосы. И декорации -тоже черно-белые. Мы прописывали их, фактурили каждую мелочь, добиваясь максимального контраста градаций: иногда даже рисовали тени на стене - черные тени. Миша в этом отношении был бескомпромиссен.
Мне повезло. Выбранный нами метод съемки длиннофокусной оптикой привнес в картину ощущение документа. Мы организовывали большие куски действия - базар,
30
байский праздник - в манере документального события. Люди пили, ели, играли, а мы снимали их несколькими камерами с длиннофокусной оптикой, как бы подглядывая происходящее со стороны.
Съемку длиннофокусной оптикой подсказала стилистика Куросавы. В нем я черпал уверенность! Порой даже воровал впрямую. Вплоть до мизансцен.
Ни один из актеров, пробовавшихся на роль героя, мне не понравился - я взял Болота Бейшеналиева, пришедшего к нам в группу ассистентом режиссера.
На роль Алтынай я не надеялся найти актрису — искал девушку, которая была бы артистична. Мне привели несколько казашек, учившихся в балетном училище Большого театра. Среди них была Наташа Аринбасарова, мне очень понравился овал ее лица, фарфоровая нежность кожи, женственность. Я сделал ее пробы и уехал смотреть девочек в Киргизию, хотя внутренне уже чувствовал, что никого лучше не найду, буду снимать ее. Так и оказалось.
Наташу на съемки отпускали с трудом. Ее уже взяли в Казахский академический театр оперы и балета, мама очень боялась, что она потеряет форму. Мы даже на время съемок взяли ей педагога, чтобы она не оставляла занятий балетом.
Очень скоро я почувствовал, что влюбляюсь. Мне доставляло удовольствие трястись с ней в «козле», военном джипе отечественного образца с железными лавками в кузове, единственной из машин, способной одолеть киргизские дороги. В «козла» всегда набивалось полно народа, Наташа была рядом, запах ее духов (были тогда такие духи -«Желудь») действовал на меня совершенно магически. Эта невинная влюбленность была очень приятна сердцу, хотя уже и давала о себе знать болезненными уколами. За Наташей ухаживал Миша Ромадин; помню, как я ревновал, глядя, как он раскачивает ее на качелях. Ей было восемнадцать - совсем еще девочка, хрупкая, нежная, женственная. Я понял, что не могу даже осмелиться поцеловать ее, если не решу, что женюсь. Когда я решил для себя это, мы от-
31
праздновали нашу брачную ночь и на следующий день объявили всем, что женимся.
Наташа позвонила в Москву своему балетному педагогу и сообщила, что выходит за меня замуж. Дня через два позвонила из Алма-Аты ее мама, сказала, что у нее плохо с сердцем, попросила срочно приехать. Ничего не подозревая, мы отпустили Наташу. Съемок в тот день не было. На следующий день — ни ответа, ни привета. Время снимать -снимать не можем. Я позвонил ей домой, в ответ прерывающимся голосом ее мама сказала, что я негодяй, что Наташа на съемки больше не приедет.
Вместе с Воловиком, директором картины, мы срочно рванули в Алма-Ату. С нами не захотели и разговаривать. Я звонил, обрывал телефон - ответа не было. Ночью тайком позвонила Наташа, сказала, что мама ее бьет, ее заперли, пригрозили изуродовать ей лицо, чтобы она больше не могла сниматься. От ужаса я подлетел чуть ли не до потолка. Связался с Айтматовым. Он позвонил в ЦК КП Казахстана. Меня принял Кунаев, хозяин республики, первый секретарь ЦК, член Политбюро. Он был приветлив, я рассказал, что случилось.
- Ну, ничего. Мы разберемся.
Он позвонил генеральному прокурору. Тот меня принял.
Начались переговоры с Наташиным отцом. Он сказал, что о замужестве дочери речь может идти, лишь если приедет Сергей Владимирович Михалков. Отцы договорятся о женитьбе, о калыме за невесту - все, как положено по восточным традициям. У меня от нервных переживаний началась медвежья болезнь, я то и дело выскакивал из машины, усаживался под первым попавшимся кустиком. Шел уже третий день, съемки стояли...
Наташиного папу вызвали в ЦК. Папа оказался маленький, коренастый, жилистый - военный человек, полковник. Твердо стоял на своем.
- Что вы со мной сделаете? Хотите, чтобы положил партбилет? Пожалуйста, берите.
32
Все уговоры были бесполезны.
Тогда прокурор выписал ордер на арест Наташи - чтобы доставить ее в прокуратуру для дачи показаний. Поскольку она уже достигла совершеннолетия, она сама имела право решать свою судьбу. Тем, что ее насильственно удерживали в доме, нарушался закон. На юридическом языке это называется «насильственное удержание юридически ответственного лица».
Ломали дверь в ее доме, под конвоем вывезли Наташу в прокуратуру. Мы, не встречаясь друг с другом, написали заявления: мол, хотим жениться, нам препятствуют. Наши заявления сверили, после этого сказали, что Наташа свободна. Посадили нас в милицейские машины, в разных машинах везли до границы с Киргизией, сказали:
- Все. Вы уже не в Казахстане.
Мы сели в нашего «козла», обнялись, расплакались и поехали дальше - снимать фильм.
У первого же автомата я остановился, позвонил Наташиной маме - она не захотела со мной разговаривать. История Алтынай, героини «Первого учителя», первой освобожденной женщины Востока, с удивительной похожестью повторилась в драме из моей собственной жизни.
Потом была замечательная свадьба, мы были счастливы, я жил полной жизнью. С этим временем связано у меня много светлого.
Отправляясь в Киргизию, я, с одной стороны, испытывал ужас, но, с другой, изображал из себя матерого кинематографиста. Я еще никак не проявил себя как режиссер, но в «Искусстве кино» уже был опубликован сценарий «Андрея Рублева», воспринятый всеми как серьезное произведение. Я уже ходил в «классиках».
Картина давалась тяжко. Киргизская студия - не «Мосфильм». Чингиз Айтматов шутил: «Не понимаю двух ве-
33
щей. Как может маленький Вьетнам сражаться с огромной Америкой и как на Киргизской студии можно делать фильмы». Вдобавок я еще подхватил дизентерию, снимал с сорокаградусной температурой. Отец прилетел с лекарствами, сам весь больной, с радикулитом. Очень за меня беспокоился, переживал. Никогда не забуду его заботы. Меня его прилет очень поддержал...
Не ожидал, что картина получится такой солидной, крепко сбитой. Я ж еще только делал диплом!
В принципе, снимая картину, в окончательном виде ее себе не представляешь. Как она склеится? Я был захвачен ощущением магии, буквально подпрыгивал на стуле, когда, склеив два кадра, вдруг чувствовал, что между ними что-то возникает. Каждый раз, когда получалось, - ощущение чуда, восторга от собственных деяний. Даже не потому, что хорошо, а потому, что есть хоть какой-то смысл.
Что я снял до этого? Практически ничего. Беспомощный до предела немой студенческий этюд и двухчастевку «Мальчик и голубь». После «Первого учителя» я поверил, что как-то понимаю кинематограф - его природу, технику, язык.
А когда картина получила признание, пришло нахальство, самоуверенность, ощущение «все знаю, все умею». К «Асе Клячиной» приступал уже с ощущением полной внутренней свободы. Скачок от профессиональной робости до профессиональной наглости оказался молниеносным. Хотя это был тот самый возвышающий обман, который необходим. Он дал толстовскую «энергию заблуждения», способную Подвигнуть на чрезвычайную смелость в деяниях.
«Первый учитель» - одна из немногих моих картин, которую мне не хотелось переделать. Мысль о переделке «Дяди Вани», «Дворянского гнезда», «Романса о влюбленных» возникала постоянно, «Первого учителя» - никогда. Даже по ритму он получился вполне пристойным. Единственное, что не удалось, так это осуществить первоначальное намерение делать трагедию шепотом. По звуку картина не очень хороша, но если вспомнить, какими
34
микрофонами мы в то время работали, на какой технике все озвучивалось, то и такой звук - подарок. Актеры говорили в основном по-киргизски, потом в Москве всех дублировали на русский.
Еще был праисторический век кино. Технология монтажа та же, что у Чарли Чаплина. Бритвочка, кисточка, ацетон - о скотче еще и не слыхали. Монтировала картину Ева Михайловна Ладыженская, мамина подруга, которая с мамой когда-то отвела меня, маленького, в музыкальную школу. Она работала с Роммом, с Пудовкиным. На перезаписи пленку нельзя было ни отмотать назад, ни промотать вперед. Малейшая ошибка - всю часть приходилось перезаписывать сначала. Как на минном поле.
Я привез Наташу на дачу, познакомил с мамой. Мне почему-то казалось, что она похожа на женщин с полотен Гогена. Маме она очень понравилась - мама вообще с любовью принимала всех моих женщин.
Егорушка родился 15 января 1964 года.
Наташа - актриса очень талантливая, для режиссера -инструмент замечательный, работать с ней было одно удовольствие. Очень женственна, замечательно себя держит, полная свобода в пластике - как-никак профессиональная балерина. Потом она достаточно много снималась - по большей части, в фильмах по моим сценариям. В «Ташкенте - городе хлебном», в «Транссибирском экспрессе» (это, впрочем, был уже не мой сценарий, но по моей идее-я его начал, а потом подарил Никите с Адабашьяном). Когда мы расходились с Наташей, я написал ей прощальный сценарий - «Песнь о Маншук», о пулеметчице, героине Великой Отечественной. Сценарий я населил многими своим друзьями и знакомыми. Там был и Валя Ежов (фамилия героя тоже была Ежов), его сыграл Никита. По тем временам получился хороший фильм - легкий, добрый.
Готовясь к «Первому учителю», я много путешествовал по Киргизии, мне хотелось почувствовать эту страну, ее музыку, проникнуться ее духом. Я слушал старых акынов, спал в юр-
35
тах, пил кумыс с водкой. Где-то в середине съемок, разговаривая с секретарем ЦК Киргизии Усубалиевым, я сказал:
- Очень хочу снять настоящую киргизскую картину. Точно так же, как, работая над сценарием «Андрея Рублева», хотел написать сценарий настоящего русского фильма.
Он холодно посмотрел на меня.
- Вы должны снять настоящую советскую картину.
В его голосе была неприязнь. Может, я что-то не то сказал? Что плохого в желании снять киргизскую картину? Я тогда и не понял, в чем дело.
Ну, конечно, я напозволял себе того, что в советском кино тех лет категорически не разрешалось. Обнаженная Алтынай под дождем входила в воду. И это - в мусульманской стране, где женщине и лица не положено открывать. У киргизов обычаи посвободнее, чем в других исламских странах, киргизская женщина паранджу никогда не носила, но ислам - всюду ислам.
По установленному порядку картины, сделанные в республиках, сначала принимало местное правительство, после чего их посылали в Москву. Киргизские партийные власти картину не приняли. Как только она была закончена, ее с грохотом положили на полку. О выпуске на экран и речи не было.
Я не понимал, что происходит. Меня как обухом по голове ударили. Говорили, что надо вырезать то и это, убрать кадр с голой женщиной, - я отказался от любых поправок.
Председателем Киргизского кинокомитета был тогда замечательный человек - Шершен Усубалиев, он за меня заступился, очень сильно рисковал, мог остаться без места (что и случилось, но уже позднее). Он стоял на том, что картина хорошая, выпускать ее необходимо. Естественно, он понимал, что может рассчитывать на поддержку Чингиза Айтматова, а это в республике весило совсем немало. И в то же время однофамилец Шершена в киргизском ЦК яростно картину не принимал.
36
Айтматов пошел в ЦК КПСС, к Суслову. К тому уже пришло из Фрунзе (ныне Бишкек) письмо о идейно порочной картине, показывающей киргизов диким, нецивилизованным народом.
- Мы вас в обиду не дадим, - сказал Айтматову Суслов. -Если ЦК Киргизии думает, что киргизы не были дикими, то, выходит, и революцию не надо было бы делать?
Картину разрешили к показу. На это ушел год.
«Первый учитель» поехал на фестиваль в Венецию. Я сидел в зале, смотрел подряд все фестивальные картины. Отношение к соперникам за призы было снисходительное. Трюффо, «Фаренгейт 451»? Слабо, ничего не получит. Роже Вадим, «Барбарелла»? Кошмар, все мимо. Софи Лорен в «Браке по-итальянски» де Сики? Куда им до моей картины!
После первого итогового заседания ко мне подошел чешский режиссер Войтех Ясный и заговорщицки прошептал, оглядываясь по сторонам:
- Поздравляю. Наташе дали «Кубок Вольпи».
На следующий день жюри должно было решать судьбу Главного приза.
«Елки-палки! - подумал я. - Выходит, мне дают сразу две премии - «Золотого льва» и «Кубок Вольпи»!»
Проклятая самоуверенность! «Льва» получила «Битва за Алжир» - единственная лента, которую я, не помню уж по какой причине, пропустил.
В Венецию я уезжал со съемок «Аси Клячиной». Родилась эта картина так. Еще когда я готовился снимать «Первого учителя», ко мне пришел Юра Клепиков, учившийся на Высших сценарных курсах.
- Андрон! - сказал он. - Я хотел бы, чтобы ты поставил этот сценарий.
Назывался сценарий «Год спокойного солнца».
37
- А с чего ты решил, что я хорошо его поставлю? Я ж еще ничего не снял!
«Мальчик и голубь» был как бы не в счет.
- Не знаю. Я прочитал «Андрея Рублева» и решил, что это тебе будет интересно.
Я прочитал сценарий, сказал:
- Хорошо. Готов ставить. Но я еще не начал «Первого учителя». Тебе придется долго ждать.
- Сколько?
- Года два, наверное.
- Хорошо, буду ждать.
Это меня поразило. Чтобы сценарист на такое соглашался!..
Сценарий мне нравился: за ним виделась обаятельная, нежная картина - история любви. Но когда дошло до выбора актеров, обнаружилось, что роли словно заранее расписаны - эта для Мордюковой, эта для Рыбникова. Был в сценарии и свой дед Щукарь, и свой дед Мазай. Я понял, что, если буду снимать профессионалов, не преодолею штампа, примелькавшегося «киноколхоза». И мне снимать будет неинтересно, и зрителю - неинтересно смотреть.
Нужны неактеры. Отправили ассистентов по городам и весям искать подходящих людей. Но стоило и подстраховаться на случай осечки. Пригласили Ию Саввину - я до того с ней не был знаком. Говорю:
- Ия, разговор начистоту. Если найдем неактрису, мы вас не снимаем. Не найдем - мне бы очень хотелось, чтобы Асей были вы.
Она отнеслась с пониманием.
Уехали искать неактеров. Ездили по деревням, смотрели самодеятельность. Находки случались совершенно неожиданные.
В Суздале смотрели в клубе самодеятельных актеров, те что-то изображали на сцене, вдруг откуда-то из угла сверху - голос:
- Херня! Я лучше могу!
38
В углу на стремянке стоял электрик, вворачивал лампочки.
- А ты спускайся, покажись. Он спустился. Я спросил:
- Ну, что покажешь?
- А что хочешь?
- Ну, вот я тебе должен три рубля, а не отдаю. Что сделаешь?
Он тут же схватил меня за ворот так, что я сразу ему поверил. И утвердил на роль, еще не ведая, какое богатство приобрел для картины. Звали его Геннадий Егорычев. Как артист Гена оказался замечательно органичным. И как человек - совершенно неповторимым. Пока мы снимали, не пропустил ни одной деревенской молодухи, дважды женился - баб в деревне много, мужиков мало. Оба раза гулял свадьбы, гудел на всю деревню. Уже после утверждения на роль я обнаружил у Гены на груди татуировки Ленина и Сталина и просто пришел в восторг - этого бы я никогда не придумал.
Мало-помалу находились прекрасные исполнители-не-актеры, но на роль Аси неактрису найти так и не удалось. Я пришел к Ие.
Стали снимать пробы - пробовали много, ей самой это было интересно. По ходу проб возникла мысль провоцировать актрису прямо в кадре, в момент съемки. У нее уже была срепетированная мизансцена, а я внезапно, из-за камеры, говорил:
- Ась, поди к двери. Или вдруг спрашивал:
- Ася, где соль?
- Да там, сам возьми, - отвечала она и продолжала игру.
Эти неожиданные «подсказки», которые я ей подбрасывал, оказывали возбуждающее действие и на актрису, и на меня самого. Появился азарт, стало интересно работать. Видно было, что Саввина реагирует быстро и с удовольствием. Метод ей интересен, надо будет им в дальнейшем воспользоваться.
39
Работала она истово, но характер — не сахар! С какими-то Достоевскими вывертами, хотя, может быть, это мне казалось. Пока кто-то на площадке не плачет, она несчастлива, настроение ужасное. Как только кто-то на площадке зарыдал — лучше всего, если режиссер, — все нормально. Она тут же ангел. Нежна и тиха. Можно работать. Но до этого момента кровью харкаешь.
Мне очень хотелось запечатлеть на пленку неприхотливое течение жизни. В то время мы с Андреем Тарковским много думали о принципах изложения сюжета. Нельзя ли просто хроникально зафиксировать жизнь человека в каждый момент его жизни, ничего не отбирая, а потом смонтировать, отжав все неинтересное на монтажном столе? Тарковский был очень увлечен этой идеей. Мне она тоже была интересна, хотелось попробовать просто создать жизнь.
В «Первом учителе» я рисовал мизансцены, делал разработки на тему «Герой и толпа», прослеживая все этапы их взаимоотношений, назревание и разрешение их конфликта начиная с момента прихода героя в аил - вплоть до самого финала. Я исследовал этот конфликт, выстраивая для себя его траекторию, продумывая каждый кадр. В «Асе Клячиной» принцип работы был в корне иным: все прежнее я откинул. Меня интересовало только одно - создать ощущение жизни и зафиксировать его на пленке. О мизансцене, о композиции кадра совершенно не думал. В «Первом учителе» я постоянно подходил к камере, почти каждый кадр проверял сам. В «Асе» я в глазок почти не заглядывал, сегодня не заглядываю вообще. Композиция, мне кажется, мало влияет на восприятие.
Очень скоро я почувствовал, что непрофессионала нельзя снимать одной камерой. Когда камера рядом с исполнителем, он ее чувствует, невольно начинает фальшивить. Если поставить его к камере боком, он все равно извернется в ее сторону, так и будет играть с перекрученной Шеей. А уж если попытаешься поставить его к ней спиной -Эуг же обида: «Почему меня спиной, а его лицом?»
40
А если стоят две камеры на прострел сцены, непрофессионал не знает, материал которой войдет в картину. Три камеры - он еще свободнее. Подсознание уже вообще не работает на точку, откуда идет съемка. Возникает как бы четвертая стена, мечта Станиславского. Актер должен забыть о камере, если, конечно, это не камера Феллини.
«Асю» мы снимали с двух, временами - с трех камер. Иногда вторую камеру ставили для чистой видимости, к ней - осветителя, в технике ни черта не понимавшего, просто велели с деловым видом смотреть в глазок. Но необходимый эффект эта «лжекамера» производила - нейтрализовала гипноз основной камеры. Камеры запускали без команды, без щелканья хлопушкой.
Ощущение риска не покидало все время работы. Хотелось ощущения правды, стихийности, подсмотренной живой жизни.
Снималась сцена проводов в армию. Собрали массовку человек в двести крестьян, выставили два ящика водки. Пошло гулянье - пляски, частушки. При этом люди прекрасно понимали, что не просто гуляют и выпивают - идет съемка. Нашелся, правда, один тракторист, забывший обо всем, кроме зелья, - он потом так заехал со своим трактором в овраг, что пришлось его вытаскивать краном. Но в принципе это была игра, нами организованная, направляемая по нужному нам руслу. Алкоголь помогал человеку внутренне раскрепоститься, помогал получать от игры удовольствие.
В момент съемки операторов я вообще не видел, носился в толпе, одетый в ватник и рваную ушанку; они снимали без всякой моей подсказки. Один сидел высоко - на операторском кране, другой вместе с камерой был скрыт за брезентом грузовика. Снятое ими я увидел лишь спустя много дней, когда материал вышел из проявки.
Рассказы и деда, и бригадира - это были рассказы моих исполнителей о их собственной жизни. В сценарии их не было. По драматургии они картине вроде бы и не нужны,
41
но когда я в разговорах с исполнителями просто узнал их прошлое, то идея снять эти рассказы возникла сама собой. Эти монологи, эти лица настолько органичны в своей истинности, что расцениваю их как главное свое достижение. Самое сложное было снять рассказ Прохора. Это рассказ писанный, две страницы текста. Для профессионального актера тут проблемы не было бы. Он бы текст выучил, раскрасил - все было бы как по правде. Но я снимал не актера, а простого мужика.
Попросил его выучить текст. Он не поленился, выучил. Стал произносить - ужасно! Весь напрягся, глаза стеклянные.
- Ну, ладно, - говорю. - Это потом. Ты мне про свою жизнь расскажи.
И он стал рассказывать - легко, естественно. «Как же, -думаю, - мне его «расколоть», чтобы он и писанный монолог вот так произнес?» От клепиковского текста я здесь отказываться не хотел, там были важные для сценария моменты.
На следующий день опять говорю ему:
- Ну-ка, расскажи еще разок про свою жизнь.
Он заговорил, а я его стал прерывать вопросами: напоминаю про то, что он вчера рассказывал, переспрашиваю какие-то детали. Потом говорю:
- Слушай, ты мне будешь про свою жизнь рассказывать, а я тебе вопросы задавать, как по сценарию. И ты мне отвечай, как в монологе написано.
Короче, у нас начался психологический пинг-понг: он мне про себя, а я его втискиваю в написанный монолог. Спрашиваю: что там случилось с ним на фронте? Где в это время была его жена?
Целую неделю, каждый день часа по два, мы вели такие репетиции. К концу он уже сам путал, где жизнь его, а где -его героя. Все сплавилось в один рассказ, ставший для него полностью органичным. Чужая судьба, писанный текст вошли в подсознание. И уже на съемке из него ничего не
42
надо было тянуть, все полилось само собой. Большой, трудный монолог мы сняли с единого дубля (вообще на «Асе» дублей у нас было мало - два-три, как правило). Текст ожил - он уже не механически был зазубрен, но стал своим. Исполнитель принес в него какие-то свои слова, обороты (скажем, вместо «Пермь» он говорил «Пермь - бывший Молотов»), случайные придыхания, междометия...
Я открывал, как важно актеру сжиться с материалом, сделать его своим, пропустить через свое сознание и впечатать в подсознание. Только после этого он мог вполне свободно импровизировать, его игра обретала автоматизм, непреднамеренность.
Создавали мы мир картины той же троицей - я, Гога Рерберг и Миша Ромадин, - которая работала на «Первом учителе». На этот раз задачи были другие; эстетический мир, выстраивавшийся нами в прежней картине, здесь был не нужен. Хотя костюмы мы по-прежнему делали черно-белые.
В «Асе Клячиной» меня вело. Тащило куда-то. В странный мир сюрреалистической сказки. Мало-помалу на каких-то кусках я стал фантазировать, искать, где романтический документальный жанр, хроникальная манера фиксации могли бы плавно переплыть в некий сюрреализм. В этом мире мальчик лет шести мог в кровь избить мужика палкой, дед мог встать из гроба и проститься с оплакивающими его родными, петух мог взлететь на голову деда и стоять на ней, словно бы явившись сюда с картины Шагала.
Если пытаться определить жанр шагаловской живописи, то самое точное определение: «Народный лубочный сюрреализм». Мне этот жанр казался очень интересным, особенно если этот лубочный сюрреализм переплетается с хроникальным материалом. Как память об этих намерениях остались фотографии: петух на голове у деда, я держу в руках окровавленную коровью голову. С этой головой Чиркунов в дождь должен был выйти на Степана, забодать его
43
рогами, а мальчик должен был избить Степана за то, что тот плохо обращается с Асей. Все это сон, посреди которого Степан должен был проснуться. Мне хотелось создать этот мир сновидений, с привкусом Маркеса и Бюнюэля. Все было снято, все это в картину не вошло...
То ли мне не хватило мужества сталкивать крайности, то ли это на самом деле вываливалось из стилистики, но, так или иначе, сюрреалистическая сказочка ушла, а документальный рассказ остался. В этом смысле считаю фильм неудачей. Того, что хотел, не сделал. Осталось хотеть того, что получилось. «Что получилось, то и хотел». Как часто кинорежиссеру приходится оказываться в такой ситуации и как редко он в этом признается.
Помню, мы искали интерьеры в деревне. Само село -красоты немыслимой, дома над Волгой на разных уровнях -и у самой воды, внизу, и вверху, у обрыва. Дома добротные, первый этаж кирпичный, второй - из бревен. Полати, чердаки. Глаза радуются! Новые сцены рождались словно бы сами собой. Шли прямо от самой жизни, нас окружавшей.
Ию Саввину я заставил жить в избе - той самой, где мы потом снимали. В избе жили четыре старухи - прабабушка, бабушка, мама и дочь. На стенах висели фотографии, в углу - образ. Старухи рассказывали Ие, кто на этих фотографиях. В этой избе когда-то жил Клячин, живой человек именно с этой реальной фамилией. «Ася Клячина» возникла только тогда, когда мы пришли снимать в эту избу. Ия Саввина истово изучила все фотографии, запомнила все, что слышала от старух, и с первого дубля, без репетиций, прямо в кадре это же и рассказала зрителю. И про то, как один из Клячиных кого-то от ревности убил, и про картинку, которую подарил художник, и про икону, на которую смотрел, когда умирал. Сцена в первоначальном варианте была только о том, как к Асе приходит Чиркунов и начинает к ней приставать. Начального куска, Асиного рассказа, не было. Мне страшно хотелось насытить картину
44
этой правдой, тем, что не придумаешь. Попробуй придумай, как кто-то кого-то из ревности убил! Скажут, ерунда, вранье. Все, что рассказывала Саввина, было из жизни этой семьи, этого дома.
Поскольку Чиркунов-Егорычев играл на гитаре и к тому же мне нравился его хриплый голос, я, в продолжение сцены, велел ему садиться и петь «Бьется в тесной печурке огонь». Этого тоже бы не было, если бы он не умел петь. И не будь у него на груди татуировки с Лениным и Сталиным, я бы никогда не придумал сцену, где маленький мальчик смотрит на татуировку, показывает на Сталина, спрашивает: «А это кто?» Мальчик родился уже во времена, когда можно было и не знать, кто такой Сталин,
Танки тоже возникли потому, что танкодром был рядом - в сценарии никаких танков не было. Какое счастье было поддаваться жизни со всем великим богатством ее подробностей!
Сцена в баньке, когда Чиркунов пристает к Асе. Сцена с сундуком. Когда на каком-то чердаке я увидел этот сундук, этот интерьер, этот манекен - атрибуты сюрреализма с картин Макса Эрнста или Рене Магритта, сразу стала понятна атмосфера сцены.
Кое-что на натуре в «Асе» я снять не успел. Поэтому пришлось переписывать какие-то куски сценария. Надо было связать в один узел сцены, потерявшие из-за неснятого единство развития. Я вызвал Клепикова. Мы написали сцену в вагончике, где Степан говорит Асе: «Вот ты у меня где!» И когда Чиркунов уговаривает: «Выходи за меня!», она отвечает: «Не люблю я вас. Извините, ради Бога». Она уходит... Эта центральная узловая сцена связала картину, драматургически мотивировала, что привело Асю к идее самоубийства. В первоначальном сценарии она решала вешаться... В фильме вместо этого запирается в сундук. Тот самый, который я нашел на чердаке.
45
Все переделки сценария производились прямо по ходу съемок: начав снимать, я понял, что не сделаю картину, если оставлю все, как было написано. А сценарий-то был хорошим! Я и сейчас задумываюсь: стоило ли его менять? Отличный бы фильм получился. Хотя совсем иной, чем я сделал.
Поскольку картина рождалась в свободном полете, такое она и обрела дыхание - свободное, раскованное; она получилась легкой по языку, деструктурированной, без явно выраженной драматургии. И конец с цыганами тоже появился не из сценария. Просто неподалеку на Волге была цыганская деревня, и я придумал праздник в конце. К нему я очень тщательно вел развитие фильма.
Могу сказать, откуда этот праздник у меня появился -из Феллини, из «8 1/2». Подобный карнавальный финал, где смех сквозь слезы и слезы сквозь улыбку, великий музыкальный выход, я использовал дважды. Второй раз - в «Сибириаде». Там, в финале, на горящем кладбище, опять возникает праздник: из разных времен приходят герои -поцелуи, смех сквозь слезы, просветление, сменяющее отчаяние, катарсис. Это от Феллини, от него, от гения непревзойденного. Но поскольку я не крал у него форму, а лишь черпал вдохновение, музыку души, то мысль о плагиате никому не приходила в голову. Но именно Феллини со своим феноменальным прозрением, с этим выплеском карнавала дал толчок рождению двух этих финалов. Оба они решены очень динамично, в них все движется - бегут куда-то люди, танцуют, кого-то тащат, сбрасывают куда-то вниз, в овраг сарайчик... А в «Сибириаде» - восставшие из могил мертвые, трактора, огонь... Очень русский праздник. Вдохновленный итальянским гением.
Я очень тщательно готовился к финалу «Аси». По наитию его снимать было нельзя. Все надо было продумать.
Обманывать тоже надо уметь. Я учился этому у великих. Великий возвышающий обманщик Куросава! И он, и Бю-
46
нюэль, и Феллини, и Бергман, мои кумиры - все великие возвышающие обманщики! Они великие именно потому, что создают свою реальность, очень непохожую на жизнь. Но эта придуманная реальность волнует. Заставляет смеяться и плакать. Ибо в этой театральности - жизнь духа, абсолютная убеждающая правда. Конечно же, великий обман искусства должен быть возвышающим.
По каждой картине я могу проследить, что и у кого «заимствовал», можете считать, крал. Или, если хотите, - кто меня вдохновлял. И до сих пор вдохновляет. Когда что-то не получается, снимаю с полки наугад любую картину Куросавы, проматываю на видике где-то до середины и смотрю. С первой секунды - ощущение правды. И почти сразу приходит решение, как снимать.
Вот так же - он сам пишет об этом - Бергман открывает наобум Чехова. Не утверждаю, что он внимательно его читает и перечитывает. Просто открывает на первой попавшейся странице. Что у него берет? Камертон. А с ним и понимание, как делать свой фильм.
Главное, что заимствуешь у великих, - их смелость. Когда чего-то не знаешь, заходишь в тупик, робеешь. А великие словно говорят: «Не бойся, мальчик! Лети! Не упадешь!»
«Ася Клячина» внешне, по стилистике навеяна, скорее, французской «новой волной», но по духу, по мироощущению картина феллиниевская. Все, кто на экране, - немножко монстры. Героиня -беременная хромая святая, горбун-председатель, беспалый бригадир, рассказывающий о своей жизни. К этому прикладывался еще и Бюнюэль - правда, следов этого влияния в картине не осталось: все шедшее от него пришлось вырезать. Встающего из гроба старика, парящую над кроватью женщину, увиденную в «Лос Ольвидадос» и потом перекочевавшую к Тарковскому, все, что делалось из желания сюрреалистической сказки. Желания не осуществившегося.
На сдаче картины в Главке подошел Ермаш в мятом сером цековском пиджаке, он тогда заведовал сектором кино
47
в ЦК КПСС. Обнял, поздравил, говорил, насколько это добрее, светлее, чем «Первый учитель». Казалось, счастье не за горами. Через три недели грянул гром: картину запретили. Да еще с каким треском!
До того как стать председателем Госкино СССР, Романов был главным редактором газеты «Горьковская правда», в Москву его перевели из Горького. Он был маленький, толстенький - вполне заурядный партийный функционер, с бабьим лицом. Работа у тех, кто сидел в его кресле и до него, и после, была незавидной - все время надо было лгать, выкручиваться, выполняя нелепейшие поправки членов Политбюро, удостоивших своего просмотра тот или иной фильм. Как известно, было две области, в которых понимали все, - кино и сельское хозяйство.
В марте 1967 года я по глупости повез картину в Кстово - показать ее участникам съемок. Секретарем Горьковского обкома в это время был Катушев.
Картину посмотрели в обкоме - без моего ведома, естественно. Просто забрали из аппаратной кстовского киномеханика. В атмосфере чувствовалось что-то настораживающее. Был обед в обкоме - с красной икрой. Присутствовали я и папа: предчувствуя грядущие напасти, Сергей Владимирович приехал на мою горьковскую премьеру. Разговор был сухой, через губу: картина явно не понравилась. Я еще не понимал, что судьба ее уже решена.
По меркам партийной иерархии, секретарь обкома -невелика птица: и с функционерами покрупнее Москва могла вполне не посчитаться. Почему мнение Катушева оказалось вдруг таким важным? Объяснение пришло много лет спустя.
В Чехословакии начиналась Пражская весна. Она дошла до своей кульминации в мае 1968-го, а в августе по Праге уже катили наши танки. Предшествовавшие попытки образумить чехов, захотевших «социализма с человеческим лицом», результата не дали. Лидером Пражской весны, происходивших в Чехословакии революционных преоб-
48
разований был Александр Дубчек. А Катушев был другом Дубчека, они вместе учились в ВПШ (Высшей партийной школе), у них были общие пьянки-гулянки, посиделки, девочки. Катушева было решено послать к Дубчеку, на переговоры: казалось, он один может его по-дружески образумить. Но ранг секретаря обкома не тянул на уровень переговоров с партийным лидером государства, поэтому Катушева срочно сделали секретарем ЦК. Он приобрел могучий государственный вес.
Всего этого я не знал. И мысли не было, что движение глобальных политических сил может быть каким-то образом связано с моей скромной картинкой. Семичастный, тогдашний председатель КГБ, сказал:
- «Асю Клячину» мог сделать только агент ЦРУ.
Начались бесконечные поправки. Почему у героини на причинном месте фартук измазан? Почему это вам обязательно надо было туалет показать? Туалет как туалет, обычный деревенский «скворечник». Почему все герои уроды? Один горбатый, другой беспалый, героиня хромая? Неужели в советской действительности нет красивых людей? Подобные вопросы вызывали отчаяние беспомощности.
Конечно, в картине присутствовала эстетика Гоголя, эстетика гиперболы. Но также и эстетика Платонова. Платонов тогда впервые после долгих лет запрета был издан. Он стал для нас открытием. Помню, мы с Клепиковым еще тогда, когда «Ася» снималась, мечтали поставить «Реку Потудань». Но понимали, что фильм об импотенции абсолютно нереален. В плане эстетики Платонов сыграл в «Асе» решающую роль. Наивность, чистота, но рядом с этим и жестокость - как и в самой жизни.
В маленьком душном зале журнала «Искусство кино» набилось столько народа, что для Шкловского пришлось принести откуда-то стул. Просмотры запрещенных картин в России имели религиозный оттенок священнодействия, события, полного глубокого смысла. Зная, что картина запрещена, зрители уже были готовы ее любить и ею восхи-
49
щаться. В сцене похорон деда в зале послышались всхлипы. Шкловскому стало плохо с сердцем. Старика отпаивали валидолом.
Думаю, что воздействие «Аси» на искушенного зрителя было наотмашь по простой причине. Привыкшие к соцреализму, к определенной манере изображения жизни, люди увидели реальность. Просто реальную русскую жизнь, как она есть. И это потрясало. Ибо жизнь эта была чистая и светлая и в то же время пронзала своей болью, своей нищетой, своей замороженностью. Ибо нельзя было в той, Советской России быть несчастным. Не разрешалось. Все были счастливы. А кровь текла... А стоны не стихали...
Помню единственный просмотр картины в Ленинграде. После фильма были вопросы и ответы. На сцену вышел великий Смоктуновский, у него было перевернутое лицо, как у князя Мышкина, и огромные, полные слез, голубые глаза. Кеша пытался что-то сказать, но вместо этого повернулся ко мне и... встал на колени. Боже мой! Смоктуновский на коленях передо мной... Я не знал, куда деваться от смущения и счастья.
Картину все хвалили, хотелось ее показывать - но показывать было нельзя. Разве что крайне изредка, под большим секретом, тайком протаскивая в зал «подкроватную» копию и проводя через проходную знакомых, чаще всего по чужим документам.
Запрет «Аси» переживался мной очень болезненно. Но вместе с тем он и прибавил мужества. «Первый учитель» тоже проходил со скрипом, но тут ситуация была уже практически безнадежной: картина, с уже выполненными поправками, твердо залегла на полку. Запретили одновременно «Рублева», к которому и я как сценарист приложил руку, и «Асю».
Мы с Андреем ходили к Бондарчуку. Думали, он поможет. Он тогда уже заканчивал вторую серию «Войны и мира», записывал музыку, спешил поспеть к Московскому кинофестивалю. Он был в большой силе, в ЦК перед ним расшаркивались. Но ему было не до нас, он слушал, не слы-
50
ша, улыбался. Мы-то, наивные, надеялись, что он сейчас пойдет, все решит! А может, он понимал, что и его вмешательство ничего не даст? Ну что бы он сказал в ЦК? «Негодяи! Мучители! Разрешите! Отпустите!»?
Вот так создавалась моя вторая легенда, вторая киносказка.
Премьера ее состоялась через двадцать лет. Я волновался. Беспокоился, не устарела ли картина. Нет, не устарела. Наверное, потому, что сделана вне стиля. Устаревает в кино прежде всего стиль, форма, а «Ася» бесформенна. Она — как хроника, а хроника не стареет. Само содержание документа сохраняет значение вне зависимости от времени. Картина сделана на одном дыхании, не распадается.
Ее снимал свободный безответственный человек. Безответственный не перед руководством, а перед лицом природы искусства. Он как бы еще не ведал о художественных законах и правилах, а просто шел себе, насвистывая, по лесу, не догадываясь, какие лешие, бабы-яги и соловьи-разбойники прячутся за деревьями. Он был счастлив в своем неведении.
Наверное, это одно из самых сложных в искусстве - быть внутренне до конца раскованным. Только один раз после «Аси» я был так же внутренне свободен - когда снимал «Курочку Рябу».
Мне трудно сейчас смотреть «Асю Клячину». Есть среди моих почитателей те, кто считают ее лучшим, что я сделал в кино. Она как бы невыдуманная, в ней дыхание естества... Все правильно. Но сейчас все это не открытие. Всего этого полно в документальном кино, в телевизионных репортажах. И снимается точно так же: ставится камера, бабке наливается пятьдесят грамм, и она выдает правду жизни!.. Возможно, я говорю с перехлестом. Конечно, в «Асе» есть дыхание России, есть красота и боль подлинности, но главное -абсолютная свобода. И все же зрителю в основной своей массе (про западного уж и не говорю) картину смотреть скучновато. Мне и самому трудно слушать эти долгие монологи. Скучно, но не мертво, не устарело - это успокаивает.
51
Взаимоотношения сценариста и режиссера Чезаре Дзаваттини проиллюстрировал таким примером. Застенчивый юноша увидел прекрасную девушку, мечтал о ней, вздыхал, наконец, осмелился заговорить, пригласил в кино. Через сколько-то там недель уговорил зайти к себе домой. Включил музыку. Предложил стакан вина. Осмелев, поцеловал в первый раз. Уговорил сбросить платье. И тут пришел другой и увел девушку в спальню. Другой - это режиссер.
То, что сценарист вынашивает как мечту, как самое дорогое, режиссер, уже в силу самой своей профессии, присваивает и начинает ломать, кроить и перекраивать на свой лад. Что касается меня, то душевных мук по поводу сценариев, писанных для других, испытывал мало. Сценарии для меня были, конечно, творчеством, по главным все-таки была режиссура.
Не покривлю душой, сказав, что для художника получение денег - не самый мучительный момент творчества. В 70-е годы сценарии были более выгодным делом. По режиссуре получалось заметно меньше. Во-первых, постановка фильма требует очень долгого времени, а сценарий можно написать за два-три месяца. Во-вторых, какое-никакое, но авторское право у сценаристов было - им платили потиражные, то, что на Западе называется «роялти». Режиссерские постановочные были заметно скромнее. Режиссер нередко получал вдвое меньше, чем сценарист того же фильма.
Как сценарист я зарабатывал достаточно много. Работал, как правило, не один. Писал с Тарковским, Ежовым, Фридрихом Горенштейном.
Фридрих появился в моей жизни, когда я еще не кончил ВГИК. Я уже довольно часто бывал на «Мосфильме» и там, в объединении Ромма, увидел странноватого, иронично улыбающегося, мефистофельского вида человека с оттопыренными ушами. Мне сказали, что он очень талантлив и у него только что в «Юности» опубликован рассказ «Дом
52
с башенкой, старуха, торгующая рыбой, и инвалид с клешней». Необычное название привлекало внимание. Но и сам рассказ производил впечатление.
После «Первого учителя», сценарий которого мы дописывали с Горенштейном, я уже считался достаточно профессиональным сценаристом. Еще прежде были написаны «Иваново детство», «Андрей Рублев», «Каток и скрипка». Позднее, в 70-е, писал по большей части для Средней Азии, меня там любили - стал своего рода специалистом по Средней Азии.
Как раз во времена начала брежневского правления в стране недолгое время была надежда на обновление, на реформы в разных областях, на так называемый косыгинский курс. Оживились попытки привнести в хозяйство страны разумные основы, ставить в основу угла не идеологию, а экономику. В кино первой и единственной попыткой реформировать что-либо стало создание Экспериментальной творческой киностудии. Руководил ею Григорий Чухрай. Он уже был лауреатом Ленинской премии, ему разрешалось многое, он был полон сил и желания переделать мир. Его студия была построена на новых экономических принципах. В стране робко пытались начать экономические реформы, и, если бы не ввод наших танков в Чехословакию, думаю, многое могло бы поменяться еще до Горбачева.
Поколение молодых реформаторов 60-х годов, работавших в ЦК - Арбатов, Шишлин, Бовин и другие, - толкало динозавров из Политбюро к осознанию необходимости реформ в югославском духе, в духе еврокоммунизма. Чухрай и создал студию, которая должна была жить на хозрасчете, а не на государственной дотации. Это было шагом революционным. Директором студии стал человек очень необычного для советской жизни стиля: гладко причесанный, в прекрасно сшитом костюме, он выглядел, скорее, как американец. Он, собственно, и был американец, говорил на трех языках, работал в свое время в «Коламбии». Фамилия его была Познер, звали - Владимир Александро-
53
вич. Сегодня его старший сын Володя - известный телеведущий, президент Телеакадемии. А в то время Володя, насколько мне помнится, еще не очень хорошо говорил по-русски. Он был очень красив, аристократичен, весь заграничный - они только что приехали из Америки.
Чухрай и Познер пригласили для работы многих режиссеров - Тарковского, Шепитько, Климова, Андрея Смирнова, - в том числе и меня.
Увы, студия была обречена: ее, как и всю попытку демократизации экономики, не могла потерпеть ощетинившаяся партийная бюрократия. Студию сгноили. Грустно было смотреть на печальные глаза Познера, на его ироническую улыбку. Эксперимент продолжался недолго. Поехали танки по Праге, показав всему миру, чем эксперименты кончаются. Познера, не проявившего должной гибкости в отношениях с руководством, уволили. Чухрай уцелел, правда уже как руководитель не отдельной студии, а одного из объединений «Мосфильма», с известной долей самостоятельности, но под жестким контролем генеральной дирекции.
А в недолгий период 1967-1968 годов Экспериментальная творческая студия была гнездом ревизионизма, рассадником самиздата, крамольных идей, прибежищем людей с сомнительными взглядами и предосудительными знакомствами. Секретаршей Чухрая в ту пору была милая Лора Яблочкина, ныне мадам Тонино Гуэрра, еще в те времена большая поклонница Рустама Хамдамова, сделавшего замечательную картину - «В горах мое сердце».
Для Экспериментальной студии мы с Горенштейном написали сценарий «Басмачи». Я был очень увлечен им, собирался ставить. Должны были играть Коля Губенко и Болот Бейшеналиев, но постановка как-то скисла. Не помню уж, что и кого не устраивало, в итоге решено было написать другой сценарий, тоже вестерн, но с иным в корне сюжетом. Поехали писать его в Коктебель - Рустам Ибрагимбеков, Валя Ежов и я. Рустам был молод, талантлив, подавал большие надежды. Учился на Высших сценарных
54
курсах. Я прочитал один сценарий Рустама, очень трогательный и смешной. Мне сразу понравилось его прекрасное чувство юмора: мы с Валей решили, что возьмем его в свою компанию - делать вестерн.
Приехали. Начали работать. Уже появился в сценарии боец Сухов, появились басмачи, гарем, огромные железные баки с нефтью. Вся эстетика сценария росла из Платонова, который уже с «Аси» был моей путеводной звездой. Сухов навеян Пуховым, знаменитым героем «Сокровенного человека». Скоро мне надоело работать - захотелось купаться и загорать. Я решил с этой постановки линять, уже настроился на «Дворянское гнездо». Сказал:
- Ребята, хочу отдохнуть. Делайте сами.
Через пять недель они закончили сценарий, по которому вскоре, хоть и не без проблем, Владимир Мотыль снял фильм «Белое солнце пустыни», ставший шедевром русского кино.
Время в Коктебеле было сказочным. Я вообще сидел там каждое лето, написал немало сценариев - с Андреем Тарковским, с Фридрихом Горенштейном, с Эдуардом Тропининым. Жили в Доме писателей, в уютных квартирках, по вечерам шли замечательные посиделки, застолья, хохот, улыбки, потом шептанья по клумбам и по кустам. Помню, как-то я шел со свидания и в лунном свете на меня налетел, чуть не сбив, деловито бежавший куда-то Рустам с тремя бутылками вина.
«Басмачей» я потом переделал в «Седьмую пулю для Хайруллы» и отдал Али Хамраеву. По другому моему сценарию, «Серый лютый» (единственный раз я писал один), -Толомуш Океев снял фильм «Лютый».
Эдуард Тропинин - еще один чудный человек в моей жизни - появился, когда я писал «Конец атамана». Познакомил меня с ним Коля Шишлин, работник ЦК. Настоящая фамилия Тропинина - Маркаров, он был чекист, работал во внешней разведке, был специалистом по Востоку, отвечал за Афганистан. Он был замечательной души человек, страстный охотник. Женат был на танцовщице из «Берез-
55
ки». С ним было приятно выпивать и еще приятнее после выпивки носиться по Москве на машине. Гаишникам он показывал свое удостоверение, и они быстро ретировались.
Он страстно хотел стать сценаристом, любил писать, в конце концов, его уволили из КГБ за излишнее увлечение литературной деятельностью.
Выпивая, Эдик всегда грустнел и только повторял, опустив голову
- Эх, Андрон, Андрон!
Всего, что знал о происходящем, он сказать не мог, но видно было, что оно его не радует.
Помню, как-то, приехав из командировки, он сказал:
- Мы просрали Афганистан. Короля выгнали, мудаки1
Москва устроила революцию, привела к власти Тараки. Может быть, Эдик сам это делал - не по своему желанию, конечно.
В 80-е он умер от рака.
Теперь об одном изумительном характере, о Ежове. Как человеческая личность он, конечно же, больше чем просто сценарист. В нем живет абсолютно возрожденческий дух. Он смесь Дон-Жуана, Лепорелло, Гаргантюа и Фальстафа. Про его способность охмурять слабый пол ходили легенды. Помню, на просмотр «Сибириады» он привел какую-то молодую женщину, которую подцепил в коридоре «Мосфильма», и все два часа в темном зале что-то гундосил ей в ухо. Я шипел:
- Валя, замолчи! Дай смотреть!
Но он был неудержим. К концу просмотра, кажется, добрался до всех ее прелестей. Она уже почти сползла на пол. Неутомимый Ежов! Женщины его обожали, как и он их.
Он - замечательный рассказчик. И вообще характер солнечный, легкий, мастер врать, придумывать, великий мастак по отлыниванию от работы. Весь, какой ни был на даче, алкоголь от него надо было убирать подальше, но и это не помогало: он выходил прогуляться, обратно возвращался веселенький, и дальше писать уже не очень получалось. Я ни-
56
как не мог понять, где он успевал подзаправиться. Потом проследил: оказалось, он прятал бутылку в конуре у собаки. Спал он обычно до четырех дня. Вытащить его из кровати было непростой работой. Приступал к ней я в 11 утра, тряся его за плечо и показывая будильник, поставленный на два часа.
- Валя, смотри! День уже! Вставай!
- Еще два часика, - гундосил он.
В два я будил его снова, показывая будильник, поставленный на четыре.
- Валя, четыре уже! Вставай!
- Еще полчасика!
В конце концов где-то в полпятого, в пять я поднимал его ногой. У него была привычка читать по ночам. Если мы укладывались в час ночи, я тут же засыпал, а он до шести - до семи утра листал газеты.
Легкостью, солнечностью, раздолбайством своего характера он наделил всех своих героев - и в «Балладе о солдате», и в «Белом солнце пустыни», и в «Сибириаде». Они такие же, как он сам.
Мы обычно ходили гулять - в лес, к полю, во время этих прогулок что-то придумывалось, оформлялось. В чем он как профессионал был неподражаем, так это в точном знании, когда заканчивать. Не рабочий день (тут уж ясно, что чем раньше, тем лучше), а сцену, или акт, или сам сценарий. Я пытался что-то развивать дальше, он останавливал:
- Все, хватит! Сворачиваем! Дальше невозможно!
Чувство формы у него замечательное.
Вообще это один из самых ярких живописных характеров в нашем кино. На тыльной стороне лацкана своего пиджака он носил значок лауреата Ленинской премии, выручавший его из многих чреватых неприятностями ситуаций - выяснять отношения с милицией ему приходилось чуть ли не ежевечерне. Помогал значок и тогда, когда было недопито и за водкой надо было идти в ресторан - нынешних ночных ларьков и магазинов тогда и в помине не было (популярный анек-
57
дот тех лет: иностранец спрашивает на Новом Арбате: «Где ближайший ночной бар?» - «В Хельсинки»). Значок он в подпитии однажды потерял, очень горевал о потере, пока один приятель, коллекционировавший ордена, не поинтересовался причиной его душевной смуты. «Господи! Ерунда какая!» -сказал он, тут же снял со стенки другой такой же и навесил Ежову на лацкан. В благодарность Валя написал статью в «Советскую культуру» о том, какой выдающийся телевизионный режиссер этот его приятель, и стой поры еще пуще берег значок, свою палочку-выручалочку.
Валя всегда чрезвычайно оживлял компанию. Вспоминая его, прежде всего вспоминаю застолья. Если это случалось летом, была окрошка с добавлением огромного количества запотевших бутылок пива и водки, под которые шли ежовские рассказы - рассказчик он был гениальный.
Он всегда был молод, хотя был старше нас на десять лет. С нами, еще необстрелянными юнцами, Валя, уже восседавший на сценарном Олимпе, якшался с великим удовольствием, без малейшей демонстрации собственного превосходства. Терпеть не мог теоретизирований по поводу сценарной профессии.
Чужие сценарии меня почти никогда не удовлетворяли. Только раз в жизни читал сценарий, который хотел бы снимать, ни буквы в нем не переделывая. Это «Выстрел в упор» Никоса Казана, сына Элиа Казана. Блистательная работа. Ничего подобного с тех пор не встречалось. Конечно, хорошо бы найти сценариста, с которым можно было бы разделить профессиональные обязанности: он пишет, я снимаю. Завидую Абдрашитову, нашедшему себе драматурга-соавтора. Что ж, раз такого нет, стараюсь найти человека с мозгами и под-воровать у него мыслей. Хорошо, если этот человек молод, имеет буйное воображение, по типу совпадающее с моим.
Соприкоснувшись позднее с миром профессиональных сценаристов Запада, я понял, что свободный рынок предлагает бесконечное сочетание и варьирование отношений. Одни сценаристы производят штучный товар. Это авто-
58
ры, зарекомендовавшие себя несколькими «суперхитами». Таков, скажем, Роберт Таун, автор «Чайнатауна», «Последнего конвоя». В мои голливудские годы он стоил полмиллиона долларов. Продюсер, заплатив эту сумму, дальше уже мог делать со сценарием что душе угодно.
Другие сценаристы замечательно редактируют сценарии, «лечат» их. Это очень дорогая работа. Таков Дэвид Рейфил, сценарист Бертрана Тавернье, близкий друг Сиднея Поллака, написавший для него ряд оригинальных работ. Но если Поллак брался за чей-то другой сценарий, то все равно не приступал к съемкам, не отдав его предварительно Рейфилу на шлифовку. Рейфил часто даже не ставил в титрах своего имени. На оскаровской церемонии, принимая награду за сценарий «Из Африки» (всего картина их получила пять), Курт Людтке сказал:
- Хочу поблагодарить Дэвида Рейфила. Без него бы этой картины не было.
Хотя нигде в титрах не было указано, что тот имел какое-то касательство к фильму.
Третий тип сценаристов - те, кого призывают для какой-то определенной части работы. Один - мастер писать финал, другой - гэги, третий - диалоги. У сценариев нередко бывает четыре-пять авторов. Это как бы результат коллективной постройки: сначала кладут стены, потом вставляют окна, подводят электричество, кроют крышу. Стоимость сценария при таком способе доходит до миллиона. Каждый делает свое дело, получает деньги и уходит, не претендуя на авторство. Но в любом случае знает, что гильдия защищает его права, что есть арбитраж и всегда можно сравнить предыдущий вариант с тем, каким он стал после его работы.
Ни в России, ни в Америке, ни во Франции найти соавтора, которому я мог бы дать идею и получить от него готовый результат, не получалось. Наверное, лучше всего работалось с французом Жераром Брашем. Правда, он настаивает, чтобы режиссер с ним постоянно сидел, разрабатывая всю драматургию фильма.
59
Это очень известный кинодраматург, написавший для Романа Поланского «Жильца», «Бал вампиров» и «Тупик», для Жан-Жака Анно «Битву за огонь» и «Медведя» и много других сценариев очень хороших фильмов. Лиз Файоль, французский продюсер, решила нас познакомить. Мы встретились в маленьком ресторанчике вблизи дома, где он жил. На улицу он вообще выходил чрезвычайно редко, максимум раза два в месяц — все остальное время проводил в своей постели или за письменным столом. У него даже была специальная палка, которой он включал телевизор, не вставая с постели.
Это оказался человек маленького роста, узловатый, острый, чувствительный, с пронзительными глазами, старше меня лет на десять - мы сразу полюбили друг друга. Жили мы поблизости: я - на рю Вашингтон, а он - на рю де Боэти, где снимал большую комнату-студию. Идти до него мне было десять минут.
Мы довольно быстро написали сценарий, но поскольку он не пошел, я предложил:
- Давай сделаем что-нибудь еще.
Он так полюбил меня, что согласился работать без денег. И два сценария мы написали без контракта, без какой-либо уверенности, что они будут поставлены. Первый - по платоновской «Реке Потудань» (тот, что потом стал фильмом «Возлюбленные Марии») и второй - по моей давней идее, воплотившейся спустя время в «Стыдливых людях».
Потом в нашей компании появился Отар Иоселиани -он тоже стал работать с Жераром Брашем. Я всегда очень хотел вытащить Жерара куда-нибудь, но он по-прежнему предпочитал сидеть дома. Не выносил, когда его жена куда-то уходила - в кино, в театр, очень ее ревновал. Мы проводили долгие часы в разговорах, он очень интересовался русской историей, политикой, тем, что я на этот счет думаю. Нам всегда было весело вдвоем. Очень жаль, что не вижу его сейчас... Надо собраться ему позвонить...
60
Что наиболее характерно для мира сценаристов-профессионалов Запада? Ответственность за данное слово. Дисциплина. Например, Пол Шредер. Мастер. Сценарист многих картин Скорсезе. Мы с ним работали над американской версией фильма Элио Петри «Следствие по делу гражданина вне всяких подозрений». Посидели три дня, оговорили сюжет. Он уехал. При следующей встрече рассказал мне всю картину по эпизодам, от начала до конца. Все было записано, эпизоды пронумерованы. Мы посидели еще два дня. Через шесть недель я получил сценарий. У меня было по нему много замечаний. Мы записали все по пунктам, сидели еще два дня, он, как портной, проверял каждый шовчик, чтобы на мне это хорошо сидело. «Здесь тебе не нравится? Хорошо, я поправлю. Этот эпизод должен быть не длиннее страницы. Этот эпизод у меня шесть страниц - уложу в четыре, иначе сценарий не вместится в сто двадцать страниц». И так до конца по всем мелочам. Через две недели я получил окончательный вариант. Блистательный. Это была работа профессионала, отвечающего за каждое свое слово. Никаких споров, полное взаимопонимание. Режиссер знает, что ему нужно. Сценарист умеет понять, что режиссер хочет, настроить свой талант на ту же волну. И это при том, что он уже классик. Мог бы мне сказать: «Да кто ты такой?! Я автор «Таксиста»!»
К такому профессионализму мы в России не привычны. Об этом, кстати, писал еще Чехов. Описывая гастроли Сары Бернар, он более чем сдержанно высказался о ее таланте, а вот к труду, вложенному в роль, отнесся с восхищением:
«Во всей ее игре просвечивает гигантский, могучий труд... Будь мы трудолюбивы так, как она, чего бы мы только ни написали... Наши артисты, не в обиду им будь это сказано, страшные лентяи! Ученье для них хуже горькой редьки... Поработай они так, как работает Сара Бернар, знай столько, сколько она знает, они далеко бы пошли!»
Так с тех пор в России и осталось. Таланта пруд пруди, профессионализма ищи-свищи...
61
Первый Лондон случился в 68-м году - между «Асей Клячиной» и «Дворянским гнездом». Из Англии пришло предложение написать сценарий по «Щелкунчику», я уже считался профессиональным сценаристом, мы с Тарковским сели работать, Сергей Михалков был у нас тяжелой артиллерией: мы писали, он правил и добавлял диалог. Диалог блестящий - наивный, легкий. Писали мы для Энтони Ас-квита, прекрасного английского режиссера, снявшего «Желтый роллс-ройс». Он очень хотел сделать сказку с русским балетом. Написали первый вариант сценария, получилось довольно забавное сочинение, где сказка переплеталась с реальностью. Действие происходило на сцене балетного театра и за кулисами, где сюжет и персонажи сказки получали некое преломление и продолжение.
Волшебника должен был играть Питер Устинов, его герой расхаживал по улице, а следом за ним, как собачка за хозяином, ехал «фольксваген» без шофера. Мышиный король существовал и в действительной жизни, и в балете.
Первый вариант сделали довольно быстро, потом Тарковский занялся чем-то другим, а мы с отцом поехали в Лондон дорабатывать сценарий. Полетели как раз накануне нового, 1968 года, который там и встретили.
Перед отлетом я позвонил в ЦК, прямо из Шереметьева, говорил с Куницыным, которого к этому времени поставили заведовать сектором кино отдела культуры.
- Ваши поправки руководство не устроили. Надо будет поработать еще, - сказал он.
«Поработать» значило вырезать, обкромсать, уничтожить живое дыхание или неповторимую интонацию - короче, изувечить.
Не хотят - черт с ними. Я лечу в Лондон делать сказку -для детей и взрослых. Да еще с Асквитом! Да еще с английским соавтором-сценаристом, братом премьер-министра Дугласа-Хьюма! Асквит был элегантен, трогателен. Как все
62
аристократы, ходил в стоптанных ботинках и мятых штанах. Увы, он скончался, когда уже шла подготовка к съемкам - с ним вместе умер и замысел...
Впечатление от Лондона осталось ослепительное, я пережил очередной шок. Случилось это на следующее по приезде утро, как только вышел на улицу. Январь. Ясный воздух, какой бывает у нас в апреле. И вдруг - лоток с клубникой и малиной. Я первый раз был за границей зимой и не подозревал, что такое бывает. Остановился, пытаясь осознать увиденное. Представить себе клубнику в январе было выше моих сил. В очередной раз содрогались гражданские основы советского человекуса.
На Пиккадилли на ступеньках аптеки сидели дрожащие наркоманы. К вечеру повалил мокрый снег, и я впервые оценил способность англичан ничем не выдавать, насколько отвратителен климат в Англии. Шли дамы в длинных платьях с оголенными плечами и в бриллиантах, краснолицые джентльмены в цилиндрах, фраках и смокингах, без пальто, не обращая внимания на метель и ветер. Я как нормальный русский стоял в шубе, а они шли полураздетые.
«Они ж простудятся!» - думал я.
Но англичане не простужаются. Обманывают себя, делая вид, что у них замечательный климат. Дети всю зиму ходят в коротких штанах и при этом гораздо меньше простужаются, чем русские дети, которых родители привыкли кутать.
Город меня обворожил. От него веяло ощущением солидности, долгопрочности мира, надежности устоев, поддерживающих общество. Похожие на профессоров швейцары, открывающие тебе двери или подзывающие такси, в цилиндрах и красных ливреях, какие я прежде мог представить лишь у актеров, играющих в костюмных пьесах. Советскому человеку это казалось не реальной повседневностью, а каким-то карнавалом.
Другим открытием были лондонские двери. Для советского гражданина дверь подъезда - это что-то загаженное, зацарапанное, покрашенное или отвратительным красно-
63
коричневым суриком, или, если в деревне, выцветшей голубой краской, а то и вовсе сгнившее. А тут - полированные двери красного (!) дерева, с бронзовыми ручками. Такое еще можно представить внутри музея. Но чтобы это была уличная дверь, да еще с всегда начищенной, а не позеленевшей до безобразия бронзой — нет, это казалось немыслимым!
Я долго не мог понять, чем Лондон отличается от других столиц, пока мне не пришло в голову, что он похож на квартиру с разными дверями, комнатами, коридорами, старую, уютную, слегка запыленную, но несомненно принадлежащую зажиточному, хорошо воспитанному, солидному человеку. В Москве я потом долго рассказывал взахлеб: - Представляешь себе на улице дверь красного дерева или дубовую, да при этом не лакированную, а полированную?.. Еще запомнилась поездка в дом Бернарда Шоу. Унылый английский пейзаж, серенький денек, холодный нетопленый дом, где на камине фотография Сталина с дарственной надписью Шоу. Странно было увидеть здесь портрет вождя.
Англия оказалась такой, какой и должна была оказаться. Никто здесь не строил нового общества. Революция случилась триста лет назад, о ней вспоминают разве что на школьных уроках истории. Никто ничего не собирался рушить, ни до основанья, ни вообще. Все прочно, надежно. Все следует естественному, заведенному от века порядку. Капитализм ничуть не казался обреченным скатиться в пропасть, стоял неколебимо и незыблемо. Такой, думал я, была бы Россия, если б не революция.
Ах, эта жадность к впечатлениям советского человека за рубежом! Страстное желание не пропустить ничего, посмотреть.
Мы приехали писать сценарий, но оформлены были как члены советской делегации, отправленной на встречу с коллегами-сценаристами. В Гильдии сценаристов мне дали суточные, я тут же пошел в туалет (не терпелось посмотреть, сколько дали), распечатал конверт и увидел четыре красные бумажки. Двести фунтов! Для советского челове-
64
ка сумма немыслимая! В Венецию я ездил с двадцатью пятью долларами, а тут!.. Это ж почти четыреста долларов. Из туалета выходил богачом.
На полученные суточные решил гульнуть. Пригласил дочку нашей переводчицы, очень красивую женщину с немного восточными глазами (папа - китаец, мама - русская еврейка), в ночной клуб. Юрий Ходжаев, представитель «Совэкспортфильма», с трубкой, солидный, в твидовом пиджаке, увязался за нами.
В ресторане я закусил удила: присутствие человека, чья принадлежность к органам не вызывала сомнений, никак меня не сдерживало; он пил осторожно и умеренно, я взял темп и скоро был в кондиции. На третьей заказанной мной бутылке шампанского он сказал:
- Пора домой!
- Еще рано!
- Ну, как хочешь. Я пойду.
И в 12 часов ушел. А мы сидели до двух. Пел лиловый негр. Ночное кабаре, запретная буржуазная жизнь! Шуршат деньги... Очнулся я в пять утра (самолет - в восемь) на лестнице очень симпатичной двух- или трехэтажной квартиры, в женских объятиях, с чудовищной головной болью и ощущением свершившегося конца света. Самолет, наверное, уже улетел. Помчался в отель. Отец ходил по комнате, всю ночь не раздевался, был измятый и злой, устроил мне страшную выволочку. Он уже был уверен, что я или стал невозвращенцем, или попал в когтистые лапы Скотленд-Ярда (а может, Интеллидженс Сервис), я чувствовал себя страшно виноватым.
- П-па-следний раз я с тобой куда-нибудь еду и вообще п-па-следний раз ты за границей!
Могу понять отца. Я не позвонил и исчез. Свинья, да и только. Надо выезжать на аэродром - меня нет. Голова гудела после шампанского, я еле успел сбросить вещи в чемодан, кое-как мы поспели на самолет. Но эта полукитаянка! Было что вспомнить...
65
Нам с Тарковским позвонил молодой режиссер. Сказал звонким задыхающимся голосом:
- У меня последний раз спектакль. В Калинине. В Театре юного зрителя. Его закрывают. Очень прошу, посмотрите. Может, сумеете как-то за него заступиться.
Не помню уж, кто именно закрывал спектакль - то ли идеологический отдел ЦК ВЛКСМ, то ли местные власти. Во всяком случае, это был вопль отчаяния, и мы откликнулись на него. Поехали смотреть запрещенное искусство.
Была зима, жуткий мороз, градусов тридцать. В моей «Волге» не работала печка. Ужас! Пока доехали до Калинина, окоченели насквозь. Зашли в театр. Зрелище привычное до невыносимости. Крашенные синей краской стены, полутемный зал, в зале - человек тридцать зрителей, добрая половина - солдаты. И в приличную погоду сюда наверняка мало кто заглядывал, а в такой мороз - вообще пустота.
Познакомились с режиссером. Молодой. Нервный. Горит одержимостью.
- Сейчас начинаем, - сказал он.
Открылся занавес. Декорация довольно модерновая. Насчет героя запомнилось больше всего то, что он, кажется, был в кожаных джинсах. Такие тогда носил только Высоцкий, недавно женившийся на Марине Влади.
О чем был спектакль, из-за чего горел сыр-бор, в памяти не сохранилось. Но где-то посреди первого акта герой вскочил на стол, взял микрофон, заиграла музыка, он запел, музыка внезапно оборвалась, а с ней и пение: это была фонограмма. Растерянный актер стоял на сцене, смотрел по сторонам. Дали занавес. Вышел режиссер.
- Просим извинения, - сказал он. - Произошла техническая накладка. Скоро мы ее устраним и начнем снова. Потом он пришел к нам в директорскую ложу, сказал:
- Сволочи! Они это делают нарочно, чтобы дискредитировать мое искусство. Вы представляете? Простите, ради
66
Бога. Подождите еще немного. Сейчас привезут копию фонограммы.
- А с этой что случилось?
- Меня так не любит звукотехник, что он нарочно порвал ленту и еще залил ее ацетоном.
Он говорил это, чуть не плача. Его было очень жалко.
Мы пошли в буфет. Еще не отошли от холода. В буфете продавался коньяк (в московских театрах спиртное не продавали). Взяли бутылку. Вокруг бродят унылые солдаты, у них денег на коньяк нет. Прождали час, уговорили полбутылки, потом - всю до дна. Потеплело. Часов в девять прозвенел звонок. Поднялись опять в зал. Опять начался спектакль, опять герой залез на стол, пошла фонограмма, но теперь - задом наперед. Актер, естественно, петь не мог -занавес опять закрылся. Бедный режиссер! Представляю, что он в этот момент переживал. Но нам дольше уже оставаться было нельзя, надо было возвращаться домой. Мы с Тарковским тихонько вышли из директорской ложи; тепленькие, сели в студеную, промерзшую машину, поехали в Москву. Печально и трогательно...
Так начиналась театральная карьера и будущая слава Романа Виктюка.
Первую картинуя снимал среди баранов, кобыл, юрт, стойбищ. На сапоги налипало овечье дерьмо. Вторую - в деревне. Опять избы, дождь, хожу в ватнике и ватных штанах, ем перемазанную сажей картошку. Кругом коровы лепехи, также в достатке налипавшие на сапоги. Надоела грязь, ощущение скотного двора. Очень захотелось снять что-то красивое, чистое, цветастое, с большими бабочками и шляпами. Шел 1967 год. В Москве на фестивале показали «Леопарда» Висконти. Хотелось чего-то в том же ключе. Чтобы не шагать по полю в овечьих какаш-
67
ках и коровьих блинах. Подумалось: хорошо бы снять Тургенева- «Где тонко, там и рвется». Почему-то я запал именно на эту пьесу.
Снимать пьесу - дело вроде как нетрудное. Но как раз в это время я посмотрел фильм по какой-то классической пьесе. Это было так убого, с таким отсутствием культуры, понимания красоты XIX века, его живописи, культуры, воздуха, наконец. Подумал: «Если б только дали снимать!» Я же был режиссер запрещенного фильма.
Но случилось чудо. Меня вызвал Сурков, главный редактор Госкино.
- - Не хотели бы снять классику?
- Как раз об этом я сейчас думаю. Очень хочется снять фильм про бабочек, перелетающих с цветка на цветок. «Где тонко, там и рвется» Тургенева.
- А не лучше ли взять к юбилею Тургенева какой-то его роман?
И предложил - «Отцы и дети» или «Дворянское гнездо». «Отцы и дети» делать не хотелось - слишком уж нагружено идеологией. «Дворянское гнездо» казалось гораздо более привлекательным. Я согласился, хотя роман читал не упомню когда, еще в школьные времена.
Сказав «да», отправился узнать, на что согласился. Прочитал и пришел в ужас. Сентиментальный язык, романтические пейзажи, идеализированные герои, идеальная девушка Лиза Калитина. Стало не хватать запаха навоза, от которого так хотел избавиться. Полное отсутствие «низших истин» - все сплошь «возвышающий обман».
Начал читать подряд всего Тургенева, чтобы понять его мир, перетащить из других произведений то, чего здесь недоставало.
Работать мы договорились с Валей Ежовым. После лета в Коктебеле и «Белого солнца пустыни», с которого я сбежал, уже осенью, в Москве, мы сели за тургеневский сценарий. Хорошо помню, как должен был вытащить Валю на худсовет по заявке, написанной между двумя гигантскими
68
попойками. С утра заехал к его знаменитой подруге, где пришлось в прямом смысле вынуть его из постели. Я надел на него галстук, побриться он уже не успевал - до худсовета еще надо было опохмелиться. Худсовет, не долго заседая, постановил заключить с нами договор.
Читая Тургенева, я первый раз отметил полярность его эстетических вкусов. С одной стороны, условный, романтизированный, идеологизированный мир его романов, с неправдоподобием дворянской идиллии, с другой - натурализм и сочность «Записок охотника».
Существуют как бы два Тургенева. Один - умелый мастер конструирования сюжетов, поэт дворянских гнезд, создатель галереи прекрасных одухотворенных героинь. А другой - великий художник, пешком исходивший десятки деревень, видевший жизнь как она есть, встречавший множество разных людей и с огромной любовью и юмором их описавший.
В письмах Тургенева из-за границы нередки строки такого рода: «Вчера было скучно. Долго ждал поезда. Сидел в ресторане на станции. Хорошее было вино. Выпил бутылку и пошел сюжетец». «Сюжетцы» в своих романах он прескладно сочинял. А потом тот же барин Тургенев брал перо и писал кусок российской жизни - свои «Записки охотника». Они будто написаны другим художником. В них - сочность характеров, почти гоголевские гиперболизированные образы, юмор, которого в романах напрочь нет. Взять хотя бы рассказ «Чертопханов и Недопюскин» - два абсолютно гоголевских характера. Неходульно, смешно, по-русски сочно, без тени идеализации - проза русского классика. Бессмертные образы! Создав их, Тургенев вообще мог бросить писать - слава и так была бы ему навек обеспечена.
Мне захотелось соединить эти два стиля в одной картине. Я задумывал ее как сопряжение двух миров, один из которых как бы дополнял другой. Последней частью сценария была новелла, в которой герои романа - Лаврецкий к Гедеоновский встречались в трактире, где шло соревно-
69
вание певцов. Цветной, идеализированный, романтический мир «Дворянского гнезда» должен был столкнуться с черно-белым миром «Записок охотника», в какой-то мере пересекающимся с эстетикой «Аси Клячиной».
То есть я собирался создать мир цветов, сантиментов, красивый, роскошный - такой торт со взбитыми сливками, а потом хорошенько шлепнуть кирпичом по розовому крему. Взорвать одну эстетику другой. Преподнести зрителю ядреную дулю: после сладостной музыки и романтических вздохов - грязный трактир, столы, заплеванные объедками раков, нищие мужики, пьяные Лаврецкий с Гедеоновским, ведущие разговор о смысле жизни. И в том же трактире - тургеневские певцы. Как бесконечно далеки друг от друга эти баре и эти мужики: и все хорошие, любимые автором люди, а между ними - пропасть, проложенная цивилизацией и историей. В этой пропасти истоки судьбы России.
С таким намерением я начинал снимать «Дворянское гнездо». Набравшись наглости, я заявил, что для картины мне нужно три художника - такого на «Мосфильме» еще не бывало. Двигубский должен был делать Париж, Ромадин - имение Калитиных, Бойм - Лаврецких. Все трое -лучшие художники студии. Дирекция мне отказала. В ответ я заявил, что прошу меня освободить от картины. Выхода у них не было, пришлось разрешить. Каждый из художников делал мир, совершенно отличный от других по своей стилистике.
Думаю, мы написали очень хороший сценарий. Но, как выяснилось, режиссерски я к нему еще не был готов. Не дотягивал до задачи. Думаю, это мог бы поставить такой мастер, как Антониони, или кто-то еще, владеющий тайной атмосферы в кино - может быть, Никита, каким он нашел себя в своем «Обломове».
Давалось «Дворянское гнездо» страшно трудно - стиль картины никак не находился. Все проваливалось между пальцев.
70
Я читал всего Тургенева, все о Тургеневе, все вокруг Тургенева. Старался осмыслить главный камень преткновения всех философских споров российской интеллигенции -славянофилов и западников.
Как относился Тургенев к этим спорам, на чьей он был стороне? Есть такая книжечка «История одной вражды», рассказывающая, как и почему возникла никогда потом не утихавшая взаимная неприязнь Тургенева и Достоевского. Они встретились в Германии, и Достоевский обвинил Тургенева в ненависти к России. Он не мог ему простить слова героя «Дыма» Потугина: «Наша матушка Русь православная провалиться могла бы в тартарары и ни одного гвоздика, ни одной булавочки не потревожила бы родная: все бы преспокойно оставалось на своем месте...» А когда Достоевский вдобавок обрушился с бранью на немцев, Тургенев, побледнев, сказал: «Говоря так, вы меня лично обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что сам себя считаю за немца, а не за русского».
Достоевский не мог «слушать такие ругательства на Россию от русского изменника» и никогда не мог простить Тургенева - тот его «слишком оскорбил своими убеждениями».
Этот спор для меня продолжался и в картине: есть ли у человека духовные корни, Родина, нужна ли она, зачем и кому нужна? Это вопросы вечные, логически неразрешимые, недоказуемые, тем и интересные.
Пробы к картине я делал тщательно. Было трудно ощутить главные характеры - Лаврецкого и Калитину. На Лизу пробовалось бессчетное множество красивых девушек со всех институтов. Пробовалась волоокая русская красавица Катя Градова. Девушки шли косяком, что вообще приятно - особенно режиссеру, начинающему и нахальному. Среди других пришла девочка из вахтанговского училища, огромные серо-голубые глаза-блюдца, нос уточкой, очень красиво очерченный рот. А я, уже матерый режиссер, сижу в кресле, нога на ногу. Рассматриваю ее. Она молчит, и я молчу. Молчим минуту. Она вспыхнула.
71
- Я могу уйти. Уже и привстала.
- Нет, зачем же? - говорю я. - Погодите.
Мы начали ее одевать, сделали пробы - получилось замечательно. Лизой Калитиной стала Ира Купченко.
На роль Лаврецкого пробовался Сафонов, очень хороший, аристократичный актер. Но стиль картины по-прежнему не находился. Я все не мог понять, чего хочу. Как раз в это время Андрей Смирнов снял прекрасную новеллу - «Ангел». В определенном отношении «Ангел» был прорывом в эстетике советского кинематографа. Впечатляли удивительная пластика, фактура и, главное, режиссерское толкование материала. Роль комиссара в «Ангеле» играл никому не ведомый актер из Брянска - Леонид Кулагин. Русые волосы, бычьи глаза, тяжелая челюсть. Он мне очень понравился, меня потянуло в его сторону. Подумалось, что его Лаврецкий будет интереснее - в нем было больше мужика. На роль немца Лемма взяли Костомолоцкого, чудного старика из театра Моссовета.
Мне как режиссеру свойственно, делая картину или еще на сценарном ее этапе, или даже на этапе подготовки, аккумуляции материала, тащить все в дом. В записных книжках у меня все, что может пойти в строку, пригодиться, дать толчок мысли, - огромное количество разного материала. В «Асе Клячиной» это был в основном Платонов, Гоголь, в «Дворянском гнезде» - все, что могло пригодиться для поиска стиля, характера изображения, пластического решения. От Феллини в картине есть просто прямое заимствование. В кадре возникают статичные музыканты - сначала четыре, потом - пять, семь, десять, и начинается котильон. Этот прием «заимствован» у Феллини - из «Амаркорда». Кто-нибудь заметил?
Для парижского эпизода Коля Двигубский придумал замечательные платья - из жатой бумаги, лигнина (артисты пользуются им для стирания грима). Со стоячими воротниками. В картине достаточно таких бумажных костюмов.
72
У меня был верный человек - Кано, Каныбек, казах, практикант на «Дворянском гнезде». Он был моим ассистентом еще на «Асе Клячиной», где, к прочему, сыграл эпизод - офицера-казаха, уносящего со своими солдатами Асю, родившую в поле. Он обратил мое внимание на своего однокурсника Рустама Хамдамова.
Я посмотрел его короткометражку - «В горах мое сердце», она произвела на меня большое впечатление. Это была еще даже не дипломная, а курсовая работа. Там как раз и играл Костомолоцкий, эксцентричный забавный старик. Я начал чувствовать, что, как ни странно, маленькая картина студента Хамдамова у меня не выходит из головы. Я о ней думаю. Она была очень красива, хотя в ней был некий маньеризм. Многие решения в «Дворянском гнезде», сам его стиль определены ею. Я настолько был под этим впечатлением, что попросил Хамдамова сделать костюмы, и в особенности шляпы для героинь - к обиде художника по костюмам Нисской. Эскизы ее костюмов были тяжелые, буквально следовавшие реальной моде тургеневского времени - с рюшками и прочими, как теперь говорят, прибамбасами - на экране это выглядело ужасно. :
К недовольству Коли Двигубского, и даже к обиде (но что поделаешь!), я пригласил на картину Рустама Хамдамова. При всем огромном вкладе Ромадина, Бойма и Двигубского, мир «Дворянского гнезда» в какой-то степени был создан также и четвертым художником - Хамдамовым. Он сделал для нас замечательные шляпы с цветами на полях, чудные творения - делал все своими руками. На картине он числился практикантом.
Рустам, конечно же, артизан, человек исключительного таланта, я относился к нему с любовью, даже с обожанием; «В горах мое сердце», увы, оказалась единственной в списке его работ. Потом была печальная история с фильмом «Нечаянные радости», неоконченным, из-за чего он был заново переснят - так появилась «Раба любви» Михалкова. И потом еще одна печальная история - с «Анной Карама-
73
зофф», которой никто никогда не видел, за исключением единственного просмотра в Канне. Где теперь она?..
Забавно, что «Дворянское гнездо» сделано под влиянием Феллини и Хамдамова. Великий классик и студент ВГИКа.
Роль Гедеоновского играл Василий Васильевич Меркурьев. Дикого барина (эту роль мы ввели в сценарий) - Евгений Лебедев. Характер - не из «Дворянского гнезда», а из «Записок охотника». Коля Губенко сыграл лошадиного барышника- эта роль в фильме осталась, она тоже из «Записок охотника». Мне казалось, что роль Паншина, соперника Лаврецкого, должен играть человек, похожий на Гоголя. Я и делал его похожим на Гоголя - с гоголевским носом, гоголевской прической, и актера взял похожего на Гоголя - Сергачева из «Современника». Я собирал с миру по нитке и все пихал в картину.
Очень долго у меня ничего не получалось. Боялся сам себе признаться, что не знаю, как снимать. Был период во время ленинградской экспедиции (имение Лаврецких мы снимали в Павловске), когда я, от ужаса перед необходимостью идти на площадку и что-то снимать, выпивал с утра полстакана коньяка. Это давало некоторое иллюзорное освобождение.
Состояние было отчаянное, и в этом состоянии у меня было одно желание - ощутить рядом прерывистое женское дыхание. Так начался мой роман с Ирой Купченко. Меня мало что останавливало.
Ира очень талантливый, очень цельный человек. В ней, в ее глазах есть невозмутимость русского северного пейзажа, человеческое спокойствие, философский подход ко всему на свете. Так же она отнеслась и к тому, что между, нами произошло. Случилось это в гостинице «Советской» с фанерными стенами, под музыку Перголези: я привез в Ленинград проигрыватель и кучу пластинок итальянского барокко. Помнится, в номере было полно платьев с картины: мы наряжались в них, играя...
Никогда не забуду сцены свидания Лизы с Лаврецким, когда она выходитла балкон, а он, стоя в луже, признается
74
ей в любви. Это самые красивые кадры картины: крупные планы Лизы полны такой одухотворенности, ее прекрасные серые глаза глядят на вас так всепрощающе! В момент съемки я чувствовал себя Лаврецким. Какое это было счастье! Сколько энергии дала мне Ириша Купченко...
Роман наш оказался достаточно кратким. К концу картины мы были просто друзьями. Никогда не видел ни обиды, ни претензий, ни следов горечи на ее лице, хотя натура она интровертная: что переживает, что чувствует, не отгадаешь.
А картина не получалась. Я чувствовал, что в ней нет «мяса» - один соус, внешность, декорация. Может быть, свободные импровизации на «Асе» развратили меня? Может быть, я был просто не готов? Во всяком случая, я понял, что распустился, стал вспоминать, как тщательно готовил «Первого учителя». Помню, я стал усердно готовиться к сцене на конной ярмарке. Даже делал раскадровки, каждый кадр был четко продуман. Первый раз пришло ощущение, что наконец-то вместо общих мест появляется «мясо» взаимоотношений героев. Зацепившись за это, я стал наращивать вокруг другие сцены - картина постепенно обрастала мускулами. Но все равно не покидало ощущение неминуемого провала.
Пришло время последней сцены в трактире, которая должна была стать кульминацией всего замысла. Я решил возродить «Асю Клячину», на этот раз в XIX веке. Мужика играл привезенный из Суздаля Егорычев - Чиркунов из «Аси». На роль одного из певцов мне привели чудного мальчика-студента, с лицом Христа, - он замечательно спел «Не одна во поле дороженька пролегала». Это был Александр Кайдановский, впервые снимавшийся в кино. На роль «русской мадонны» привели красивую девочку, студентку второго курса ВГИКа (я искал особо выразительные лица, которые помогли бы передать одновременно красоту и дикость моей страны): она сидела в кадре с грудным ребенком - ее звали Елена Соловей. Замечательные актеры согласились играть буквально крохотные роли, поняли, как важна для меня эта
75
сцена, - Ия Саввина, Евгений Лебедев, Коля Бурляев. Очень хороша была Алла Демидова в гриме мальчика-инока. Такие вот таланты были собраны в финальной новелле...
В роли Варвары Петровны, жены Лаврецкого, снималась Беата Тышкевич. Она очень была здесь на месте - светская львица, сливочные плечи, парижский лоск-Беата... Мы познакомились году, наверное, в 1961-м. Она приехала на фестиваль, я втюрился в нее до смерти. Сохранились фотографии того времени, где мы вместе. Она была для меня польской звездой - далекой, заманчивой, соблазнительной, недосягаемо красивой. Мы гуляли по летнему лесу. Взяли с собой плед, вышли на опушку. Отчетливо, до мелочей помню эти мгновенья. Вокруг березы, высокий-высокий хлеб. Мы легли на плед, и вдруг почувствовали, что все серьезно. Целовались...
Она уехала и стала писать мне письма. Обычно это были письма со съемок, на обратной стороне контрольных фотографий из тех картин. У нас началась прекрасная дружба. Замуж она вышла не за меня, а за Вайду. Как ни странно, я чувствовал, что Вайда меня к ней ревнует, хотя наш роман был исключительно платоническим. Для меня она была слишком красива и слишком звезда. Но отношения сохранились замечательные, каждый фестиваль она останавливалась у нас -дома или на даче. Очень подружилась с моей мамой. Звала ее, как это ни странно, «мама». Сергея Владимировича- «папа». Как бы играла в родственницу. Она женщина исключительной красоты, высокого класса. Но как с актрисой до «Дворянского гнезда» я ни разу с ней не работал.
Она приехала на съемки. Я был так рад: у меня звезда снимается! Мы сделали ей роскошный костюм. Первая съемка. Сцена объяснения с Лаврецким. Стали репетировать. Чувствую, не то.
76
- Ты видишь, здесь написано, что ты должна заплакать - Плакать? Я не плачу на сцене.
- Как не плачешь?
- Я никогда не плачу. Не знаю, как это делается. Я почувствовал приближение катастрофы.
- Хорошо, - сказал я. - Перерыв на обед. Отпустили всех. Только Рерберга я попросил остаться. Гога остался с камерой (ассистент на фокусе ушел). Снимать надо крупный план. Я подошел к Беате.
- Понимаешь, нужно плакать.
- Не понимаю.
Я взял ее за плечи и тряханул.
- Нужно плакать. Репетиция!
Она делает все, как прежде. Понимаю, что нужно срочно что-то делать. Охватывает ужас. Дал ей по физиономии.
- Ты будешь плакать?! Мать твою... Она побелела.
- Где мои вещи? Я уезжаю в Варшаву.
- Нет, сейчас ты будешь это играть. И будешь плакать... Она вся надулась, губы распухли, носик покраснел... Я кричу:
- Текст! Пошел текст.
- Снимай, Гога!
Он снимает, фокус переводит ногой, двигая камеру на тележке... Сняли дубль, второй, третий. Все три классные дубли.
- Все хорошо. Можно обедать. Сняли! Она повернулась и ушла.
«Катастрофа! - думаю я. - Уедет и все. Что дальше?» Приходит ассистент, говорит, что Беата просит билет на самолет.
- Ладно, берите билет. Что я могу сделать? Прошел час, полтора. Все вернулись на площадку. Я, как ни в чем не бывало, говорю:
- Давайте репетировать сцену.
77
Беаты нет. Что делать? Посылаю за ней. Она приходит. Со мной не разговаривает. Сыграли. Сцена та же, только сейчас не для крупного плана, а для общего. Она была прекрасна. Сняли сцену, сняли проходы, так и не сказав друг другу ни слова.
Она уехала в Варшаву. Со мной не простилась. Катастрофа! Я поругался с ней на всю жизнь!
Проходит два месяца. Мы уже закончили экспедицию, работаем на «Мосфильме». Должны снимать другую ее сцену - опять со слезами. Она приезжает. Я не еду ее встречать. Боюсь. Не знаю, что она скажет. Ее одевают, гримируют, она все время спрашивает:
- Где Кончаловский?
- Снимает.
- Он придет или не придет? Мне передают. Я не иду. Боюсь до смерти. Она приходит на площадку. Я от нее прячусь. Ассистенту сказал:
- Отрепетируй без меня. Я боюсь с ней встретиться. А это сцена объяснения с Лаврецким. Сразу после ее возвращения. Надо плакать, и притом сразу.
Отрепетировали. Все готовы. Дали свет. Она стоит.
- Кончаловский будет вообще снимать? Тут прихожу я. Говорю:
- Здрасьте! Здрасьте, милая!
Она потная от волнения. Ее все время пудрят. Возможно, она боялась, что я опять примусь за рукоприкладство. Командую:
- Мотор!
Идеальный дубль. Никаких проблем. Актриса раскрылась.
Я целовал ей руки, обнимал. Она была счастлива. Пошли съемки, взаимоотношения стали прежними. И, смею сказать, Варвара стала ее лучшей ролью.
На картине появился талантливый фотограф - Валера Плотников. Он был молодой, очень, как и до сих пор, кра-
78
сивый, ходил в гусарском ментике (1968 год!),сделал замечательные фотографии...
Мне хотелось, чтобы в картине был макромир: отсюда, скажем, шмель, жужжащий на стекле окна. Окно закрыто - мы не слышим, о чем говорят люди, стоящие за ним. Потом кто-то толкнул створку окна - и мы уже слышим диалог. А шмель улетел.
Вслед за игрой с пространством пришло ограничение поля зрения естественным препятствием, чему я учился уже у Бергмана. Камера у него нередко ставится за пределами комнаты, и мы через открытую дверь видим только часть происходящего. Человек проходит сквозь дверь, останавливается в ее проеме - мы видим только часть сцены, остальное дорисовывает воображение. В «Дворянском гнезде» я впервые употребил этот прием в кадре с террасой.
На картине произошло печальное событие.
Я был настолько увлечен созданием реальности, скрупулезным воспроизведением быта, с великим множеством крупных планов - ювелирностей, миниатюр, гравюр, чашек, серебра, что потом это дало повод Параджанову сказать о картине: «Комиссионное гнездо». Я так увлекся всем этим, что хотел снимать Беату Тышкевич не в имитациях из бижутерии, а в настоящих украшениях. Попросил для этого у мамы ее фамильные драгоценности, подарок бабушки, вещи, переходившие в семье из поколения в поколение: серьги бриллиантовые, заколку с большим изумрудом и миниатюрную книжечку басен Лафонтена, в золоте с перламутром (ее на шестнадцатилетие подарил ей дедушка). Все было положено в красивую яшмовую коробочку, отделанную золотом - мама отдала мне все, ни секунды не колеблясь, ничего не спросив.
- Хочу снять это красиво, крупным планом, - сказал я.
Какая глупость! Никто бы не заметил, даже если б это были фальшивые камни. Коробочка стояла у меня в гостинице, на трюмо. Когда наступил день съемок, я послал человека к себе в номер привезти ее. Вдвойне идиот! Вот
79
что значит не ценить то, что дорого маме! Сейчас бы я и подумать не посмел сделать подобное.
Человек вернулся, сказал, что ничего не нашел. Я поехал сам Драгоценности пропали. У меня был шок. Все это происходило летом. Прежде всего я не знал, что сказать маме. Это была одна из причин, по которой я с утра стал прикладываться к коньяку. Просыпался и думал: что делать?
Подозреваю даже, кто мог украсть. Тот, кто знал. Очень дорого стоили эти вещи. Давил ужас необходимости сказать обо всем маме. Все в группе знали о случившемся. Поползли слухи — самые невероятные. Говорили, что ничего не украдено, а это я сам подарил драгоценности Беате Тышкевич, что я переправил их за границу, чтоб там продать. Слухи дошли до Кати, моей сестры. Она позвонила мне в Ленинград:
- Правда ли, что пропали мамины драгоценности?
Все внутри у меня опустилось...
В конце концов я позвонил маме. Выпил для храбрости.
- Мама, у меня для тебя плохая новость. Не знаю даже, как сказать. Пропали драгоценности. Мамин ответ меня потряс:
- Я уже слышала об этом. Знаешь, ничего страшного. Надо же как-то платить за счастье в жизни. Я здорова (ей тогда было 65), у меня здоровые дети, все хорошо. Чем-то за это можно пожертвовать. Я так это и расценила.
У меня отлегло от сердца. Господи! Она восприняла это с такой замечательной философской красотой, мудрым спокойствием, что я потом всю жизнь чувствовал себя ей обязанным. И постарался отплатить. Когда стал зарабатывать деньги, приехал из Америки, мама уже недомогала, я положил ей на счет большую сумму и сказал:
- Эти деньги тебе на нянек, на домработниц, на шофера, на медсестру - на все, что понадобится.
Она отдала все сестре Кате. Я был расстроен.
Пропавшие драгоценности давили меня огромным грузом, еще более усугубляя кризисное состояние, в котором
80
я находился все время съемок «Дворянского гнезда». От несчастья порой наглеют. Очень хорошо помню это чувство. Ходил модный, элегантный, в черном бархатном пиджаке, в белой кепке, белых брюках, с утра подшофе, с обреченной улыбкой на губах.
Где-то далеко на Елисейских полях в Париже была Маша Мериль. Я уже сказал Наташе, что ее не люблю. Помню, она уезжала на съезд молодежи, смотрела на меня из окна автобуса и ее черные глаза были полны слез - моя душа просто разрывалась на части!
Наташа меня очень любила. Хотела от меня избавиться. Я не давал ей развода. Боялся, что назло мне выйдет замуж за первого встречного дурака.
- Пока не кончишь ВГИК, развода не получишь, - сказал я.
Состояние по Троцкому- ни мира, ни войны. Наташе я дал развод, когда встретил Вивиан и понял, что женюсь. Это было уже в конце «Дворянского гнезда».
Когда я монтировал «Дворянское гнездо», от страха, что что-то не получится, не сложится, появились странные монтажные прорезки - пейзажами, кадрами девочки с цветами, намеренно нерезко снятыми: девочка вдруг стала лейтмотивом картины. Я в монтаже стал искать то, чего в замысле не было, - ощущение рифмы. Эта девочка проходит через картину как символ, мечта, греза...
К «Дворянскому гнезду» отношусь неравнодушно, трогательно о нем вспоминаю, хотя и вижу, насколько картина не получилась - по отношению к задуманному. Снимай я ее 10 лет спустя, она бы соответствовала задуманному не в пример больше. В «Романсе» я уже сумел столкнуть два мира, один разрушить другим - прозаическим черно-белым финалом убить приподнято романтический стиль первой части. Наверное, без «Дворянского гнезда» не было бы «Романса».
Да, в картине не удалось главное - выстроить драматургическое напряжение, но какие-то удачи в ней все же были. Удалось выстроить атмосферу имения, дворянского быта. Но все
81
дело в том, что строил я ее для того, чтобы потом показать грубость русской жизни, ее изнанку. Красота и изящество получились, а грубость я, дурак, отрезал. Смонтировав картину, подумал, что эта новелла не нужна, что неверно ее снял. Мало того, что я ее отрезал, - отдал на смыв. Идиот!
Мне казалось, что картина с этим финалом разваливается. А, может быть, именно благодаря тому, что с черно-белым финалом другого стиля картина разваливалась, она могла бы стать явлением в кино того времени. Там был художественный ход, серьезный режиссерский замысел. Это не формальный прием, не игра со стилем, а разрушение одним содержанием другого. В этом суть, а не просто в поиске языка. Кишка оказалась тонка. Показалось, что картина слишком длинна, не хотелось осложнений с прокатом. Возобладал страх. Может быть, этот страх помешал мне сделать мои шедевры - страх переступить черту дозволенного. Все время я писал в своих дневниках: «Перешагнуть черту» -и никогда ее не переступал. Следовал здравому смыслу. Слишком много во мне его оказалось. А шедевры создаются тогда, когда о здравом смысле забываешь.
Тарковскому «Дворянское гнездо» резко не понравилось. Правда, к следующей моей картине - «Дяде Ване» он отнесся весьма одобрительно, но все, что я делал вслед затем -и «Романс о влюбленных», и «Сибириаду», и мои американские картины, - не воспринимал всерьез.
Последние годы, время создания четырех его последних картин, мы практически не общались. Наши творческие позиции разошлись до степеней, уже непримиримых. Наверное, это типично русская черта - чрезмерность. Хотя, казалось бы, что делить? Всем хватит места на земле.
Я отвечал Тарковскому подобным же неприятием. Считал претенциозными и «Ностальгию», и «Жертвоприно-
82
шение». Считал, что он больше занят поиском себя самого, чем истины. Он чем-то напоминал мне ту самую розановскую вдову, смотрящуюся на себя в зеркало. Даже желание сохранить раз найденный стиль, казалось мне, подавляло смысл его фильмов. Конечно, это субъективно.
Быть объективным мешают мне долгие годы, связавшие нас дружбой, совместной работой, соперничеством, ревностью. Мешают и постоянные сомнения: каждый, наверное, подвержен им в оценке людей, мотивировок их поступков. Прежде всего я имею в виду фильмы: они и есть главные поступки режиссера. Думаю, не один я - все, кто пишет о нем сегодня, в большей или меньшей мере предвзяты.
Правда, есть и критерии вполне объективные - к примеру, отзывы, которые он получил на Западе. Там отношение к нему было гораздо менее подвержено влиянию партийных схем. И оно свидетельствует, что Андрей потряс устоявшиеся основы, поставил себя в ряд истинных художников.
Бергман считал Тарковского единственным из режиссеров, кто проник в мир сновидений. Тот мир, который Бергман лишь интуитивно нащупывал, Тарковский сумел воплотить в кино. Большей похвалы Андрей не мог и ждать. Он глубоко ценил каждое бергмановское слово о своих картинах. Правда, Бергман сказал и то, что последние картины Тарковский снимал уже «под Тарковского», - но это написано, когда Андрея уже не стало.
Как ни странно, Андрей снится мне чаще, чем кто-либо. Я с ним разговариваю во сне, даже летал с ним по квартире. Мне самому это удивительно. Родная мать и та столько мне не снится. Видимо, что-то связанное с ним проходит через всю мою жизнь. Чувствую, что конфликт, разъединивший нас, продолжается и поныне.
Да, он кажется мне обескураживающе претенциозным: серьезность его отношения к собственной персоне не оставляла места для иронии. Он ощущал себя мессией. Не
83
думаю, что подобное качество помогает художнику. «Юмор, направленный на самого себя, спасает от самовлюбленности», - говорил Михаил Чехов. Подобное отношение к себе мне ближе.
Тарковский был пленником своего таланта. Его картины - мучительный поиск чего-то, словами невыразимого, невнятного, как мычание. Может быть, это и делает их столь привлекательными. По сравнению с ним я, видимо, всегда оперировал более традиционными категориями. Наше расхождение началось на «Рублеве». И главная тому причина - чрезмерность значения, придаваемого себе как режиссеру.
Снимая сцену, я стремлюсь быть очень жестким ко всему, что снимаю. Всегда хочу делать сцену максимально выразительной за счет ее сокращения. Сейчас в этом отношении я стал еще жестче, чем прежде. Андрей добивался того же за счет удлинения и в этом был самоубийственно непреклонен. Его мало интересовало, как воспримется сцена зрителем, - он мерил все тем, как она действует на него самого.
Он часто повторял бунинскую фразу: «Я не золотой рубль, чтобы всем нравиться». Я же не считал, как и не считаю сейчас, что облегчать зрителю восприятие означает пойти ему на уступку. И Пушкин, вовсе не склонный поступаться достоинством искусства, считал: «Народ, как дети, требует занимательности, действия... Смех, жалость и ужас суть три струны нашего воображения, потрясаемые драматическим волшебством». Будущее воздействие фильма я всегда старался поверять тремя этими эмоциями. А Андрей говорил об аккумуляции чувства, вырастающего из абстрактного мышления.
Первым толчком к расхождению стало сомнение в том, что он правильно работает с актерами. На съемках «Рублева» он так заталдычил им головы своими рассуждениями, что они уже перестали понимать, как и что делать. Я говорил ему:
84
- Ты можешь объяснить по Станиславскому, чего от них хочешь?
Понимаю, что и к Станиславскому бывает разное отношение. Вспоминаю, к примеру, мной любимую Ларису Шепитько, не раз повторявшую, перефразируя известные слова: «Когда я слышу «Станиславский», моя рука хватается за пистолет». Андрею принципы Станиславского тоже были вполне чужды. Своими разговорами он был способен довести любого актера до полного изнеможения. Происходило это, на мой взгляд, потому, что склад его ума был не аналитический, а интуитивный. Ему трудно было объяснить желаемое актеру, точно так же, впрочем, как и сценаристу.
Работая над сценарием «Рублева», мы с ним поехали в Грузию. Ночью шли, разговаривая, по дороге, и он все повторял:
- Вот хотелось бы, понимаешь, как-то эти лепесточки, эти листики клейкие... И вот эти гуси летят... «Что же он хочет?» - спрашивал я себя.
- Давай говорить конкретнее. Давай подумаем о драматургии.
А он все лепетал про лепесточки и листики, среди которых бродила его душа. Но писать-то надо было действие.
Известная сцена разговора Феофана Грека с Кириллом, упрашивающим взять его в подмастерья, на мой взгляд, в фильме не сделана. Именно актерски не сделана. Потерялось то, ради чего она нами (во всяком случае, мной) писалась. А делали мы ее под откровенным влиянием Достоевского. Между характерами - не между автором и персонажами, а именно между ними самими - должно было возникнуть напряжение, почти мистическое. Как у Куросавы, где оно порой достигает таких поразительных высот. Лишившись боли, которая была в сценарии, сцена утеряла для меня смысл.
Я сказал об этом Андрею, как только увидел материал. Он со мной категорически не согласился, был уверен, что все сделал как надо, не хотел ничего переснимать, как я его ни уговаривал. Видимо, уже тогда он отдался влечению интуи-
85
ции, что вскоре и стало главным качеством его картин. Членораздельный режиссерский язык стал уступать место мычанию. Мы пикировались в статьях. Андрей писал об искренности как важнейшем качестве фильма. Я отвечал: корова тоже мычит искренне, но кто знает, о чем она мычит.
Позднее я понял, что и немой мычит искренне, и при этом ему есть что сказать. Фильмы Брессона напоминают мычание немого, знающего нечто колоссально важное. Умение высказывать невысказываемое - очень трудный способ разговора со зрителем. В своих последних картинах Андрей внутренне опирался на Брессона. Нужно было большое мужество, чтоб еще дальше развивать его принципы - отстраненность, холодность, при огромной внутренней наполненности.
Еще во времена «Иванова детства» мы говорили с ним о чувственной природе экрана, об эротичности -тогда его это очень занимало. Но постепенно он перешел в другую веру.
Часто говорят о духовности его картин, о пронизывающем их нравственном идеале, об их религиозности. Оттенок их религиозности, как мне кажется, показывает существо проделанной им эволюции от культуры русской, православной, основанной сугубо на чувстве, к культуре западной.
В своем искусстве он становился все более католиком, даже .протестантом, чем православным, сколь это перерождение ни странно для него. «Если я говорю голосом ангела или дьявола, а любви не имею, то слова мои - медь гремящая и кимвал бряцающий» - это библейское изречение мы вложили в уста Андрея Рублева. От этой чувственной любви Тарковский все более уходил к любви духовной. Душу у него заменил дух. Душа - начало женское, теплое, согревающее, колышащееся, робкое. Дух - начало мужское. Он -стекло (хочется сказать по-старославянски - сткло) и лед.
Тарковский не одинок в этом движении. Мне кажется, он продолжает целый ряд великих русских, уходивших в своем духовном развитии от православия, - Чаадаев, Печерин.
86
Печерину принадлежат строки: «Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья». Он принял католицизм и уехал на Запад. Кстати, Лермонтов не случайно дал своему герою фамилию Печорин - в нем черты Печерина, уставшего от родной страны человека. Это была целая когорта русских, описанных Гершензоном в книге «Молодая Россия». Мне кажется, что и замечательный поэт Арсений Тарковский в своих стихах тяготеет к стройности почти эллинской. В них ясность и четкость кладки из мрамора, а не витиеватость деревянных храмов, срубленных без единого гвоздя. Может, Андрей и сам не заметил, как, начав строить из дерева, кончил - из мрамора.
Картина для меня всегда ассоциируется с музыкой, с движением не мыслей, но эмоций. Если эмоция прерывается, нарушается тот ток взаимодействия между экраном и зрителем, который и создает целостность фильма. Андрей эту непрерывность нарушал постоянно. В его фильмах временами просто выпадаешь из контакта с экраном, и нужно усилие, чтобы удержать нить внимания.
Нельзя заставить смотреть Рафаэля, привязав человека к стулу. Чтобы Рафаэль был воспринят, человек сам должен сесть на стул перед его картиной и сидеть сколько захочет. Но в кино нельзя ни уйти, ни перевести взгляд с одной картины на другую, что равносильно быть привязанным к стулу. Именно поэтому движение - основа экранного образа.
Тарковский не относился к кино как к развлечению. Оно для него было духовным опытом, который делает человека лучше. В этом убеждении он был до конца искренен и предельно серьезен. Ведь и Скрябин верил, что музыкой можно исправлять преступников. Он верил в безграничность силы искусства. У меня такой убежденности нет. Я, скорее, согласен с Феллини, по мнению которого кино - замечательная игра, опасная игра, но все-таки игра. Если выбирать между артистами-скоморохами и артиста• ми-пророками, первые мне ближе. Придурковатым и юродивым тоже доступны глубины мудрости.
87
Детскость Тарковского состояла в его глубочайшей наивной вере в абсолютную силу искусства, а отсюда - в свою мессианскую роль. Он часто бывал несимпатичен как человек - и резок, и зол, и всегда весь на нервах. Но за всем этим проступала стальная, несокрушимая уверенность, что делать надо только так, как делает он.
Помню, после «Зеркала» мы вышли из зала с критиком Гастевым. Нам обоим картина не понравилась, он припомнил фразу Андре Жида: «Когда искусство освобождается от всех цепей, оно становится прибежищем химер». Это закономерно: у кого-то картина вызывает возмущение, у кого-то - приятие, у кого-то - обожание, у кого-то - шок. Работы большого художника вовсе не должны приниматься всеми и однозначно.
Когда после Кандинского появился Джаспер Джонс, а затем - Бэкон, это было новым словом. Они создали собственную эстетику. Когда появились первые абстракционисты, казалось, будущие пути искусства уже определились. Отныне все пойдут лишь в этом направлении. Но вскоре вернулась фигуративная живопись. То же случилось с «новым романом». Основатели этого течения Ален Роб-Грийе, Натали Саррот разрушали структуру принятого в литературе. Разрушение формы может доходить и до абсолюта. Но это не значит, что отныне искусство потечет только по этому руслу. Необходима амплитуда колебаний между открытием новых форм и возвращением к прежним. Скажем, фильмы Эрманно Ольми внешне традиционны, очень просты и в то же время очень новы.
В своем стремлении понять себя, ухватить синюю птицу сновидения, Андрей шел не оглядываясь. Пройденный им путь огромен. И все же, думаю, литературная часть его картин ниже пластического ряда. Зато пластика феноменальна, божественна. Но мне в его последних картинах чего-то не хватает, может быть, чувственности, душевной сопричастности.
88
Возможно, в Тарковском есть что-то, мне недоступное. Даже завидую тем, кого его картины потрясают. Сам факт, что его творчество производит такой эффект, что оно так влиятельно в среде молодых режиссеров, уже говорит о его значительности. Бунин говорил об «Анне Карениной», что из нее неплохой бы роман мог получиться, вот только надо слегка почистить. Для меня картины Тарковского слишком длинны, им недостает чувства меры, надо бы их перемонтировать. Они как прекрасная музыка, исполняемая слишком медленно. Сыграйте соль-минорную симфонию Моцарта, замедлив раза в три. Никогда не мог понять, зачем Андрею такая медлительность. Но он неизменно был уверен, что именно такой ритм и создает нужное восприятие.
Музыка - не один ритм, а смена ритмов. Андрей, мне казалось, насилует саму природу восприятия. Может, я ошибаюсь, может, меня преследует страх посредственности, человека, не чувствующего в себе одержимости таланта сломать все барьеры. Может быть, Андрей достиг, говоря словами Шкловского, головокружительной свободы, а мне она не дана.
Я очень любил Андрея. Наверное, потому он мне так часто снится. Странно, но во сне меня преследует какое-то чувство вины перед ним. Хотя, рационально подходя, не могу что-либо в наших отношениях поставить себе в упрек. Но где-то в подсознании живет чувство вины - не знаю, за что. В последний раз, когда он снился мне, я спросил:
- Почему твои картины такие длинные? Их же скучно смотреть!
Он хитро улыбнулся и сказал:
- Если бы у меня было время, я бы тебе объяснил... -
За ним стоял санитар...
Всякое великое искусство - загадка. Загадку не выдумаешь из головы. Она должна родиться сама собой. Всегда будут одиночками и Брессон, и Тарковский. Одиночки очень много дали кинематографу. Каждый в одиночку бросался в пропасть, в надежде постичь бездонные.глубины.
89
Хорошо бы пересмотреть однажды все его картины заново. Вдруг после этого я скажу себе: «Да, он во всем был прав!» Вряд ли так будет, но кто знает!
Ему повезло, что свой путь он начал в России, а не, допустим, в Швеции. Там он ни за что не смог бы создать такой мозаики картин. Бергману очень нелегко было снять все то, что он снял. Но и он не смог бы поставить «Рублева» -для Швеции это слишком дорогая картина.
Есть художники, к которым карабкаешься, как по стеклянной стене, и ощущаешь, что сползаешь вниз, не в состоянии проникнуть в глубь их раздумий. Таков Тарковский. Его последние фильмы подобны прекрасному храму.
В делах политических Тарковский был дитя. Ему казалось, что против него плетут заговоры, что ему планомерно мешают работать. Убежден, намеренного желания препятствовать ему в работе, во всяком случае в последние годы, не было. Просто сценарии, которые он предлагал вверху сидящим, казались им странными, заумными, непонятно о чем. В них не было социального протеста, способного их испугать. Андрей не был диссидентом. В своих картинах он был философ, человек из другой галактики.
Быть может, я ошибаюсь, но мне все же кажется, что от незнания политической реальности, от наивности во многих вещах, от страхов, рождавшихся на этой почве, он съел себя. Он постоянно был напряжен, постоянно - комок нервов. Никогда не мог расслабиться. Когда Володя Максимов увез его в Италию и буквально насильно вытолкнул на трибуну пресс-конференции, где Андрей заявил о своем желании остаться за рубежом, состояние это достигло предельных степеней. Не будь этого, он, думаю, был бы жив и ныне...
Вспоминая Андрея сегодня, не могу отделаться от чувства нежности к этому мальчику, большеголовому, хрупкому, с торчащими во все стороны вихрами, грызущему ногти, живущему ощущением своей исключительности, гениальности, к этому замечательному вундеркинду. При
90
всей своей зрелости он все равно навсегда останется для меня наивным ребенком, одиноко стоящим среди распахнутого, пронизанного смертельными токами мира...
«Дворянское гнездо» получилось картиной очень живописной, очень красивой... Естественно, на нее обрушился поток дерьма.
Самое интересное выступление было на съезде писателей. Выступал Евтушенко. У него были очень натянутые отношения с Михалковым-папой, и он решил поквитаться, дав залп по сынку, то есть по мне. «У меня еще не зажили рубцы от плетей и батогов, - говорил он, видимо и сам в это веря, хотя в крепостных предки его не хаживали, поскольку он сибиряк, - а в это время режиссер Кончаловский занимается восхвалением помещичье-крепостной России». Слышал это собственными ушами, сидел в зале. Если бы подобное происходило где-то в 30-40-х, меня бы, наверное, хватил инфаркт - тогда такие речи кончались арестом, и нередко - прямо на выходе. Но и времена были другие, и я из другого поколения. Мы уже глотнули свободы - было смешно, а не страшно.
У меня нет картин, к которым отношусь безразлично. Все они для меня очень личные, все их люблю, может, даже не столько саму картину, сколько время, которое с ней прожил. Когда смотрю их, вижу не смонтированный материал, а то, что окружало тот или этот кадр, что было после того, как мы его сняли, чем я жил, когда снимал его. Я был молод, ощущение праздника не покидало меня, хотя, случалось, этот праздник был от отчаяния.
Иногда, утром придя на площадку, я объявлял:
- Сегодня вечером кутим!
Стояли белые ночи. Мы ехали в «Европейскую». Сидели за столом, заставленным яствами, слушали музыку битлов
91
в исполнении ансамбля, погружались в дурман русского застолья. Спускалась из своего номера Беата Тышкевич с верным адъютантом Валерой Плотниковым... Праздник не прекращался.
К этому времени относится еще один роман. Героиню его буду называть Нина. Познакомились мы с ней, когда я искал для «Дворянского гнезда» исполнительницу на роль молодой княжны Гагариной. Мне тащили красивых девочек со всей Москвы. Привели и Нину, она училась во ВГИКе. Она действительно была очаровательна, у нее были замечательно голубые наивные глаза, профиль Грейс Келли. С прерывающимся от волнения дыханием она преподнесла мне свою курсовую работу об «Асе Клячиной»...
Нина была так свежа, так хороша, так чиста и так глупа, что в целом это являло собой редкое гармоническое единство. Возможно, я не прав. Скорее, она была не глупа, и даже совсем не глупа. Но ее курсовая работа называлась примерно так: «Интеллектуальный семантизм в экзистенциальном состоянии героев «Аси Клячиной». Абракадабра на птичьем языке. Раскрыл, не понял ни единой фразы, но было очень лестно. Все-таки обо мне, и с большим пиететом.
Когда во ВГИКе узнали, что она пробуется у меня, ее вызвала к себе начальственная деканатская дама и сказала: - Ниночка, вы понимаете, что вы делаете? С кем вы связываетесь? Это же Кончаловский! Безжалостный человек! Вы понимаете, что вас ждет?! Дайте мне слово, что не позволите ему искалечить себе жизнь!
Нина сделала наивные непонимающие глаза и все, все обещала...
Все, о чем предупреждала ее деканатская дама, случилось. В Ленинграде. Еще до съемок я часто возил ее туда. Никогда не забуду, как мы шли по залам Павловского дворца-музея и между нами было такое эротическое напряжение (это, конечно, вещь субъективная, но оно было), что, даже не прикасаясь к ней, я чувствовал каждую ее клеточку. Не успел прикоснуться к ее руке, как она отдернула ее. Такой
92
силы чувственный ток был между нами. Сводило просто до дрожи. Вот так...
Почти 20 лет спустя, снимая в Орегоне «Гомера и Эдди», я почему-то решил позвонить моей Нине в Париж, она с боль-*шой нежностью говорила о времени, когда мы были вместе.
- Какой ты был замечательный! - сказала она.
- Правда? Чем же я был так хорош? - хотелось послушать про себя добрые слова.
- Долгий разговор. Когда-нибудь расскажу...
Спустя время мы встретились, я очень хотел послушать, каким она меня помнит. Тогда я уже начинал писать «Низкие истины», набрасывал кое-что в своих тетрадях. Хотел использовать и ее воспоминания о себе, молодом.
Нина вспоминала наш роман с умилением, с восторгом: слушая ее, я все больше приходил в ужас. Человек, о котором она говорила, был глубоко чужд мне - наглец, беспардонный хам. Чему тут умиляться? Даже прожив долгие годы за границей, она сохранила свою русскую женскую суть. Неужели это был я? Я смотрел на себя как бы со стороны и не мог в это поверить.
Мы вспомнили, как я разбил из-за нее свою машину. Ехали на большой скорости, целовались, вылетели на тротуар. На правой стороне полетели все рессоры.
Однажды зимним вечером, отужинав в Доме кино, я подумал, что хорошо бы поехать сейчас в Ленинград. Такая мысль, да еще в 11 вечера (поезд в 12), может прийти в голову только отужинавшему человеку. С собой у меня ничего не было - один сценарий в портфеле.
Поехал к Нине, позвонил ей снизу из автомата, она уже укладывалась спать.
- Спустись на минуточку!
Она спустилась, в тапочках, набросив на ночную рубашку пальто.
- Поехали! - сказал я, запихивая ее в машину.
-Куда?
- В Ленинград.
93
- Не могу. Надо сказать бабушке. Она жила с бабушкой.
- Какая разница? Позвонишь из Ленинграда, скажешь, что ты у знакомой.
- Я не одета.
- Неважно. Там все купим.
И она, в пальто поверх ночной рубашки и тапочках, покорно поехала со мной. Невероятно!
Утром устроились в гостинице, попросили у дежурной ее туфли, пошли в комиссионный, купили Нине туфли, чулки, платье, какое-то белье. Она все время плакала. Мне было неловко. Ей больно? Почему? Спустя четверть века узнал: она плакала от восторга.
Или еще. Шел по улице Горького, заглянул в окно ресторана ВТО, увидел Нину, сидевшую с какой-то компанией. Залез в окно, взял ее за руку и так же через окно увел. Она послушно шла. Как олененок. Не могу поверить, что это было.
Сегодня мне с трудом верится, что я был способен на подобное. Откуда во мне эта беспардонность, отсутствие всякого уважения к личности. Собственно, этим и отличается один возраст от другого. В 30 лет - море по колено. Но Нина вспоминала обо всем с глазами, сиявшими счастьем.
Встретившись спустя четверть века, я увидел, что она до сих пор очень хороша и боттичеллиевская красота в ней все та же.
В 60-е годы меня влекли иностранцы. Они были интересны уже тем, что они ИНОСТРАНЦЫ, люди ОТТУДА, люди, для которых поездка в Венецию, в Париж или в Калькутту не составляла проблем - купи билет и лети! Это делало их в моих глазах, да и не только в моих, посланцами с другой планеты. Помню Эльзу Триоле, приезжавшую к своей сестре Лиле Брик. От нее пахло французскими духами, на ней
94
были платья от дорогих кутюрье, она вообще была из другого мира. У меня всегда была любовь к деталям. Я разглядывал все: их носки, ботинки, пряжки, манеры, жесты... Папа и мама, даже когда они возвращались откуда-то ОТТУДА, все равно были из нашего мира, у них были наши вкусы, наши манеры, а когда приезжали коммунисты Арагон и Триоле, в их скептических-взглядах читалось снисхождение к серости нашей жизни. Я смотрел на них, не скрывая зависти. Мне тоже хотелось быть французским коммунистом. Вроде бы ты и за правое дело, а живешь в Париже.
Иностранцы, жившие в Москве, в ту пору были наперечет. Это были особые люди. Отдельный мир. В нем всегда было немало и российских женщин, как правило, очень красивых. Они ловили иностранцев. Иностранцы охотно ловились.
Приходя в гости к иностранцам, мы сразу окунались в какой-то иной мир. Виски, сигареты, особая еда, музыка, разговоры: слово «импорт» в советском лексиконе было синонимом лучшего, особого, доступного лишь немногим. Иностранцы ездили на роскошных машинах. За ними следил КГБ, вокруг вертелись стукачи и фарцовщики. Общение с иностранцами возбуждало, ты прикасался к миру избранных.
Была в этом кругу одна «белокурая бестия», женщина с зелеными глазами и золотыми волосами, высокая, статная, очень красивая, с сильным, почти мужским характером. Она меня поражала своей смелостью. Не боялась КГБ (тогда это было ох как непросто), свободно общалась с иностранцами, позволяла себе высказывания по тем временам весьма развязные, советского в ней было мало. Она словно тоже была из какой-то другой жизни. Звали ее Муза. Она стала моим большим другом. Собиралась выйти замуж за итальянца, что в итоге и сделала. Замужество продолжа--лось недолго. Муза ввела меня в круг своих знакомых. Там я познакомился с ее подругой, очаровательной Аллой Бро-
95
коллини, Которая тоже была замужем за итальянцем. Сама она была из Астрахани, ее прелестное русское лицо неплохо смотрелось в фирменных тряпках по последней миланской моде. От времени этого, подернутого голубой алкогольной дымкой, в памяти остались ежевечерние сидения. За столом собирались Будницкие, Краснопольский со своей женой, Эльмира Уразбаева.
С Музой мы до сих пор друзья, она человек очень верный. А Алла Броколлини, когда я ставил в Милане «Евгения Онегина», пошла работать ко мне ассистенткой и очень мне помогла: по-итальянски она говорит прекрасно. С тех пор она так и осталась в «Ла Скала», при постановках русских опер учит итальянских певцов русскому произношению.
Итальянцы, жившие в Москве, почти все были коммунистами. Коммунистические идеи помогли им сколотить неплохие капиталы.
Время было уже достаточно либеральное, в тюрьму за контакты с иностранцами не сажали. Хотя все, кто с ними общался, знали, что находятся под бдящим оком КГБ, отслеживавшим «несанкционированные контакты», что микрофоны торчат изо всех щелей. Меня это уже не слишком смущало, хотя по-прежнему где-то свербило: чем на этот раз кончится?..
К этому времени относится важное событие в моей жизни. Коля Двигубский, знавший в Москве всех до единой французских собак и всех до единого их хозяев, повел меня в гости к банкиру, с женой которого у Коли, кажется, был романтический сюжет. Банкир жил в «Национале», в семье держали няню, бэби-ситтер. У девушки были огромные зеленые глаза, она говорила по-русски - училась в Париже в Институте восточных языков, в Москву приехала совершенствоваться в русском языке. Сама она тоже была русских корней - из очень богатой семьи. Бабушка ее перед войной владела в Румынии нефтяными промыслами.
Со свойственной мне живостью напора где-то в узком переходе банкирской квартиры я прижал зеленоглазую
96
француженку. И тут же смог оценить ее остроумие: она с французским изяществом пошутила насчет моих джентльменских манер. Ее звали Вивиан.
Была ранняя весна. Я монтировал «Дворянское гнездо». Мы с Колей Двигубским наперебой ухаживали за Вивиан. Нас троих связывала дружба — что-то вроде «Жюля и Джима» Трюффо, только без секса.
Я уже окончил монтаж. Перед премьерой в Доме кино, пока печаталась копия, образовалось несколько свободных дней. Пришла мысль: а не съездить ли в Кстово, в деревню, где я снимал «Асю Клячину»? Я жил памятью этой картины. Долгие годы связь с местами, где я снимал, с их жителями не прерывалась: мне все время что-то привозили оттуда - то воблу, то рыбец, то грибы. Присылали письма. Соня Ложкина, Надя Ложкина стали своими, близкими людьми. Мне захотелось показать Вивиан настоящую Россию.
В Кстово мы поехали втроем. С иностранкой, которой на каждый шаг за пределы Москвы полагалось брать специальное разрешение. А тут еще Горьковская область, вообще закрытая. Военный объект на военном объекте. Позднее пришлось убедиться, что наша поездка для КГБ не осталась незамеченной...
Сели в машину - к вечеру были в Безводном. Остановились у Нади Ложкиной. Я сказал Вивиан, чтобы выдавала себя за эстонку. Собрались крестьяне, под водку с картошкой и огурцами пели песни.
Коля тоже в первый раз окунулся в жизнь русской деревни.
Была ранняя весна. Апрель. Только что сошел снег. Странное было ощущение...
Мы не были близки с Вивиан. По-прежнему продолжалась как бы дружба втроем. Мы даже спали втроем на печке. Эротика в наших взаимоотношениях тоже, конечно, присутствовала, но, так сказать, скрытая. Вивиан успешно и часто не без юмора уходила от даже легких попыток перейти установившуюся черту.
97
Был рассвет. Мы вышли из избы. Перед глазами - Волга в утренней дымке. Вечность русского пейзажа... Спустились с обрыва. Впечатление оглушительное. Над землей - туман, дивная красота вокруг. Сверху из избы несется русская хоровая песня. Мы сидели в лодке. Она вдруг заплакала. Не знаю почему, но я ударил ее по лицу. Она посмотрела на меня, ничего не понимая. Наверное, ее никто никогда не бил. Это был совершенно иррациональный жест. То ли это была сублимация сексуального желания, то ли вспышка беспричинного гнева - я тогда сам не знал.
- Ты не смеешь плакать, сентиментальность здесь не к месту, - я порол какую-то немыслимую чушь. Толком объяснить свое поведение и сейчас не могу. Помню просто, как это происходило. Теперь мне кажется, что это что-то русское - жестокость к женщине.
Что такое власть над женщиной? Зачем нам эта власть? Почему мы добиваемся ее? И вообще: возможна ли власть одного человека над другим? Не иллюзия ли это?..
На следующий день мы возвращались домой, приехали на улицу Чехова в мастерскую к Коле. Он в то время там и жил, с Жанной разошелся. Другой Николай, Губенко, вторгся в их семейную жизнь со всей безудержностью своего темперамента: приходил, стучал в дверь, ему не открывали, ночевал на площадке, поклялся, что уйдет только вместе с Жанной. Кипенье страстей, как у Павла Васильева, стоявшего на коленях у дверей моей мамы.
Моя несчастная любовь к Маше Мериль и к Парижу сублимировалась в роман с Вивиан. Она стала для меня всей Францией.
В мастерской мы засиделись до утра. Легли спать. Вивиан - на полу, я - на диване, Коля - на какой-то лавке. Кроватей не было. Проснувшись утром, разговаривали о чем-то. Неожиданно для самого себя я сказал:
- Вивиан, я на тебе женюсь.
Она захохотала. Тут же раздался голос Коли:
- Нет, это я женюсь на тебе, Вивиан.
98
Она опять засмеялась.- Замечательно, - сказал я. - Я надеваю штаны и еду в «Арагви», привезу еды, водки, будем праздновать помолвку. Если, Вивиан, ты поедешь со мной, то - твою и мою. Останешься с Колей - твою и Колину.
Сказав это, я открыл окно (мастерская находилась в подвале), вылез во двор и стал заводить «Волгу». Уже в машине услышал голос Вивиан:
- Подожди. Я с тобой.
Она села рядом, мы поехали в «Арагви». У площади Пушкина на красном свете стояла машина, в которой сидела моя любимая Люся Штейн, жена драматурга Штейна, мама Танечки, героини моего первого романа. о
- Когда премьера? - спросила она.
- Послезавтра. А это моя невеста, я женюсь.
-Да?!
-Да.
Вернулись из «Арагви», нагруженные кучей еды, и пошло гулянье. Закончилось оно на следующий день после премьеры, опять в «Арагви». Начали в полдень, кончили вечером. Народ приходил, уходил, возвращался опять -Слава Овчинников, Никита, актеры, снимавшиеся в «Дворянском гнезде». Была и Ира Купченко. Я уже всем объявил, что женюсь на Вивиан.
У Коли вдруг случился нервный припадок. Он разрыдался.
- Не знаю, как жить. Для меня все кончено. Что мне здесь делать?! Здесь все чужое. И возвращаться во Францию уже не могу...
Я его, как мог, успокаивал... Мы вышли на улицу, сидели на тротуаре. Май месяц, тепло, вечерний свет.
- Что делать? Что делать? - повторял он.
- Женись!
- На ком?
Неподалеку одиноко прогуливалась Ира Купченко.
- На Ире! - вдруг сказал я. - Смотри, какая чудная девушка!
99
Неужели эта безобразная легкость, безответственность в отношении к женщинам, да и вообще к жизни, и к самому себе присуща только мне одному? Не помню, что Коля мне ответил, но через некоторое время они поженились.
Они были хорошей парой. Хорошо смотрелись вместе. Жили у Коли в мастерской, у них была собака такса. А я, к ужасу родителей, заявил, что женюсь на Вивиан. Начались перипетии с оформлением брака. Жениться на иностранке в то время было очень непросто! Каждую минуту ее могли выставить из страны - я боялся, что это сделают, и именно затем, чтобы помешать нашему браку. Я решил сделать превентивный шаг. Сказал Коле Шишлину, своем другу, работавшему в ЦК, что женюсь на иностранке и, если мне помешают в этом, устрою большой скандал. Это был сигнал, посланный через него в высокие сферы. Реакции не последовало: полагаю, сигнал учли.
На нашу с Вивиан свадьбу приехала ее мама, моя французская теща, элегантнейшая дама, с очень красивыми руками и ногами, изысканными манерами, вся парижская-препарижская, по-европейски сдержанная...
Мы устроили обед, пригласили на него и Валю Ежова. Красивых женщин он сроду не пропускал, с привычной широтой стал приударять за моей тещей, она раскраснелась, ей было интересно все - и Валя, и я, и эта Россия, такая странная и ужасная...
Наверное, надо мной довлело и несостоявшееся супружество с Машей Мериль, и ощущение, что все рисковые люди уже уехали. Ашкенази, Спасский, Макарова, Нуриев... Меня тянуло ТУДА, внутренне я уже перешел в иную плоскость. Приближалась какая-то другая жизнь.
Я медленно переползал в иной статус - экзотический статус советского гражданина, женатого на иностранке... Для власти я становился «иностранцем».
Я уже чувствовал себя человеком из Парижа. ОВИР стал самым родным местом, я перетаскал туда кучу подарков: там давали частную визу.
100
Одновременно я стал изучать свои гражданские права. Влекла возможность поступать сообразно своим желаниям, а не по благоволению или неблаговолению Ермаша.
Вивиан - человек темперамента достаточно резкого. Прежние мои спутницы воспринимали мои разнузданные выходки как должное, по меньшей мере - естественное; на этот раз очень скоро пришлось убедиться, что эта женщина устроена по-другому и по-другому воспринимает мужчин, их обязанности и права.
Во время одного из наших первых конфликтов она сдернула занавески с окна и порвала их на куски - такого я прежде не видел. Подумал: «О! Это совсем не просто - жить с иностранкой!»
Потом была работа с итальянцами на «Подсолнухах». Потом - Париж.
В Париже предстояло встретиться со всеми родственниками Вивиан, и прежде всего с бабушкой. Это была богатая женщина, на встречу она пригласила меня в ресторан «Фукетс» - на углу Елисейских полей и улицы Георг V. Его завсегдатаями были звезды и старая парижская аристократия - с тех пор там все так же и осталось. Крахмальная скатерть, салфетки, шампанское с малиновым сиропом, устрицы, лимон.
Никогда не забуду эту бабулю с красиво уложенными голубыми крашеными волосами, в крупных бриллиантах. Она помнила несколько слов по-русски, рассказывала о нефтяных промыслах своего мужа, национализированных народной властью, - денежки в этом семействе водились. Бабушка была большой любительницей бриджа: в этот вечер из-за встречи с новоявленным русско-советским родственником опаздывала на партию с Омаром Шарифом...
Вернувшись в Москву, мы сначала снимали квартиру у какого-то футболиста, потом переехали в другую... Вивиан забеременела, уехала в Париж рожать, родила дочь, назвали ее Александрой, священник крестил ее у нас в парижской квартире. Была зима, купель с водой я спустил вниз (святую
101
воду нельзя сливать в туалет), пошел по рю Вашингтон направо и у церкви вылил ее на зеленый газон. До сих пор помню эту медную купель, этот газон, вид на Сену...
Париж постепенно становился моим. Непередаваемое ощущение: запретный для советского человека город ты можешь называть своим!
Для жизни в Париже нужны были деньги. Паоло, итальянский друг, сосватавший меня Понти на «Подсолнухи», предложил сделать сценарий о Достоевском. Я взялся. Сначала надо было побольше о нем почитать, затем уже можно было садиться писать. Очень интересный получился сценарий - «Преступление литератора Достоевского». Заплатили мне за него копейки - шесть тысяч: рабский труд нигде высоко не ценится. Я работал без разрешения Госкино, а потому писал инкогнито, боялся неприятностей.
Золотое было время! Мы в Канне, гостиница оплачена, за окном - туман, сидим, пишем. Хочу - разъезжаю на машине по зимнему Канну, в тумане маячат одинокие фигуры проституток, пытающихся словить клиента. А я качу себе мимо, и Ермаш не знает, что я нанят итальянским продюсером, пишу ему за валюту сценарий. Замечательное ощущение свободы! Боже, как странно это звучит сейчас!
Помню, получив деньги за «Подсолнухи», мы с Вивиан поехали на Лазурный берег. Февраль. Цветут мимозы. Живем в Сан-Поль де Ванс в знаменитом отеле, пристанище художников, каждая стена расписана Пикассо, Шагалом, Браком, Леже, Кокто - все с автографами. Утром открыл окно и обомлел: в сиреневой дымке стоят деревья, на них желтые фонари (это в тумане светились апельсины: никогда прежде не видел их на дереве - только в ящиках, в бумажных обертках), горьковато пахнет горелый вереск (его жгут, чтобы уберечь виноградники от заморозков). Все это, включая и стол, в феврале накрытый прямо на улице, было непередаваемо, до спазмы в горле прекрасно.
У Вивиан был непростой характер. Она пыталась навязывать свою волю, что русскому человеку, особенно Кон-
102
чаловскому, решительно противопоказано. Как-то мне захотелось поиграть в рулетку, я решил зайти в игорный дом.
- Нет, - сказала она. - Поедем.
- Пять минут, - сказал я.
Она осталась в машине. Я начал играть, через пять минут - гудок. Сквозь стеклянную стену видна стоящая машина и в ней жмущая на клаксон Вивиан. Раздражение нарастает. Не обращая внимания, продолжаю играть. Опять гудок. Стараюсь по-прежнему не обращать внимания, играю. Гудок непрерывно гудит. Десять минут я играл - десять минут без отдыха гудел гудок. Как ни странно, я выиграл. Когда вышел, Вивиан, белая от злости, продолжала гудеть. Остаток дня не разговаривали. Взрывчатые были отношения.
Замечательное было у нас путешествие на маленькой машинке по югу Франции. Там я впервые увидел провинцию - не отдыхающих курортников, а обычную провинциальную жизнь. Рестораны открыты, в зале тепло, горит камин, у камина - собака, в углу - попугай. Сидит компания, ест рыбу - длинноволосые господа с дамами, роскошно одеты, беседуют, пьют вино. Я еще плохо знаю французский. Спрашиваю Вивиан:
- Кто это?
- Парикмахеры.
- Как парикмахеры?! - поражаюсь я.
- Ну да. Вот этот рассказывает, что открыл новый салон.
Я смотрю на них, думаю о том, что наши народные артисты, заслуженные художники, выдающиеся ученые так одеваться, так жить, отдыхать, пить французское вино могут только мечтать.
Почему вещная сторона зарубежной жизни производила на советского человека такое впечатление? Бедность... Даже в обеспеченной семье - бедность, унылость, скудость быта. До сих пор с завистью смотрю на дорогие машины. Видимо, это уже въелось в подсознание... Я - из страны «третьего мира»...
103
Летом 70-го года я шел по улице Горького, повстречал Кешу Смоктуновского, с которым нас уже связывали и дружба, и ссоры, и ревность к Марьяне Вертинской, и обида, что он отказался играть Рублева. Я был свободен как птица, никаких творческих планов. Зашли в кафе «Мороженое» на углу Горького и Пушкинской площади. Там подавали лучшее в мире крем-брюле.
- Давай сделаем что-нибудь вместе, - сказал я. - Чтоб не откладывая можно было поставить.
- Давай, - говорит он. - Я сейчас царя Федора репетирую. Может, его и снимем?
- А что еще?.
- Можно «Дядю Ваню».
- Давай «Дядю Ваню».
Выпили шампанского. Я вышел из кафе, свернул направо в Гнездниковский, зашел в Госкино. Не помню уже к кому. Кажется, к Кокоревой. Сказал, что хочу ставить Чехова.
-Что?
- «Дядю Ваню».
- Замечательно!
Неужели так можно было решать?! Может быть, это было совсем не так. Но сейчас мне кажется, что было именно такое легкое решение, какого ни прежде, ни потом у меня уже не было. Писать сценарий не надо. Я даже в титрах не поставил: «Сценарий А. Кончаловского», написал - «Пьеса А. П. Чехова» (хотя гонорар мне заплатили, что, как всегда, было очень кстати). Главное и единственное, что требовалось, -не искалечить пьесу. Для этого нужно было сохранить минимальное количество текста с максимальным количеством пауз, трехчасовую пьесу - уложить в экранные час сорок. Предстояло сделать очень деликатную вивисекцию, попрятав все швы, что мне, кажется, удалось.
Как всегда, приступая к фильму, я потащил в него отовсюду, со всех периферий и окраин все, что могло здесь
104
стать строительным материалом. Занялся Чеховым очень серьезно. Мысли из записных книжек, из писем, все, касающееся его драматургии, и в частности «Дяди Вани», - все мне было необходимо.
Примерно в это же время Карасик ставил «Чайку». Я видел какой-то материал оттуда и, помню, неприятно поразился искусственности чеховских монологов. В чем дело? Не в том ли, что слова звучали на открытом воздухе, в реальной среде, с цветочками, птичками и шмелями? Может быть, реальность атмосферы обнажила искусственность чеховского театрального диалога? Сравнивая чеховские диалоги в его прозе и в его пьесах, нетрудно убедиться, что они принципиально разные. В прозе - исключительно органичны, ничего напыщенного, условного в них нет. А вот театр Чехова - это развитие театра «модерн», что он и сам признавал. Развитие традиций Ибсена, Гауптмана, Метерлинка. Он даже говорил: «Хочу сделать такой театр, чтоб уж декаданснее быть не могло» (что-то в таком духе). Чеховская драматургия и его диалоги истинно театральны. Поэтому я решил не выводить ни одной сцены на натуру, а замкнуть все в интерьерах. Интерьер - среда искусственная, созданная человеком. Это не природа. Недаром так фальшиво звучит опера, снятая на улице («опера днем»), даже у больших режиссеров, скажем у Лоузи в «Дон-Жуане». Насколько естественнее она у Бергмана в «Волшебной флейте», снятой в театральных декорациях! Это условное зрелище полно безусловности и правды, ибо условно все. В этом смысле «Дядя Ваня» был для меня познанием законов условного и реального в кинематографе.
Вообще картина шла легко. Начиная со сценария - я справился с ним за две недели. Начал актерские пробы. Подумал, что было бы интересно вдобавок к Смоктуновскому собрать здесь и других титанов. Позвонил Бондарчуку в Италию (он в это время снимал там «Ватерлоо»), предложил Астрова. Он быстро перечитал пьесу, согласился.
105
На роль Серебрякова позвал Бориса Андреевича Бабочкина, Чапаева из фильма Васильевых. Начали репетировать. Я по ходу дела пытался ему что-то деликатно подсказывать - со всем почтением к его таланту и возрасту. «Молодой человек, - отрубил он. - Вы мне не подсвистывайте. Я со свиста не играю. Я сам». На этом наша совместная работа кончилась. Роль. Серебрякова досталась Зельдину, замечательному артисту и очаровательной личности.
Роль Елены Андреевны согласилась играть Ирина Мирошниченко, с которой я прежде не был знаком: мы встретились на пробах. Удивительно гибкая актриса, старательная. На Соню долго никого не мог найти. Поехал в Ленинград. Посмотрел там какую-то телевизионную картину и увидел молодую актрису. Физически это был абсолютно мой тип - курносая, с пухлыми губами, очень трогательная. Я увлекся. Понял, что это и есть Соня. Утвердил, не пробуя. Точнее, пробы были, но неудачные.
«Не страшно, - подумал я. - Поработаем - добьемся результата».
Начали снимать - у девочки полный ступор. Снимаем, одну сцену, вторую - вижу, плохи дела. Актриса не тянет. Бондарчук посмотрел материал.
- Ну что ты делаешь? Ты же завалишь картину.
- А как быть? Я уже начал ее снимать!
- Возьми Купченко! У тебя ж есть такая актриса! Этим он словно бы дал мне индульгенцию на смену Сони. Я позвонил Купченко, буквально бросился ей в ноги:
- Ира, выручай!
Она согласилась. Опять меня выручила Ириша. Спасибо ей! Начали переснимать.
Еще у меня снимались Анисимова-Вульф, Николай Пастухов. Ансамбль получился прекрасный. Художником был Коля Двигубский.
Я старался увидеть героев не такими, как их интерпретировал МХАТ, а такими, какими, на мой взгляд, их понимал автор. Станиславский в Художественном театре делал
106
из «Дяди Вани» достаточно романтическую историю, а Астрова играл почти как аристократического Дорна из «Чайки» - ходил по сцене в белой шляпе, дорогих костюмах. Это был идеологизированный интеллигент, хотя Астров совсем другой. Чехов слишком хорошо знал жизнь уездных докторов. Вспомните доктора в «Палате № 6» - он, как и Астров, выпивает, имеет вид небрежный и даже неопрятный, просто в силу того, что быт такой. Астров мне виделся человеком опустившимся, ходящим в мятом пиджаке. Недаром в пьесе говорится о неудачной операции, которую он сделал, о больных, лежащих на полу вместе с телятами. Елена Андреевна говорит об Астрове: «Талантливый человек в России не может быть чистеньким и трезвым». А Станиславский делал из Астрова чистенького и трезвого борца за народное будущее.
В том же заблуждении пребывал и Бондарчук. Он хотел выглядеть аристократично, сшил себе в Италии роскошно сидевший на нем костюм, курил итальянские сигариллос. Мое видение образа натолкнулось на непреклонное и суровое сопротивление. Для Сергея азбукой и хрестоматией был мхатовский спектакль. Мне нравилось испитое лицо актера, а он хотел выглядеть без морщин. Говорил, что его плохо осветили. Посмотрев материал, сказал:
- Ну, смотри: это же не лицо, а ж..а! Надо переснимать!
Спорить было трудно, он все-таки звезда. Я очень любил Сергея, конечно же, он великий артист. Но ордена, звания, общественное мнение, к которому он прислушивался, принижали его талант. Когда он хотел быть правильным, у него получалось общее место. Хрестоматия. Он был способен на гораздо большее. Это актер уровня Рода Стайгера, с которым он только что работал на «Ватерлоо» и много о нем рассказывал.
Наш конфликт развивался. Бондарчуку казалось, и он открыто говорил об этом, что я снимаю не Чехова, а какую-то чернуху. Тогда такое слово не было в ходу, но смысл
107
был именно таков. Потом я даже выяснил, что Бондарчук ходил в ЦК и сказал:
- Кончаловский снимает антирусский, античеховский фильм.
Слава Богу, к нему не прислушались.
Смоктуновский как актер был совсем иным. Своей концепции не имел; как настоящий большой артист был гибок и, в отличие от Бондарчука, мне верил. Сергей - лев, с ним работать надо было поделикатнее. Держать дистанцию. Перестав мне верить, он с подозрением относился к любому моему предложению, боялся, что на экране будет выглядеть алкоголиком, а не интеллигентом, каким себе представлял Астрова. Не думаю, что Бондарчук понимал Чехова. Посмотрев его «Степь», я сказал ему об этом. Он насупился, обиделся - к счастью, ненадолго. Мы любили друг друга.
Смоктуновский же был человеком рефлекторным, нередко в себя не верящим, жаждущим получить энергию от режиссера. Несколько раз в ответ на его слова, что он не знает, как играть, я орал на него, говорил, что он кончился, иссяк, больше вообще не художник.
- Ты ничего не можешь! Ни на что не похож! Иди домой!
Короче, был груб. Он бледнел, розовел, подбегал ко мне, хватал за руку:
- Не сердись, не сердись! Давай еще раз!
И то, что он делал, было замечательно. Ему нужен был впрыск адреналина. Не пряник, а кнут. Может быть, потому, что он уже слишком много отдал. Устал. Во всяком случае, работали мы как друзья, и если я порой давал ему психологического пинка, то он сам понимал, что это необходимо. Его надо было подстегивать, допинговать, чтобы пошло творчество. А вообще артист он гениальный.
Во время съемок я как-то столкнулся в студийном коридоре с Карасиком, тогда же делавшим «Чайку».
- Как дела? - спрашиваю.
108
- Надоело. Сил нет. Скорей бы кончить все к чертовой матери.
Я шел и думал: «Боже! Если бы только от меня зависело, я бы снимал свою картину как можно дольше, лишь бы не расставаться с таким богатством».
Мне было очень интересно работать над «Дядей Ваней». В отличие от «Дворянского гнезда», на этот раз я знал, что делаю. У меня был классный актерский ансамбль. Я знал, какой хочу видеть эту вещь. В то время я был под большим впечатлением от Бергмана, и «Дядя Ваня» - в большой степени дань этому влиянию. Особенно - «Молчанию» и «Персоне». Бергмановские крупные планы, его композиции очень часто вдохновляли меня. Достоинства этой моей картины, как, впрочем, и ее недостатки, во многом от Бергмана. Я делал по-бергмановски мрачную картину, в то время как Чехову неизменно свойственны юмор и ирония. В моем «Дяде Ване» юмора маловато - это, видимо, оттого, что я слишком к тому времени «обергманился».
Мало-помалу мне открывалось главное в режиссерской профессии - искусство интерпретации характеров. Ведь режиссура - это искусство толкования. Именно в толковании и раскрывается богатство автора и талант режиссера. Мне стали приходить в голову возможные алогизмы в поведении героев.
Воплотить это было очень сложно. Прежде всего потому, что я хотел правдоподобного поведения. Боялся перешагнуть через него. Помню, мы снимали сцену Сони и Елены Андреевны. Елена Андреевна только что виделась с Астровым, знает уже, что он не любит Соню, а Соня ждет результата этого разговора, спрашивает:
- Ну что? Что он сказал?
- Потом, - говорит Елена Андреевна.
- Что, он не любит меня? Он больше не будет здесь бывать?
Елена Андреевна не отвечает. Соня понимает, что Астров ее не любит.
109
Логика поведения подсказывала, что Соня должна быть взволнована, со слезами на глазах. Мне показалось, что можно идти дальше. Я попросил Иру отыграть недоумение, сделать глупое лицо, будто она и не поняла, что произошло. Это естественно для человека - не принимать всей глубины обрушившейся на него трагедии. Получилось неожиданно и логично. Я был в восторге от этой крохотной интонационной находки. Вообще характер Сони оказался для меня очень сложен, потому что это как бы бытовая роль.
В это время я увлекся работой Бориса Зингермана, называвшейся «Время в пьесах Чехова». В ней говорилось о том, что какие-то из чеховских героев живут в реальном времени, а какие-то - вне времени. Мне подумалось, что Соня именно тот характер, который живет вне реального времени. Она реагирует на события не так, как человек, в них вовлеченный. Скажем, в момент, когда дядя Ваня стреляет в Серебрякова, все так или иначе реагируют на этот мощный душевный всплеск. А я попросил Иру отнестись к этому так, словно ничего не произошло. На исключительное событие Соня в фильме не реагирует никак. Словно ее оно не касается. Она просто сидит и повторяет:
- Ах, нянечка, нянечка...
Я открывал для себя полифонию разных ритмов и состояний героев. Это было для меня новым.
Меня увлекало, насколько по-театральному Бергман пользуется светом. Свет у него вдруг меняется в кадре. Только что свет был реальный и вдруг из дневного стал ночным. Я украл этот прием и довольно успешно использовал его в «Дяде Ване». Когда Елена Андреевна и Соня стоят, обнявшись, свет необъяснимо начинает гаснуть, и вместо лиц на экране - два силуэта. Несколько раз я использовал этот театральный прием изменения дневного света в реальной декорации... Да, «Дядю Ваню» делал ученик Бергмана.
Еще один прием был подсказан репетиционной жизнью. Как-то мы репетировали, и я все не мог понять, как сни-
110
мать. Отрепетировали сцену - как снимать, по-прежнему не знаю. Я уже отказался от выстраивания композиций по отношению к камере. Я создавал на площадке реальность, а потом уже думал, каким образом эту реальность сделать кинематографичной. Как правило, на время репетиции я выгонял оператора, а когда чувствовал, что сцена отрепетирована, посылал за ним.
Отрепетировали мизансцену, пришел оператор, я сказал актерам: «Играйте», а сам сидел, задумавшись, на диване. Актеры начали сцену, я чувствовал себя усталым, сидел, уставившись в одну точку - в зеркало. Сцена идет, и вдруг я понимаю, что вижу всю мизансцену в зеркале. Люди переходят с места на место, останавливаются перед зеркалом, смотрятся в него, они в кадре, но не в зеркале, они в зеркале, но не в кадре. Не изменив точки своего взгляда, я увидел ту же мизансцену преображенной, откуда-то возникла иная глубина, ощущение правды. Мы сняли этот кусок через зеркало, камера стояла в неподвижности, не изменяя положения, не панорамируя за героями, - мы только дали ей медленно наехать на зеркало. Это было для меня очень интересное открытие. Именно тогда я понял, что происходящее за кадром не менее важно, чем в кадре. Выйдя из кадра, артист продолжает существовать в сознании зрителя. Его не видно, но он где-то рядом. И потому реплики, произносимые вне кадра, гораздо больше будоражат фантазию, чем восприятие видимого.
Вот это будоражащее зрительскую фантазию свойство -за видимым довоображать невидимое - было для меня большим открытием, его я постарался здесь же применить. Скажем, когда дядя Ваня и Соня сидят на кровати, мы не видим их лиц - они закрыты краем шкафа, видны только коленки героев. Слышим разговор, но не видим его. Так, словно сами сидим здесь же и поле зрения для нас перекрыто шкафом. Казалось бы, можно было поставить камеру иначе - так, чтобы видеть все. Но я уже начал понимать справедливую мудрость слов Брессона: «Очень важ-
111
но не ошибиться в том, что показываешь, но еще важнее не ошибиться в том, чего не показываешь». Очень важно не показать, чтобы открыть большее, ибо отражение сильнее луча. Образ, рождаемый зрительским воображением, и есть отражение...
У нас было мало «Кодака», часть собирались снимать на «Совколоре». Цвет получался жуткий, все зеленое, не изображение, а кошмар! Бондарчук пошел в Госкино, стучал по столу кулаком, сумел выбить еще немного. Но все равно «Кодака» не хватало. Тогда я решил:
- Лучше буду снимать на черно-белой пленке, чем на «Совколоре».
Действительно, некоторые сцены вполне могли быть черно-белыми - ночные, например, пролог фильма. Я стал отмечать для себя моменты, где черно-белый материал был бы уместен.
Поскольку пьеса открывается медленными, тягучими сценами, с долгими паузами, я подумал, что хорошо было бы задать картине мощное ритмическое начало. Россия была деятельным, активным, полным внутренних противоречий организмом - неурожаи, голод, волнения, зреющая ненависть низов, обманчивое благополучие верхов. Я решил в начале картины погрузить зрителя в этот мир, бурлящий событиями, и только потом привести его в сонную усадьбу Войницких с ее медленными дремотными ритмами.
Элем Климов посоветовал мне пригласить композитором Шнитке, мы встретились с Альфредом, я объяснил, что хотел бы сделать в начале, он написал замечательную токкату, под которую идет бобслей фотографий. Кстати, среди них есть и снимок царя, что в те времена было крамолой. Были и фотографии, отразившие революционные события, и экологические беды страны — уже Чехов провидчески писал: «Русские леса трещат под топором». Несколько образов из пролога вошли в картину, став в ней как бы лейтмотивом. И даже была фотография доктора,
112
сидящего у постели больного тифом: профилем доктор очень походил на Чехова.
Этот монтажный кусок родился, когда картина уже сложилась, когда я уже знал, что она получается. На музыку пролога я наложил шумы, «Боже царя храни», польку, колокола, пытаясь подчеркнуть сумбурность, хаотичность мира, окружающего островок, где живут герои.
Критики приняли «Дядю Ваню» хорошо. Хвалили на все лады и находили художественное обоснование для перехода цветного изображения в черно-белое. Я кивал головой, соглашался, говорил умные слова о психологическом воздействии цвета, но на деле все обстояло проще - вечный советский дефицит! С гораздо большим удовольствием всю картину я снял бы в цвете на «Кодаке».
Картина ушла на фестиваль в Сан-Себастьян. Меня с картиной не послали: такое вот хамство. Августовской ночью на Новослободской улице, где мы с Вивиан снимали квартиру, я подошел к газетному щиту и испытал озноб восторга - в углу полосы была маленькая заметка: «Дядя Ваня» получил «Серебряную раковину».
Много лет спустя на фестивале в Сочи мы с Бондарчуком (для него этот фестиваль оказался последним) встретились. Я спросил:
- Сережа, ты помнишь, как ходил в ЦК, жаловался, что я снял антирусскую картину?
- Мудак был! - грустно улыбнулся он.
Тала Ошеверова, Зарема Шадрина да, наверное, и добрая половина работников Госкино - это были своего рода партизаны, делавшие все, чтобы помочь нам, творцам.
С Талой Ошеверовой я познакомился (с Заремой чуть позже), когда она была представителем Госкино в Шестом объединении, где делался «Первый учитель». На худсовете
113
она очень хорошо говорила о картине, а после нее стала как бы моим адептом, близким другом. На всю жизнь она сохранила студенческую свежесть восприятия жизни, искусства. Стала советником во всех моих делах: много решений, таких для меня рискованных, я мог поверить только Тале.
И Тарковский, и я, а потом и Никита получали от Талы, а затем и от Заремы точнейшую «партизанскую» информацию о том, когда Госкино получает партию «Кодака», сколько его можно урвать, какую бумагу и кому надо для этого написать, когда ее нести в Госкино. Они были нашими добровольными и бескорыстными агентами, «бойцами невидимого фронта».
Думаю, подобное было повсеместно. Люди, официально исполнявшие одну роль, неофициально играли совсем другую. Ирина Александровна Кокорева, только что выступавшая как главный редактор Главного сценарно-редакционного управления Госкино СССР, говорившая на худсовете об идейных просчетах «Аси Клячиной», в кабинете у себя меняла официальный тон на человеческий, угощала чаем, извинялась, словно объясняя, что говорила совсем не то, что думает.
«Дядю Ваню» принимал Владимир Евтихианович Баскаков, в то время замминистра кинематографии, человек неординарный. Не скрывая восторга и возбуждения, он бегал после просмотра по кабинету, приговаривая: «Да, это Чехов! Это настоящий Чехов!» Он искренне радовался, что увидел хорошее кино, к тому же идеологически приемлемое.
О Баскакове разговор отдельный. Контуженный на войне, высокий, нервный, сутулый, в кино он пришел из ЦК. Ко мне и к Тарковскому он испытывал интерес. Ко мне, по-моему, интереса у него было больше. Во всяком случае, меня он стал приглашать к себе в гости.
У него была взбалмошная жена, венгерка, красивая, ничуть не похожая на жену функционера. Она помыкала му-
114
жем, мало чего боялась, позволяла себе вслух и прилюдно нести непартийную крамолу. Когда она высказывалась -не важно, по какому поводу, он с опаской стихал, вбирал в себя голову - мне казалось, что в гневе она могла запустить в него пепельницей. Наблюдать за ней было интересно.
Казалось бы, функционер, цепной пес партийной идеологии, но на мне он отводил свою душу, беспартийную и даже интеллигентскую. Он учился на литературном факультете в Ленинграде, был учеником Эйхенбаума, если не ошибаюсь, слушал Бахтина - одним словом, заложены в нем были исключительно глубокие литературные основы. Думаю, в цековской номенклатуре он никогда не был своим, ему стоило большого труда мимикрировать под партийного бонзу. В основной массе люди из этой среды ни интеллектуальностью, ни высокой культурой не отличались. Руководить искусством приходили бывшие фронтовики, из рабочих, служащих, инженеров, но ученики Эйхенбаума среди них мне больше не попадались.
Баскаков в какой-то мере на меня повлиял. Это он первый открыл мне другого, «реакционного» Достоевского -дал почитать не издававшиеся в то время «Дневники писателя». Разговоры наши совсем не походили на разговор кинематографиста с начальником. Мы говорили о культуре, истории, философии. Конечно, приходя к нему в кабинет, я встречал уже другого человека, но тогда, после «Дяди Вани», он радовался не только как чиновник, которому не придется отвечать за крамольную режиссуру, но и как интеллигентный человек, увидевший неиспорченную экранизацией классику. Тем не менее в Сан-Себастьян с картиной меня не послал, не хотел баловать заграницей. Наверное, посчитал, что я и без того слишком часто езжу. Тем более что у меня жена-француженка.
115
Как уже было написано в начале, эту книгу я посвящаю человеку, с которым меня связывала очень долгая дружба. Маргарита Менделевна Синдерович была моим помощником, советчиком, другом, печатала под мою диктовку сценарии, переписывала их, редактировала, правила, смотрела мои фильмы, высказывала свои замечания, огорчалась моим неудачам, радовалась успехам, торжествовала каждый раз, когда у меня начинался новый роман. Я никогда не знал, кого из моих друзей и кого из моих женщин она
не любила.
Фамилию и отчество она унаследовала от папы, правоверного иудея, внешность - от мамы, родом из Иванова, лицом походила на молочницу с базара, на крестьянку. Соединение двух генетических корней и культур было в ней выражено очень явно. С одной стороны, она была наивна и бесхитростна как ребенок, с другой - интеллектуальна. Веры она была православной, но в последнее время очень увлекалась Торой, всерьез ее изучала. Всегда с большой настороженностью относилась к любым проявлениям русского национализма и псевдопатриотизма.
В разные моменты жизни я называл ее по-разному: Рита, Ритуля... Было и прозвище, на которое она очень обижалась. Мы с Никитой звали ее Каштанкой - за невероятную, просто собачью преданность. Не думаю, что такая характеристика может ее как-то принизить. Это, кстати, то, чего Достоевский требовал от своей жены.
Ритуля была человек очень чистый, до конца верный. Если бы не она, то пропало бы все наследие Шпаликова или, во всяком случае, очень многое из написанного им. Она собирала все обрывочки, салфетки, телеграфные бланки, на оборотах которых он писал свои стихи. Если бы не она, недосчитался бы каких-то своих произведений Фридрих Горенштейн. Она перепечатала их все на папиросной бумаге, а я в штанах вывез за границу.
116
Она была женщина, которую недолюбили, недоцеловали. Не скажу, что она была очень привлекательна физически, но женственности - хоть отбавляй.
В принципе я никогда не обещаю того, чего не могу сделать. Но помню, как-то у нее было плохое настроение, она считала, что в жизни у нее уже ничего не будет.
- Ничего, - сказал я, - мы с тобой еще погуляем по Голливуду.
— Ага, — усмехнулась она, давая понять, что не вспомнит про этот треп.
Но мне уже стукнуло в голову, что я обязательно должен показать ей Америку. И что было с Ритой, когда я встречал ее в Лос-Анджелесе! Ей ничего не было нужно, она никуда не спешила, не старалась побольше увидеть. Могла часами лежать у бассейна и полночи стоять у забора с сигаретой, смотреть на мерцающие внизу огоньки Беверли-Хиллз. Каждый раз, когда я потом уезжал в Америку, она просила навестить тот дом, где тогда жила. Я честно выполнял обещание - мимо этого дома я бегал каждое утро. Потом, уже больная раком, когда я навестил ее в последний раз, она вспоминала и этот дом, и как ухала сидевшая на сосне сова.
Она была свидетельницей многих перипетий моей жизни. Была доверенным лицом многих людей. Ей можно было верить. Никогда ни про кого не болтала.
Эта книга тоже в какой-то части обязана своим появлением Рите. Первую часть, «Низкие истины», она прочитала, написала на полях свои редакторские замечания. Эту -прочитать не успела...
Если представить себе человечество как море свечей, где бесконечно зажигаются одни и гаснут, догорев, другие, то, наверное, исчезновение этого огонька было замечено лишь немногими - теми, кто возле него грелся. Но, я верю, таких огоньков много. И каков был бы мир, не будь в нем такой доброты, бескорыстия, верности? Рита для меня как солженицынская Матрена - одна из тех, на ком стоит Россия.
117
Работая над «Первым учителем», мы много смотрели фильмов тех лет, когда происходит его действие. Старались создать картину, как бы немую по стилистике: добивались крупнозернистой фактуры изображения, какая бывает у фильмов много раз контратипированных, сознательно избегали любого движения камеры, даже панорамирования - камера почти все время в статике.
«Первого учителя» я начал снимать весной - заканчивал в феврале. Гога Рерберг добился замечательного результата - в первой же картине. Интерьеры он снял так, что смотрятся как натура. Это благодаря точному пониманию светового баланса. Пейзаж за окном должен быть пересвечен.
В декорации, которую мы построили, не было задника. По классической киносхеме за окном непременно должен быть пейзаж, операторы заботятся, чтобы он был виден. Но если пейзаж виден, баланс света уже не реален. Зритель видит: это кино, павильон. А Гога делал баланс, как в реальной жизни. Лепил в окно светом так, что оно «отваливалось». Получался эффект палящего солнца.
На этих съемках я заметил, что в павильоне появился головастый, бровастый человек, с камерой, что-то снимает.
- Кто это? - спросил я.
- Это студент, с Высших режиссерских курсов. Снимает учебную документальную работу о вашем фильме. Фамилия его - Глеб Панфилов.
Глеб был деловой, суровый, улыбался не часто - таким мне представляется по сию пору...
С Рербергом всегда работалось очень легко. Началось это на «Первом учителе», продолжилось на «Асе Клячиной». Многое подсказывал изобразительный материал. В «Дворянском гнезде» это были гравюры и живопись тургеневской эпохи: Рерберг любит прибегать к живописным приемам, строить освещение по законам живописи. Мы доби-
118
вались сочности цвета, яркости солнечных бликов, соответствия изображения барочной стилистике картины.
Он, конечно, мастер. Живописует светом. Его портреты исключительны по балансам, по объему лица, по скульптурности, которую он способен светом вылепить. Никогда не забуду, как он использовал большой дуговой прибор, диг, в сцене с яблоками, насыпанными в театре, где Лаврецкий разговаривает со слугой (бедный артист, его игравший, старенький, текст совсем не помнил - каждый дубль приходилось снимать по шестнадцать раз). Гога все говорил бригадиру осветителей:
- Левее! Левее!
- Чего ты добиваешься? - недоумевал я. - И так все красиво.
- Ты не поймешь...
Потом я посмотрел материал. Белый свет в нем был какой-то странной емкости.
- В чем дело? - спросил я.
Он рассказал мне секрет. У дугового прибора в периферии луча возникает радуга, весь спектр цвета, и когда край луча попадает на какой-то объект, тот становится цветным. Гога открыл это и играл краем луча дугового прибора - там, где он расщепляется на радугу. Я был восхищен его тонкостью.
Все-таки лучше всего у Гоги получалось создание естественного света в интерьере. Мы снимали комнаты огромного дома Калитиных, за окном был то дождь, то ночь, то синие сумерки с кустами сирени, и всегда- ощущение правды. Это сложно. Очень немногим дано добиться этого в павильоне. В сумерках рассеянный свет наполняет мягким потоком комнату, но создать его в павильоне практически невозможно. Получается что-то вроде эффекта бледного солнца,
Человеческий глаз - устройство сложное. Чем ниже освещение, тем больше открывается «диафрагма» зрачка, тем чувствительнее он становится. Можно сидеть в темноте и
119
видеть лицо собеседника. Пленке подобное не под силу. Поэтому полумрак, лунный свет на пленке практически непередаваемы. Человеческий глаз может увеличивать свою светосилу в момент перевода взгляда из темного угла на окно, а у пленки чувствительность неизменна.
В «Дяде Ване» изобразительная среда строилась на глубоких темных тенях, на пыльных интерьерах, рождающих у зрителя ощущение духоты, словно дом этот намертво замкнут и герои наглухо в нем заперты. Если в «Дворянском гнезде» цвет был активен, гамма- живописна, изменчива, то здесь характер фотографии был намеренно монохромным, охристым, как бы дагерротипным. Обесцвечены были и костюмы героев, и цвет стен декорации...
Рерберг - человек до сих пор не постаревший, в свои шестьдесят остался мальчиком. Что и хорошо и плохо. Хорошо - ибо он эмоционально заражается прекрасным, как студент радуется искусству, не устал от успеха. Плохо -потому, что, я думаю, как мыслитель он человек незрелый. До сих пор в нем мальчишеская наглость и мальчишеская огульность в оценках. Бог с ним, что он появлялся на съемках нетрезвым - на качестве материала это никогда не отражалось, но меня всегда возмущало отсутствие у него любых тормозов.
Когда начинали «Дядю Ваню», Рерберг был занят на другой картине. Поэтому мы взяли второго оператора-постановщика - Евгения Гуслинского. Когда они работали вместе, Гуслинский сидел на камере, а Гога ставил свет. Гога очень критически относился к тому, что я делаю. Ему вообще свойственно критически относиться ко всему на свете. Несколько раз в момент съемки он - иногда справедливо, иногда нет - позволял себе цедить сквозь губу: «Говно... Снимаем говно». И это - из самых мягких подобного рода высказываний. Меня они бесили.
Как-то мы ехали, он был крепко выпивши, а пьяного я его не любил - он терял всякую способность сдерживаться, матерился, себя, уж точно, считал центром вселенной.
120
- Андрей, ну ты ж понимаешь, что я гений, - сказал он. Мне смертельно надоело это слушать. Я остановил машину (как сейчас помню, это было на Моховой) и сказал:
- Ну, ты, гений, вылезай отсюда к такой-то матери!
Гога опешил. Вылез. На следующий день я его отчислил с картины. Мы расстались. «Дядю Ваню» доснимал один Гуслинский. Больше с Гогой я не работал, хотя очень люблю то, что он делает, в операторской профессии считаю его одним из лучших.
Терялись люди, с которыми я приходил в кино. Со мной уже не было Тарковского, с которым можно было думать, спорить, в спорах искать себя. Следующую картину я снимал с другим оператором и другим художником. Но до следующей картины надо было еще дожить.
После «Дяди Вани» у меня было много разных проектов. Фильм о Скрябине. Экранизация «Рассказа неизвестного человека» Чехова. «Борис Годунов» по Пушкину. Совместный с югославами фильм на материале гражданской войны. Фотофильм по «Евгению Онегину» Пушкина. И много прочего. Когда я еще сидел в монтажной, доделывая «Дядю Ваню», пришел Женя Григорьев, принес сценарий «Романс о влюбленных сердцах» (так он тогда назывался), попросил совета: кто бы из режиссеров мог его поставить. К тому времени сценарий валялся на студии уже два года.
Начало чтения оставило ощущение бреда. В самом прямом смысле слова. Но чем дальше я углублялся в сценарий, тем более он меня захватывал. Он заражал, я невольно проникался настроем вещи. А когда дошел до сцены смерти героя, не мог сдержать слез.
Сценарий стал преследовать меня. «Дядя Ваня» уже был окончен, я уехал в Париж, но «Романс» все не выходил из головы. Какой-то непостижимый, сказочный мир мерещился за страницами григорьевской поэмы в прозе. Страстный, неповторимый, яркий. Я уже почувствовал, что не снимать этот фильм не могу.
Есть художники, всю жизнь пишущие одну и ту же картину. Таков, в общем, Сезанн. Или Майоль. Что бы он ни делал - памятник жертвам войны, портрет жены или скуль-
124
птуру в честь основания города - он все время лепил одних и тех же пышнозадых, коротконогих, толсторуких, нелепо прекрасных женщин, придавая им разные позы. Он нашел свой мир, единый и целостный, и в нем был неповторим. А есть другие мастера: добившись великих результатов в одной манере, они не боялись со временем ее сменить, испытать себя в новых материалах и формах. Таков Пикассо.
Хорошо это или плохо, но единого мира, куда бы я старался с каждой картиной все глубже проникнуть, у меня нет. Но даже при этом решение ставить сценарий Григорьева было зигзагом крутизны невиданной.
Что же такого особенного было в сценарии? Сюжет - элементарен: таких любовных историй в кино было тысячи. То, о чем писал Григорьев, давно всем наскучило, чуть ли не обесценилось, стало общим местом. Язык и вовсе не кинематографический - напыщенный, в лучшем случае - высокопарный. Снимать непонятно как. На худсовете, где обсуждался будущий фильм, все восторгались сценарием - Таланкин, Бондарчук, искренне радовались, что нашелся, наконец, на него режиссер, но тут же пожимали плечами: как это переносить на экран, не знал никто. И я в том числе.
И все же было в григорьевском сценарии то главное, что дано лишь настоящему художнику - мироощущение. О простых вещах он говорил с первозданной чистотой, страстью; нельзя было не поразиться таланту автора, взявшегося открывать новое в самом обыкновенном. Автор казался человеком счастливым: он настолько был поглощен захватившим его чувством, что ни о чем другом уже не думал. Все прочее - стилистику, пластику, материальную среду фильма - оставил на усмотрение режиссера.
Чтобы создать мир, одного профессионализма мало. Можно крепко сбить конструкцию вещи, дать ей динамичный сюжет, острые диалоги. Даже страсть, темперамент могут быть созданы чисто профессиональными средствами. Но авторский мир - это уже исключительно из сферы
125
таланта. Это неповторимость и проникновение в некие сущностные стороны жизни.
По «Романсу о влюбленных» нельзя было сделать ни бытовую драму, ни комедию, ни реалистическую повесть. Уже в самом сценарном тексте заложены такие отступления от «ползучего реализма», что можно было это ставить, только идя в неведомое.
С позиции привычно понимаемой реальности, сценарий можно было воспринять как издевательство. Герои поодиночке и хором говорят прописными истинами. «Ах, мама, как я влюблена!.. Какой красивый он и сильный!» Выходит человек на балкон и кричит: «Какое солнце! Какие облака!» И братья его дружно подхватывают: «Какие облака! Какое солнце!» Как это снять, чтоб не было нелепо?
Самым трудным было решиться, рискнуть, броситься головой в омут. По сути, каждая настоящая картина - эксперимент. Как и жизнь наша - от начала и до конца. Каждый день приносит какой-то новый опыт, и его не заменит ничто - он может быть только своим, собственным.
Читая «Романс о влюбленных», я вспоминал гениальный сценарий Довженко - «Поэму о море». В нем все сплавлено, перемешано, неразделимо - реально происходящее и нафантазированное, происходившее когда-то и то, что еще только может произойти. Здесь были предвосхищены многие открытия «8 1/2» Феллини. Но главное открытие Довженко - в людях. Его герои ногами стоят на земле, а головой упираются в небо.
То же и у Григорьева. Он брал лирический сюжет, а открывал за ним картину эпическую. Эпическую, то есть подразумевающую измерение истории. Сама любовная история вполне обыкновенна. Но дело не в ней, а в том, к а к сценарий говорил о любви. А смысл таков, что любовь животворяща. Мы живы до тех пор, пока несем в себе любовь. Или надежду на любовь. Иначе мы мертвы.
В окончательном варианте сценария образ строился не на том, что герой уходил в армию, а девушка, не дождавшись
126
его, выходила замуж - это не ход, это штамп, общее место, -а на том, что сталкивались два мира: счастливый, праздничный, увиденный глазами влюбленного, и потерявший смысл, цвет, душу - мир без любви. Безоблачность первой части снималась скепсисом второй. Здесь автор и его герой прозревали. Когда жизнь била Сергея поддых с такой силой, что темнело в глазах, к нему возвращалась способность видеть вещи в их истинном свете. Он обнаруживал бездну пустоты вокруг себя и свое одиночество в мире, который вчера еще был для него единой семьей друзей и братьев.
Каждый из двух миров фильма был вполне завершенным, заведомо исключающим, отрицающим возможность другого. Я все-таки решил не реализованный в «Дворянском гнезде» принцип - разрушение базиса надстройкой, одного стиля другим - осуществить в «Романсе о влюбленных». В третьем акте люди перестали говорить стихами и пошла черно-белая жизнь.
Завершающую часть сценария «Романса о влюбленных», черно-белую, жизнь после смерти, которой в первоначальном варианте не было, мы с Леней Нехорошевым, главным редактором «Мосфильма», ездили дописывать к Григорьеву каждый день, как на работу...
Прекрасная у Жени была сцена, где встречались былые влюбленные - Сергей с женой, с детьми, Таня с мужем, с младенцем в колясочке. Просто так встретились, идут, разговаривают о жизни.
- Как дела?
- Нормально.
Все прошло, страсти остыли, жизнь идет своим чередом... Обыденность этого конца была страшной, безысходной. Но мне хотелось катарсиса, очищения, приходящего после пережитой боли, когда душа сквозь бетон, сквозь камни прорастает к новой жизни. И когда мы почувствовали, что нашли эту точку, где возникало просветление, чувство надежды, сценарий обрел ту форму, ту меру законченности, которая позволяла поверить, что смогу это снять.
127
Ставить Шекспира ни в кино, ни на сцене мне не приходилось, да и проект такой возникал лишь однажды, когда мы с Джоном Войтом подумывали о «Гамлете», но мысль, каким должен быть мир Шекспира, как воплотить всю его мощь, страсть, исступленность, со мной постоянно.
Только единожды на сцене я видел Шекспира, оставившего ощущение шедевра, совершенства, ни с чем не сравнимого наслаждения, - «Отелло» в «Олд Вик» с Лоренсом Оливье. Не было занавесов, декорации были очень скромны. Но какие актеры! По сцене ходил негр в белом бурнусе, раб пробудившейся Африки. Из разреза бурнуса - голая до бедер нога, на запястьях - звенящие браслеты, между ног, как признак мужского достоинства, болтался меч. Не венецианский мавр, облагороженный европейской цивилизацией, а дикарь с движениями пантеры.
Это был аристократ духа, обманутый белыми людьми и белой женщиной. Здесь напрашивались мысли о столкновении культур Востока и Запада, о расизме, о судьбах Европы и Африки. Каждое слово так отточено по форме, что пронзало, волосы вставали дыбом. Я был потрясен. Подобное же наслаждение от классики я испытал, слушая Баха в исполнении Глена Гульда. Баха прекрасно играют многие -Гульд играл волшебно. Два с половиной часа я провел в Большом зале консерватории очарованный, окаменевший и остолбеневший от этого чуда наполненности, от способности художника вдохнуть в музыку всего себя.
Не знаю, доведется ли когда-либо в жизни ставить Шекспира, но если это случится, мне кажется, я знаю, с какой стороны к нему подступаться. В любом случае, без ощущения Бога - самого ближайшего, ежесекундного его присутствия - и без настоящей эротики, глубокого чувственного начала делать его не стоит.
Ощущение материального присутствия Бога для людей прошлого поражает, когда сталкиваешься с событиями
128
истории. Вот, к примеру, рассказ о том, как бояре Романовы пытались заставить царя Василия Шуйского отречься от престола. Поведал о том сам Шуйский, доживая дни при дворе богатого польского магната. Когда собирались гости, магнат говаривал: «А сейчас я вам русского царя покажу». Приводили лысенького старичка, и под водочку он рассказывал, как некогда царствовал на московском престоле. Поляки хохотали, теша свою шляхетскую гордость тем, что русский царь у них заместо шута.
Карамзин в своей «Истории Государства Российского» в угоду правящей династии возвеличил бояр Романовых. В действительности же они были так же неразборчивы в средствах, как и все средневековые вассалы. У них была вражда с Борисом Годуновым, они строили против него козни и возводили на него все напраслины. Романовы были главными претендентами на престол и в борьбе за него ничем не брезговали.
Во времена недолгого царствования Шуйского, как он рассказывал, заявились к нему два брата Романовы, схватили под микитки и поволокли в Успенский собор. Он пытался сопротивляться, но получил в живот так, что аж брюхо скрутило. Два здоровенных лба тащат упирающегося старика, царя (!), через кремлевскую площадь, а рынды стоят себе невозмутимо, делают вид, что ничего не происходит. Приволокли, поставили перед образом (а образ для людей того времени - это реальный Бог), говорят:
- Отрекайся!
- Не буду!
- Отрекайся!
- Не буду!
Тогда Федор, младший из братьев (старший держал старика, согнув его перед образом), спрятался за спиной царя и начал гнусавить, подражая голосу Шуйского:
- Я, Господи, отрекаюсь от престола... Но Шуйский исхитрился вывернуться, отскочил в сторону, открыв младшего Романова образу, и закричал:
129
- Ты слышишь, Господи! Это он говорит. Он отрекается.
И Федор Романов никогда уже больше не смел претендовать на царский трон, не чувствовал за собой на то права. Сам Господь слышал, как он своим голосом отрекся.
Вот это восприятие Бога как истинно сущего, материального, потрясающе звучит именно у Шекспира. Его герои знают, что на них направлен Вечный глаз. Как у Гюго в «Легенде веков», где Вечный глаз преследует Каина даже в подземном мраке:
И яму вырыли, и Каин подал знак,
Что рад он, и его в провал спустили темный.
Когда ж простерся он, косматый и огромный,
И каменный затвор над входом загремел,
- Глаз был в могиле той и на него глядел.
У Пастернака есть замечательное стихотворение «Шекспир», где точно почувствована реальность, плотскость духов и привидений шекспировской эпохи:
... И кличет слугу,
И, нервно играя малиновой веткой,
Считает: полпинты, французский рагу
- И в двор, запустя в привиденье салфеткой.
Для пастернаковского Шекспира привидение совершенно материально, оно надоедливо преследует Шекспира, оно рядом, в него можно бросить салфетку. Так и у Мейерхольда: в его неосуществленных замыслах Гамлет заворачивает отца в свой плащ. Тени холодно! Очень убедительный ход для материализации иррационального!
Шекспира я вспомнил здесь не случайно - «Романс о влюбленных» кое-какое отношение к нему имеет. Григорьев осмелился рассказать эту историю в шекспировском ключе, взять человеческие чувства в момент крайнего напряжения.
Современная драматургия строится на принципе: герои говорят не то, что думают. Зритель сам должен догадаться, что между строк подразумевается. Такой тип драматур-
130
гии впервые наиболее ярко определился у Чехова. У Шекспира же работает не подтекст, а открытый текст. Герои на весь мир говорят то, что думают и чувствуют.
Григорьев не побоялся идти по тому же пути. В его «Романсе» люди говорят во весь голос то, что в жизни стесняются выносить на люди. Мать напутствует Сергея:
- Мой сын! Твой отец и мать тебя родили сильным и красивым. Не забывай, откуда ты, в чьем доме вырос, в какой стране... Будь честен и высок, чтоб не седела твоя мать от горя и позора.
И это при всем народе. Или:
- Ты не прав, мой брат! Я все оставил, чтоб прийти сюда, спасти тебя, как ты меня однажды: ты от смерти, я - от бесчестия.
Это говорит Сергею Альбатрос, причем в момент драки. По жизненной человеческой логике - фальшь, в лучшем случае, нескромность. Не кричат так громко о своей любви. О ней молчат. Когда душа переполнена чувством, слова излишни.
Но у Шекспира в «Ромео и Джульетте» герои говорят, говорят, говорят о своей любви. И не испытывают при этом никакого неудобства. У искусства свои законы. В нем человек может выразиться. Выплеснуться до конца. Разорвать оковы «здравого смысла». Выпрыгнуть из себя самого. Как пытался выпрыгнуть из собственных ребер Маяковский в «Облаке в штанах».
И у Григорьева - о любви кричат.
Я и представить не мог, насколько сложен будет поиск героев для «Романса». Мы переворошили актерские отделы всех студий, театров, перебрали тысячи фотографий, пришедших по почте, искали героев на улице. Я не мог сам определить те требования, которым должны отвечать наши исполнители.
131
Скажем, знал, что героиня должна быть пластична, но не ожидал, что ей понадобится и умение танцевать. Знал, что она должна быть темпераментна, чувствовать ритм, уметь говорить стихами. Но не представлял, как это трудно — говорить на экране стихами. Понял лишь на кинопробах. Привели актрису, начали репетировать, чувствую - все мертво, каждый жест, каждое слово. Мог ли я представить, что стихи так сковывают актера? Скольких ни пробовали - все не то.
Когда в нашей группе появилась Леночка Коренева, маленькая хрупкая девушка, с припухшими веками, особого впечатления она не произвела. Хотя в лице было что-то интересное, необычное: чуть раскосые глаза, во взгляде -совершенная апатия, придававшая ей долю загадочности.
Она была заплакана, абсолютно индифферентна к тому, что ее смотрят на предмет роли. И какой роли! Такая роль -редкое везенье. После нее ты - звезда. Я спросил (не помню, сразу или при следующей встрече):
- В чем дело?
- Я поссорилась со своим любимым.
Лена сразу мне очень понравилась. Есть черты лица, которые для меня сразу родные. Я не знал, почему мне так нравилась «Квартира» Уайльдера. А это потому, что Ширли Мак-Лейн - мой тип. Коротконосая, широкоскулая, широкоглазая, рыжая, веснушчатая. Лена была похожа на Ширли Мак-Лейн, очень похожа, я не сразу дал себе в этом отчет.
Дня через два Лена пришла на репетицию. Как только она раскрыла рот, произнесла первую реплику, произошло чудо: каждое слово звучало правдой. Хотя слова немыслимые по сложности: «Как я люблю тебя! Как я люблю твое лицо!» Такой текст для актера пытка, слова застревают во рту, он их стесняется, а оттого - фальшь. Открыто говорить о своих чувствах может говорить только человек с очень чистой душой.
Репетиции я начал сразу с самых сложных кусков, и в любом из них, с любым из партнеров Лена была совершенно естественна. Сняли, наверное, около десятка проб (они
132
нужны были не для нее, а для ее партнеров), и ни в одной она не повторила себя. Разные интонации, разная мера чувственности, разная пластика. И всегда предельная внутренняя органика, способность жить в приподнятом, восторженном, нереальном для нормальных людей ритме.
Замечательно сыграли свои роли Ира Купченко, Ия Саввина, Саша Збруев, Смоктуновский, Женя Киндинов. Вообще в картине подобралось немало интересных персонажей.
Перелистывая старые рабочие записи, все время натыкаюсь на пометки типа: «главное - одухотворенность лиц», «нужны лица, излучающие свет». По этому принципу подбирались все актеры, даже те, кто лишь на мгновение должен был промелькнуть среди многих лиц арбатского двора. Вот еще запись: «Двор. Все - свои, родные. Одна семья».
Я хотел добиться ощущения душевного единения, при котором не может быть печальных конфликтов между соседями, неизбежных в любом коммунальном общежитии. Хотелось создать ощущение единого организма, полной открытости людей друг другу. Трубач, играющий по ночам на трубе, никогда не воспримется этими людьми как хулиган, мешающий спать. Он член их семьи, для них его труба - голос Высшей необходимости. Он сообщает им свою радость и боль сердца, а это - их радость и их боль.
Целый ряд персонажей двора у меня, кажется, получился. Фотограф, которого сыграл журналист Гриша Цитриняк. Он появляется всего-то на считанные секунды, но в нем - точный характер дворового активиста, энтузиаста-самоучки, работающего где-то вблизи на углу, в заштатном ателье. Получился матрасник, сыгранный поэтом Николаем Глазковым. Старуха, повторяющая: «Ах, дети, дети, как вы достаетесь». Всех этих персонажей в сценарии не было, они внесли в картину аромат, дух старой Москвы, с каждым годом все более уходящей и все равно никогда до конца не исчезающей.
Не ожидал, что «Романс» сыграет важную роль в личной моей жизни. Роман с Леной Кореневой начался еще до того, как я стал ее снимать.
133
Как режиссер по отношению к ней я был безжалостен. Мне надо было, чтобы она могла все — танцевать, петь, говорить стихами, жить на пределе чувства. До этого она снялась только в одной картине. Это была ее первая большая роль, звездная роль.
Был июнь 1972 года. Приехала Вивиан из Парижа, я сказал ей, что у меня появилась другая женщина.
- Подлец! - сказала она
Были очень напряженные разговоры, но я ушел из дома, стал снимать квартиру, где мы с Леной жили вместе.
Съемки были долгими. На них я встретился с замечательным оператором Леваном Пааташвили, с чудным художником Леонидом Перцевым, с Сашей Градским — тогда он еще не писал киномузыки, был просто рок-певцом.
Градский возник на пути нашего фильма неожиданно. Начинали работать мы с Мурадом Кажлаевым, у него уже вызревала музыкальная тема картины - мягкая симфо-джазовая музыка. Однажды он повел меня в Дом звукозаписи, хотел показать певца, обладавшего, как ему показалось, выразительной напряженностью голоса, необходимой для задумывавшихся песен. В тот день у этого певца как раз была запись.
Через окошко аппаратной мы увидели длинноволосого «вьюношу». Вел он себя в студии весьма эксцентрично, катался по полу, испытывал терпение звукооператора. Звукооператор, не торопясь, ждал, пока мальчишка перестанет кривляться. Через микрофон донеслось несколько его музыкальных реплик, и я почувствовал, что парень и впрямь стоит внимания. Ему сказали, что мы пришли к нему.
- Пусть подождут, - ответил он.
Ждем. Прошло сорок пять минут. У Кажлаева терпение лопнуло. Секретарь Союза композиторов, депутат Верховного Совета, ко всему прочему - кавказский темперамент.
- Все, - говорит. - Хватит. Почему мы должны его ждать?
134
Я его все же удержал. Наконец, дождались - через час парень к нам вышел. Кажлаев разговаривать с ним уже не мог - настолько был вне себя...
Через месяц - ЧП. У Кажлаева появились срочные дела, от продолжения работы он отказался. Мне пришла мысль: а не попробовать ли в качестве композитора Градского? У него были интересные композиции. Было знание современной музыки и еще - ощущение бита, того нерва, который здесь как раз был нужен.
Разыскал Градского.
- Музыку написать сможешь?
- Конечно.
- А ты партитуры когда-нибудь писал?
- Нет.
- Но ты понимаешь, что музыка в кино - это не просто
песенки?
- Ну и что? Мне все запросто. Я - гений.
Стали писать с ним музыку. Ему был всего 21 год, он учился в Гнесинском, на оперном факультете. Руководил ансамблем «Скоморохи», неплохо сочинял мелодии, но толком не знал ни оркестровки, ни симфонического голосоведения, ни развития музыкальных тем. Помогало то, что я сам учился музыке пятнадцать лет. Он был певцом, а я -пианистом, а потому анализ формы знал лучше его.
Работа у нас начиналась с того, что он играл какую-нибудь тему, а я слушал. Одну, другую, третью - песен у него насочинено было штук четыреста. Вдруг чувствую, что-то похожее на то, что надо: «Та-ра-та-та. Та-ра-та-та». И еще в другой теме что-то забрезжило: «Та-ра-рам-та-ра-рам».
- Стоп. Попробуй то же помедленнее.
Так из двух песен слепилась одна - «Только я и ты, да только я и ты...». Мы лепили ее вместе. У него был великолепный материал, но он поначалу не знал, как с ним обращаться. Да и я еще не представлял, какое место займет в фильме музыка. Понимал, что ее должно быть много, но не знал, что ее роль будет так велика. Не мог предвидеть,
135
что картина включит в себя элементы мюзикла и рок-оперы. Не представлял, что в финале мои герои запоют.
Постепенно по ходу съемок ощупью шел поиск условной стилистики. Вначале каждая песня была конкретно оправдана - герой взял гитару и запел. Потом кто-то запел без всякого житейского оправдания. Потом запел хор. А дальше пошла уже почти рок-опера.
Когда я впервые попробовал ввести в кадр диг, осветительный прибор, то сам еще не знал, к чему это приведет. Страшно было. На просмотре материала даже вспотел от волнения: что это? Как поймут? Может, примут за ошибку оператора? Может, лучше все это к чертям вырезать? Но убедился: работает. Мы все более нахально светили дигами в кадр, открыто нарушая все законы правдоподобия. Потом даже показали самих себя у съемочной камеры. Стилистика вкрадывалась в фильм как бы сама собой...
Я вдруг почувствовал перед собой не стену, а пространство. В него сначала протиснулась рука, потом - голова и плечо, потом оказалось, что в него можно войти.
Зачем мне понадобились здесь эти диги, эта открытая условность? Чтобы по-брехтовски обнажить прием, напомнить, что все показываемое - не реальность, вымысел. Возвышающий обман.
Меня всегда пленяла способность Феллини с необычайной легкостью в самом неожиданном месте прервать повествование, заставить зрителя взглянуть на экран со стороны, заговорщицки подмигнуть ему, как бы говоря: это я дурачусь. О том же мечтал и я: оторваться от жизнеподобия, условностью рассказа вызвать безусловность зрительского отклика.
В сценарии у меня было несколько любимых сцен, казавшихся мне гениальными. Особенно смерть героя. Человек остался один, раздавлен обломками собственного тела, и никто не может ему помочь. Он кричит в отчаянии, срывает с себя одежду, бросает всем вызов: «Мало вам? Возьмите! Я не должник! Я никому не должен!.. Если я один,
136
пусть будет так... Я выпью!» Он презирает всех. Никто не нужен ему. Потеряно главное в жизни - любовь. Сколько ни перечитывал эту сцену, не мог удержать волнения. Человек умирает от любви. Не было еще в кино такого...
Режиссура в кино то и дело требует компромиссов. Все время ищешь оптимальные решения — иногда вынужденные. Запил актер - снимаешь другого. Забыли бороду в гримерной -тут же придумываешь: пусть актер играет спиной. Нужна солнечная погода, а всю экспедицию на небе ни просвета. Задумана массовка на триста человек, а ассистенты кое-как набрали пятьдесят. Сняли замечательную сцену, а материал ушел в брак, переснять невозможно. Компромиссы не дают тебе задремать на ходу: все время надо искать выход, чтобы хоть как-то сохранить первоначальный замысел.
Снимать «Смерть героя» я собирался под проливным дождем, очищающим летним ливнем, при огромном стечении народа, с проносящимися мимо поездами. Мне виделась мокрая толпа, зонты, склоненные фигуры над умирающим человеком, полураскрытая рубаха на герое, кусок обнаженного тела. Хотелось во всем библейской простоты и яростности.
Я рвался к этой сцене. Но не рассчитал дыхания на длинной дистанции, выложился до главного рывка. Съемки затянулись. Платформу пришлось снимать зимой.
На морозе снимать актерские сцены трудно. Тем более любовные. Актеру зябко. Пар изо рта. Страсть стынет.
Станция, на которой происходили съемки, являла собой зрелище столь унылое, что единственным спасением было - снимать ночью, увести в темноту печальное убожество антуража. К тому же зимой день короткий, снять за него ничего не успеешь. Уж лучше начинать, когда стемнеет. Мы расставили повсюду - на платформе, на мостике, на лестницах - диги. Они принесли с собой праздничность, что-то от цирка...
Финальный отъезд от платформы возник случайно. Мы кончали снимать сцену, была какая-то печаль в окружающем
137
пространстве, да и нам самим было грустно расставаться с этим прекрасно условным миром. И от этого родилась мысль снять прощание - уехать с поездом вдаль от этой платформы, где праздничная жизнь и праздничная смерть, сделать этот праздник угасающим островком среди бездны тьмы.
Мне сейчас даже страшно вспомнить, что на съемках «Романса» мы чуть было не убили мальчика. И все из-за этой странной системы, при которой актера удавалось выцарапать у театра иногда всего на семь-восемь часов. Снимали в Казахстане: пять с половиной часов лету, затем два с половиной часа в машине до площадки, тут же актера сажают на грим, одновременно декорация заливается водой, два часа съемок, и - обратно в машину, на аэродром. Актер, естественно, играет плохо, хоть как-то настроиться ему некогда. Условия ужасные. Скоропалительность, спешка - лишь бы успеть, уложиться к сроку.
В кадре должна была обвалиться крыша - почти прямо на наших героев. Девочке, державшей на руках мальчика, надо было дойти до отметки - так, чтобы балки рушились за ее спиной. Она до отметки не дошла- остановилась раньше. Ей кричат - она не слышит, да и трудно что-нибудь услышать. Ветродуи воют, брандспойты хлещут, она по пояс в воде - вода холодная, семь градусов. На девочках -до шеи, под одеждой - резиновые водолазные костюмы. На руках дети. И крыша валится прямо на мальчика - острым концом бревна. Если б упало чуть правее или левее, не знаю, чем бы все кончилось - наверное, самым худшим. И где бы я после этого оказался - тоже Бог ведает. А так, ничего, отделались испугом: мальчику оцарапало щеку. Я ехал со съемки, крестился, благодарил Бога и судьбу...
Когда я смотрю эту картину сейчас, вижу, насколько неровно она сделана. Смешение жанров все-таки было непривычно новым. Стихотворные диалоги, танцы, музыкальные номера - и тем не менее все достаточно органично.
Молодежь в основном приняла фильм так, как нами задумывалось. Я чувствовал: это их фильм. Но помню и не-
138
молодую женщину, кряхтевшую и ворочавшуюся весь сеанс. Когда потерявший свою любовь герой вышел от Тани, зарыдала-запела труба, хор подхватил: «Ты вернулся к нам!», женщина не выдержала и сказала: «Господи! На какую муть деньги тратят! Безобразие!» Сказала громко, на весь зал...
На Западе картину не поняли, да и вряд ли когда-либо поймут — слишком она вся советская — Родина-мать, армия, коммунальный быт. Помню, в Риме я показал фильм Бернар до Бертолуччи. Он приехал на автомобиле моей мечты -огромном «мерседесе». После просмотра Бернардо сказал:
- Ты меня разочаровал. Мы, левые художники, боремся у себя в Италии со всем этим американским стандартом -мотоциклами, длинноволосыми прическами, гитарами, со всей этой буржуазной пошлостью, а ты ее воспеваешь.
Я смотрел на его «мерседес» и думал:
«Как ему объяснить, что в нищей России, замороженной брежневским режимом, рок-н-ролл и длинные волосы - это и есть глоток живительной свободы, почти вызов, и несмотря на всю догматику идеологии «Романса», он звучит как вызов. Поэтому-то молодежь фильм и приняла».
После первого просмотра в Доме кино ко мне подошел Володя Дмитриев, киновед, ныне замдиректора Госфиль-мофонда.
- Андрей, - сказал он, - ты снял почти гениальный фильм.
Я не мог понять, что значит «почти», но все равно было приятно.
Начальство не знало, как поступать с «Романсом». Принимать его приехал Демичев, член Политбюро. После просмотра он сказал какие-то слова о чувственном восприятии мира, процитировал Шопенгауэра, дал понять, что он не ординарный партократ, а философ. «Романс» был принят.
Лена Коренева пошла работать в театр, все время «Романса» мы жили вместе, потом ездили в Карловы Вары, в Берлин, - Лену всюду оформляли как мою гражданскую жену.
Месяцев через шесть после «Романса», когда уже начи-
139
налась «Сибириада», наши отношения постепенно стали охладевать. Мне хотелось домашнего уюта, еды в доме, жены, которая рядом со мной. Лена не для этого была создана: самолюбивая, порывистая, талантливая, она любила поэзию, не любила прозу быта. Мы были вместе почти три года - стало ясно, что мы расстаемся.
Кончался этот период моей жизни. Я уже думал о том, чтобы уехать за границу. Помню, я провожал Ию Саввину домой со съемок. Сказал ей:
- Я уеду. Здесь жить не могу.
Посмотрите фотографии рабочих моментов съемок - неважно какой картины. Режиссер на них чаще всего с сосредоточенным видом смотрит в глазок камеры, оттерев оператора от его рабочего инструмента. Я этим тоже грешил, особенно на первых порах работы в кино. Хотелось самому проверить точность выстроенной композиции, задуманного мизанкадра. Со времен «Романса о влюбленных» придерживаюсь в корне иной позиции: режиссеру лучше вообще не глядеть в камеру — это дело оператора.
Суть вопроса не в этике взаимоотношений двух профессий, а в эстетике кино. В сегодняшнем кино мизанкадр себя изжил. Выверенная математика композиций «Ивана Грозного» (на переднем плане сверхкрупно профиль Ивана, а за ним тысячные толпы народа, идущие звать его на трон), повторенная сегодня, оттолкнула бы зрителя. Сегодняшний зритель развращен документалистикой и ее приемами, вторгшимися в игровое кино. Самые впечатляющие документальные кадры чаще всего сняты небрежно, бесформенно даже, без заботы о красоте композиции или мизансцены. Волнует сам факт, ощущение правды факта. Потому в принципе в камеру я сейчас вообще не гляжу. Я организую жизнь, оператор ее снимает...
140
Лева Пааташвили появился в моей жизни, когда я готовил «Романс о влюбленных». С Рербергом я работать больше не мог, хотя и чувствовал, как мне его не хватает.
Я сталкивался с Леваном в мосфильмовских коридорах, иногда он появлялся на съемочной площадке «Дворянского гнезда» и «Дяди Вани» - неунывающий, сухой, рано полысевший, с крючковатым носом, динамичный, всегда полный оптимизма, жадно интересующийся всем новым в профессии.
Позднее Леван напомнил мне один эпизод, мной давно забытый, но на него произведший впечатление. В павильон на съемки «Дворянского гнезда» привезли из музея старинную мебель, обитую натуральной кожей серо-стального цвета.
- Не тот тон! - сказал я.
- Как! Вы же просили серо-дымчатого цвета, - стали объяснять ассистенты.
- Слишком холодный оттенок. Нужен другой тон.
Левану это запомнилось. Надо же! Привозят мебель, уникальную, раритетную, со своей настоящей обивкой, а я привередничаю: не тот оттенок тона! Леван почувствовал во мне человека, дотошного в отношении не только цвета, как такового, но и оттенков.
Леван старше меня, пришел в кино вместе с другим режиссерским поколением. «Романс» задумывался как произведение раскованное, дерзкое по своему языку, динамике камеры. Мне нужен был оператор очень молодой духом. Сможет ли? Мне самому уже под сорок, Левану - под пятьдесят.
- Не беспокойся, - сказал он. - Я тебя не подведу.
И действительно, картина снята так, будто за камерой стоял очень молодой человек. Снята так, как сегодня снимают клипы. Снимали мы на советской пленке, широкоформатной, пользовались гигантской тяжеленной камерой.
Решили - исходить из того, что реально возможно. Сделаем недостатки достоинством. Будем снимать внаглую. Пусть где-то нерезкость. Пусть зерно. Пусть тряска от руч-
141
ной камеры. Пусть солнце прямо в кадр лепит. Пусть от солнечного света в кадре «бороды», пусть засветка, разрушающая изображение. Не важно. Это будет наша эстетика.
Леван, как ни дико ему было подобное слышать, риска не побоялся. Чтобы снимать так, как предлагал я, он должен был сломать себя. Ему было трудно. Тем более что с рук он прежде снимал редко. А тут чуть ли не все с рук, да еще на длинной оптике. Вплоть до 300-мм объектива, которым снимался уход в армию. Леван держал камеру на груди, сам не верил, что что-то получится. Но мышцы у него стальные. Рерберг был ленив, таскать камеру не любил, придумывал разные краны, тележки. Пааташвили брал камеру на плечо и снимал с рук.
Мы с Леваном много думали о том, как создать ощущение ослепительности, как обрушить на зрителя тот же захлеб счастья, которым живут герои. Ослепительность нельзя создать за счет интенсивности света - она возникает из перепада, контраста между светом и тьмой. Выходя на свет из темной комнаты, вы жмуритесь. То же и при съемке: должен быть провал черноты, чтобы потом глаза пронзила ярость света. Потому в первой части картины много кусков темных, провалов, за которыми следуют кадры, близкие по прозрачности к засветке. Так Леван снял сцену в ванной: темнота и слепящий луч, врывающийся сквозь оконце - вокруг нагого тела Тани он рисует почти светящийся контур.
Хотелось добиться ощущения полета почти над самой землей. Словно бы ты мчишься на мотоцикле, голову пригнул к стелющейся вокруг траве и полевые цветы бьют тебе в нос.
Для съемки сцены «Смерть героя» мы заказали семь сто-киловаттных лихтвагенов.
- Семь? Не может такого быть! - сказали на студии.
- Нет, нужно семь. Меньше не уложимся, - сказали мы.
- Даже на «Войне и мире» такого не было. Мы снимали огромные ночные сцены города, ночные декорации -столько не требовалось. Семь - это все лихтвагены, какие есть на «Мосфильме».
142
Нам их все-таки дали, но из производственного отдела послали представителя, видимо, проверить, не обманываем ли. И когда он увидел, что все диги стоят на мостках через рельсы, все светят в объектив и ни один - на актера, то чуть с ума не сошел. Понять, зачем они, да еще столько, было ему не под силу.
В первый раз у меня получилось то, что я задумывал: эстетику первой части разрушить эстетикой второй. Во второй части изображение утрачивало цвет, теряло перепад яркостей, становилось серо-серым (не черно-белым), служебным, невыразительным, как и сама жизнь героя -жизнь без любви...
Лева доказал, что неразрешимых задач для него нет. Конечно, немало значило и то, что художником на картине был Леня Перцев, с которым я тоже работал впервые.
Пааташвили - один из той плеяды замечательных советских операторов, которая умела работать вопреки любым обстоятельствам. Из тех, кто все время экспериментирует, делает какие-то свои личные поливы, предварительные засветки, лишь ему понятные и ведомые примочки, мелкие приспособления собственного изобретения. На «Кодаке» кто хочешь снимет - а попробуй сними на «Совко-лоре»! Для этого нужно многое - опыт, культура, талант, профессия.
Все приемы, которые мы здесь придумали, у нас очень скоро разворовали, я их потом видел во многих картинах. И слава Богу! Так и должно быть. Но следующую картину мы уже снимали по-другому. Потому что уже была другая тема и другой материал...
Когда я поступал во ВГИК, не сомневался, что знаю о режиссерской профессии все. Когда начал снимать «Первого учителя», уже думал, что знаю почти все. Снимая «Историю Аси Клячиной», пришел к пониманию, что знаю далеко не все. С каждой новой картиной мир кинематографа все более раздвигался и становился все более проблемным. Жизни не хватит, чтобы дойти до дна.
143
Летом 1974 года меня вызвал к себе Ермаш и предложил поставить фильм к съезду партии - о нефтяниках Сибири.
Я в тот момент уже собрался делать «Вишневый сад» с Джиной Лоллобриджидой в главной роли, а тут это предложение... Идея меня заинтересовала. Понимал, что берусь за что-то очень трудное: материал неподатлив — чистый гранит, но это-то и увлекало.
Посоветовался с Ежовым, знал, что писать с ним такую вещь - одно удовольствие. Вместе стали искать драматургическую идею, форму будущего фильма. Начали с изучения документального материала. Знакомились с историей открытия Березовского газового месторождения (то самое Березово, где был в ссылке Меншиков), с тем долгим путем, который вел к тюменской нефти, с биографиями ее первооткрывателей - Ровнина, Салманова, Эрвье. Все это оказалось очень важно для дальнейшей работы. Мы постигали те трудности, с какими сталкивались прототипы наших героев. Трудности эти более всего не природного, не географического порядка, но прежде всего психологического. Гораздо более, чем суровый климат, открытию сибирской нефти мешала человеческая косность.
По ходу работы мы все дальше уходили от собственно тюменской нефти. Тема расширялась, вбирала историю всей Сибири, всей страны.
Вместе с работой над сценарием, а потом и над фильмом мы выходили на иной пласт размышлений - о человеке и среде, породившей его. Нефть, как и все прочее, на что направлены усилия производства, не самоцель. Она лишь средство сделать жизнь на земле лучше.
Еще не было Чернобыля, но результаты неграмотной политики уже давали свои кошмарные плоды. Катастрофа Арала, катастрофа Севана... Решая одну задачу, сегодня жизненно необходимую, человек создавал себе десять других, расхлебывать которые предстоит в будущем веке.
144
Именно тогда я открыл для себя работы Александра Чижевского, ученого, десятилетия проведшего в ссылке, не публиковавшегося, не переиздававшегося. Он писал о неразрывности связи человека и космоса, о «земном эхе солнечных бурь», о взаимосвязанности существования человека, его психологии с породившим его миром...
Размышляя о главном герое фильма - Алексее, мы пришли к тому, что не сумеем его понять, если не проследим, как он исторически формировался. Да, он не помнит своего родства, но почему не помнит?
Одно стало цепляться за другое. Чтобы понять, каков рабочий 70-х, надо понять, кто его родители, отец и мать, их архетип. Наш герой родился примерно в 45-м году, значит, его мать должна была родиться в 20-м. Стали думать о людях 20-х. Какие они, каково время, их воспитавшее. Энтузиазм, классовая борьба в деревне... Очень типичны были судьбы энтузиастов, потом за свой же энтузиазм и пострадавших - либо от классового врага, либо от государства. Стали думать дальше, пришли к тому, что надо понять и характер энтузиаста: откуда он возрос, какие у него корни? Что связало его с революцией?
Стали копать, кто кинул зерна революции, кто занес в Россию этот вирус. На то, чтобы дойти до этих, в сущности, очень простых вещей, ушло пять месяцев. К этому времени стало ясно, что картина будет об истории века. Еще пару месяцев потребовалось, чтобы понять, что вся эта история должна умещаться в одной деревне. Сменяется поколение за поколением, люди приходят в деревню и из нее уходят, или даже убегают, или остаются там навсегда - в земле. Стало ясно, что сценарий должен состоять из новелл. Только после этого, спустя полгода, мы поняли, что можно садиться писать. Все предшествующее время заняли поиски магического кристалла, сквозь который можно увидеть радугу. Замысел начинает сиять, когда понимаешь, что нашел форму, воплощающую замысел во всей его полноте.
Я доволен этой картиной, хотя, на мой сегодняшний
145
вкус, она медлительна, могла бы быть на час короче. Сейчас я многое бы делал иначе, но картиной этой горжусь потому хотя бы, что снять длинную картину сложнее, чем три коротких. Три коротких моста построить проще, чем один с длиной пролета, равной этим трем. Нужны иного качества материалы, чтобы выдержать такие нагрузки, нигде не потерять зрительское внимание.
С этой точки зрения конструкция вещи, ее архитектоника, ее саморазвитие, спады и подъемы динамики требуют самого серьезного драматургического расчета.
Мне дороги в картине образные рифмы, именно здесь они стали для меня своеобразным методологическим ходом, организующим материал. Скажем, кусок цепи из острога - два звена. Мальчик получает их от беглого каторжника Родиона, они переходят по наследству от одного персонажа к другому, от одного поколения к другому. Или Вечный дед, никогда не умирающий персонаж, появляющийся на экране всякий раз, когда возникает ощущение метафизики мира. Или звезда, на которую Афанасий рубит дорогу. Дорога на земле, звезда на небе, падают со стоном деревья, звезда задает дороге направление и приводит ее на Чертову гриву, в непролазную топь, к дьяволу. Дорога, которая должна была увести из этой деревни к жизни, приводит в самую смерть.
Образ звезды как персонажа возник из пастернаковского стихотворения («Из щели дуло...») - о волхвах, пришедших к младенцу Христу. Они склонились над колыбелью, и вдруг кто-то их отодвинул. Обернулись - с порога смотрела Звезда рождества. Звезда как действующее лицо - у Пастернака и у нас.
Точно так же рифмуются и убегания из села - герои жаждут вырваться отсюда. Но убегание ведет к смерти. Те, кто покинул село, погибают. Село в «Сибириаде» - архетип всей жизни. Вырывание из села, насильственное или добровольное, есть вымывание из жизни, прямой путь к смерти. Картина имеет симфоническую многоплановость и объем.
146
Совсем не просто было все это придумать. Не сразу при-думалось решение эпизода убийства Кольки Устюжанина, непонятно откуда появившиеся в избе цыплята - предвестие того, что Спиридон где-то рядом. Очень трудно было создать иррациональное ощущение страха в эпизодах Черной гривы - никогда до этого не снимал страшных вещей.
Я уже говорил о финале, празднике сквозь слезы, этом подарке от Феллини.
Леван - человек самоотверженный. Не забуду его на съемке нефтяного пожара, в черном клеенчатом плаще, с фанерным листом, повязанным над головой. Всякое могло случиться, взрывалась и заваливалась нефтяная вышка, летели в разные стороны здоровенные болты и гайки, текла горящая нефть. Съемку готовили как военную операцию. Ошибиться не имели права - второй вышки нам никто бы никогда уже не дал. Азарт съемки был такой, что немудрено было забыть в раже о собственной безопасности...
Лева человек цельный, ясный, преданный. Когда тяжело заболела его мама (это случилось уже под конец «Сибириады»), он не поверил врачам, уехал к ней в Тбилиси, по своему разумению ее лечил, выхаживал, кормил, изобретя какую-то специальную методу, и несколько лет жизни для нее отвоевал.
Вот такой человек! Благодарен судьбе, что свела меня с ним.
В «Сибириаде» нет плохих героев. Все хорошие. Нет палачей и жертв. Все жертвы. В общем-то картина о том, как история, революция, веления государства, цивилизация за волосы отрывали человека от родного дома, от земли. И оторвали, он стал перекати-полем, ценности этой земли оказались ему чужды и недоступны... Вот тогда он эту землю и сжег.
С этой точки зрения картина была не только не «госзаказовской», соцреалистической, но изначально чуждой официальной идеологии. Это была история о том, как техническая цивилизация убивает культуру, природу и человека. Когда в финале картины нефть сжигает все - кресты на кладбище, могилы, где покоятся поколения жителей
147
села, отцов и дедов героев, из глубин земли, от самого ее духа возникают души погибших и похороненных - для меня совсем уже мистический и поэтический ход, своей сущностью отрицающий идею госзаказа и политпропа.
Вся картина была пронизана ощущением присутствия Бога. Удивляюсь, что ее приняли. Принимали ее, конечно, непросто. После просмотра первых двух серий меня вызвал к себе Сизов.
- Ты понимаешь, что ты делаешь? Ну, хорошо, я на пенсию уйду. А Филиппу куда деваться, ему как это расхлебывать?
Я чего-то наговорил, наобещал, что-то действительно вырезал, но сути это никак не поменяло - картина осталась той же и о том же.
Картина такого объема, к счастью (Ермаша и моему тоже), не поспела к съезду. Что-то в ней я переделывал по указанию Ермаша. Самым удивительным было для меня указание переснять сцену в кабинете члена Политбюро, которого играл Ларионов. Причина пересъемки: у Ларионова на левой щеке - бородавка, и, как оказалось, точно там же, где у Косыгина. Надо, чтобы ее не было видно. Кафкианская ситуация. Заново построили декорацию, пересняли на совершеннейшем серьезе. До сих не могу избавиться от абсурдной магии советского страха.
Еще больше, чем принятию картины, удивляюсь, почему критика встретила ее так озлобленно. Не могу понять. Первой настоящей рецензии дождался спустя почти десять лет, когда началась перестройка. Молодой критик, кажется, тогда еще вгиковский студент, Саша Шпагин, человек уже другого поколения, увидел картину без всяких идеологических шор, понял и написал, о чем она.
Себе же я лишний раз доказал «Сибириадой», что нет скучных историй, все может быть предметом искусства -история члена партии, любые самые официозные темы. Толкование, интерпретация - вот чем живет искусство. Режиссерская профессия - это прежде всего искусство интерпретации.
148
Грустная слепота! А мой друг Миша Ромадин? Я сказал ему:
- Буду делать фильм о нефтяниках. Пойдешь на картину художником?
- Я? Чтобы я делал фильм про черную жижу?! Не-е-т! Сроду не делал и делать не буду.
Говорили, что Кончаловский продался большевикам, снимает госзаказ. Грустно думать, но Чехов был прав, говоря, что русская интеллигенция мыслит партийно. Даже если это мысль антибольшевистская и либеральная, она все равно по методу своего утверждения большевистская. Руби сплеча, не вникая в суть.
Недавно по радио я услышал интервью одного кинорежиссера.
- Я не люблю Кончаловского, - сказал он, и пояснил: -Кончаловский всю жизнь прожил счастливо, в достатке, и вообще мы с ним люди, так сказать, разных взглядов.
Мне подумалось, что в этом высказывании человека, с которым за всю жизнь мы двумя словами не обменялись, как в капле, отразилась суть неприязни ко мне у русско-советской интеллигенции. В первой книге я уже писал, что, будь я алкоголик, нищий, сын диссидента, к моим картинам относились бы много лучше. Да, все-таки я слишком благополучный человек, чтобы коллеги считали меня заслуживающим внимания художником. Поменял ли бы я свою судьбу, мечты, радости, надежды, восторги, разочарования на успех и признание своего творчества у тех, кто меня не любит? Нет, не думаю. Конечно, обидно наталкиваться на предвзятость. Но несчастным из-за этого не буду. Как говорится, себе дороже...
А зрители приняли «Сибириаду» очень хорошо. Помню, как мы возили ее в Томск, где снимались многие сцены. Просмотр происходил во Дворце спорта, в зале на пятнадцать тысяч зрителей, пять часов подряд с коротким перерывом. Никогда не мог представить, что пятнадцатитысячный зал может в такой напряженной тишине следить
149
за экраном. Слышно было, как у кого-то упал номерок, когда Спиридон убивал Кольку Устюжанина. Мертвая тишина. Волнующие мгновенья...
Интересно, вы не знаете, почему все-таки кому-то счастливое и благополучное детство прощается (скажем, лорду Спенсеру), а кому-то - ни за что и никогда?
Ермаш очень нервничал после этой картины. Она ему нравилась. Как и прочим марксистам, человеческое ему не было чуждо. Помню, как он расхаживал по кабинету взад-вперед, взад-вперед... Наконец, сказал:
- Ну, ладно. Засылаю.
Подразумевалось, что он отправляет «Сибириаду» на дачи членов Политбюро. Реакция последовала недели через две. Кисло-сладкая. Косыгину картина не понравилась -я узнал это от Ермаша.
- Мы не позволим Кончаловскому, - сказал Косыгин, -учить нас, как развивать индустрию и строить социализм.
В виду имелась тема строительства гидростанции, которая должна была затопить пол-Сибири, а с ней и деревню, ту самую, откуда родом все наши герои. Накат на картину был серьезный, но кому-то из Политбюро картина все же понравилась. Не помню, кому именно. Не исключаю, что Андропову. Помню, Сизов позвал смотреть картину Бобкова, генерала КГБ, заместителя Андропова, начальника идеологического отдела его ведомства. Я тоже был позван на этот просмотр и увидел человека, надзиравшего за всей интеллигенцией и диссидентами: сидел забавный, совсем не страшный, грузный мужчина, в сползших носках и генеральских черных полуботинках с резиночками. Я смотрел на них и думал: какая магическая власть у хозяина этих стоптанных башмаков! В зале были только мы трое. Сизову было очень важно, что Бобков скажет.
150
- Хорошая картина, - сказал после просмотра Бобков. -Глубокая. Ничего антисоветского в ней нет.
Вполне возможно, что это Бобков порекомендовал картину Андропову. Во всяком случае, просмотр происходил до Каннского фестиваля, и, наверное, это мнение помогло Ермашу решиться послать картину в Канн. Успех на фестивале был ему очень важен - на карту, как я понимаю, была поставлена его партийная биография.
Канн для меня тоже был очень важен. Я уже рассказывал про разговор с Копполой, тот готов был поделить «Золотую пальмовую ветвь» со мной. Он-то уже знал, что ее получает; доверительно сообщил мне в Сан-Франциско, что за полгода до фестиваля ему это гарантировали.
- Если привезете «Апокалипсис сегодня», получите «Золотую пальмовую ветвь».
Это к разговору об объективности любого кинофестиваля.
Жюри разделилось. Говорили, что нельзя делить «Золотую пальмовую ветвь» между Россией и Америкой, надо дать европейской картине. В итоге разделили ее Коппола и «Жестяной барабан» Шлендорфа. Франсуаза Саган, в тот год президент жюри, заявила, что уйдет из жюри и устроит пресс-конференцию, если «Сибириада» останется без «Золотой пальмовой ветви». Чтобы как-то успокоить ее, а возможно, и кого-то еще, спешно придумали Гран-при спесиаль. Такого до «Сибириады» не было. Были «Золотая пальмовая ветвь» и «Серебряная». Я, конечно, считал, что заслуживаю «Золотой», как, наверное, думал бы на моем месте любой художник, и был очень зол, что не получил ее. Тем более этот разговор с Копполой! После него я был уверен, что золото наше. Дважды я пролетел со своей самоуверенностью - с «Первым учителем» в Венеции и с «Сибириадой» в Канне.
Полагать, что фестивали - реальный показатель художественного качества фильма, заблуждение. Можно ли быть объективным по отношению к искусству, если его
151
оценка всегда вкусовая. Кому-то из членов жюри нравится одна картина, кому-то другая, у одного - одно понимание мира, у другого - другое, каждый преследует какие-то свои цели, подыгрывает своей стране или какому-то дорогому для него режиссеру...
Я не раз был в жюри. И на Московском фестивале, где сделал все, чтобы Первый приз не получил фильм Кулиша о Циолковском, и на Берлинском, где выбивал для Шепитько премию за «Восхождение». А Фассбиндер там же в Берлине проталкивал какую-то картину студии Довженко, на мой взгляд, ужасающую.
- Но это же очень плохой вкус, - возражал я.
- Именно поэтому она мне нравится, - он был большой любитель кича.
Вспомнилась забавная история: во время Берлинского фестиваля я часто ходил загорать на крышу отеля, там был большой спортивный клуб с бассейном. Оказавшись там в первый раз, я не поверил глазам: все - голые. Немцы вообще очень свободно относятся к обнаженному телу: голыми были все - мужчины, женщины, дети. Ходили, переступая друг через друга, пили пиво.
Я решил привести туда Чурикову с Глебом Панфиловым, они пришли в купальных костюмах и оторопели от увиденного - по коридору, ведущему к душам, шла толпа, преимущественно состоявшая из голых мужчин и женщин.
- Пойдем, пойдем быстрее, - заторопил я.
- Что это?
- Это люди из бассейна.
- Не понимаю.
- Ну, нудисты.
У входа лежал, накрыв лицо газетой, спящий человек, выставив на всеобщее обозрение сильно возбудившийся детородный орган. Бедная Чурикова потеряла дар речи. Не знала, куда смотреть. Наконец, ей удалось выдавить:
- Пошли от... от... отсюда...
152
Она убежала, остановить ее мне не удалось. Хотя я ее понимаю. Зрелище было не для девственного российского сознания. Глеб тоже слегка потяжелел, и он не ожидал такое увидеть.
— Сюда бы автобус наших туристов! — задумчиво сказал он...
За год до «Сибириады» я был в жюри Каннского фестиваля. Могу гордиться результатами своей работы во всех жюри, включая каннское. Но всюду на жюри шло давление со стороны дирекции фестиваля — в Берлине послабее, в Москве - побольше, но самое сильное, до отвратности немыслимое - в Канне.
В тот год, когда я был членом жюри, на фестивале была картина Алена Паркера «Полуночный экспресс», которую очень проталкивал ее продюсер. Это была история американца, оказавшегося в турецкой тюрьме. Картина меня возмутила своим расизмом: молодой режиссер, снявший свою первую картину, показывал турок как грязных свиней, скотов. Кстати говоря, после этой картины в мире заметно изменилось отношение к туркам, многие судят о целом народе только по «Полуночному экспрессу». Да, конечно, тюрьма - везде не радость, из чего не следует, что в Турции она хуже, чем в России или Америке. Какова тюрьма русская — я достаточно ясно представлял (было кого послушать), а американскую тюрьму со временем увидел в реальности...
Директором Каннского фестиваля тогда последний год был Фавр ле Бре, большой зануда. Скрываясь от него, мы встречались «подпольно». Договаривались, передавая друг другу записочки: «Встречаемся в три часа у фонтана». В инициативную «группу заговорщиков» входили Пакула, Лив Ульман, я и итальянец... «Золотую пальмовую ветвь» мы дали «Дереву для сабо» Эрманно Ольми, великой картине, неповторимо поэтичной и тонкой. Но толкали нас отдать этот приз картине французской и убеждали, что нельзя не дать ничего американцу. Шла торговля каждым
153
призом. Не стесняясь, спрашивали: «Если мы проголосуем за это, будете ли вы тогда голосовать за вот это?»
Увы, это естественно. Миру свойственно лицемерие. Лицемерие Каннского фестиваля ничуть не меньше, чем любого другого. Если в этом году дали приз европейцу, то на следующий год обязательно надо дать американцу. Это политика, за которой стоят большие деньги, серьезный бизнес. Каждая премия - результат упорной торговли. За зеркальными фасадами, лимузинами, шелестом шелка и парчи, запахом «Шанели» — хруст раздавленных костей и треск раздираемого мяса... И все же приятно премию получить, пусть тебе ее кто-то и выторговал. И все же искусство остается искусством, пусть оно и предмет торга. Каннский кинофестиваль к киноискусству отношение имеет прямое.
Даже зная обо всем этом, все равно обидно было остаться без «Золотой пальмовой ветви» - «Сибириада» была для меня мостом ТУДА. Хотя для Ермаша и Гран-при спесиаль был спасением.
Я знал, что кончу картину и уеду. Я не получил бы работу в Америке, если бы не эта картина. Помню, какой восторженной была реакция после просмотра в Голливуде у Ширли Мак-Лейн, Джона Войта, Уоррена Битти. Совсем недавно позвонил Арман Ассанте, снимавшийся у меня в «Одиссее». Он впервые увидел «Сибириаду», сказал, что плакал, когда смотрел. А картине уже двадцать лет.
Тогда же, когда я был в Канне членом жюри, ко мне подошла француженка Лиз Файоль:
- Господин Кончаловский, хочу предложить вам работу на Западе. Не согласитесь ли вы написать сценарий?
Для меня это был подарок. Я заключил контракт, пусть противозаконно, но мне было уже наплевать. Я еще не кончил «Сибириаду», не проживал постоянно на Западе, и единственным моим работодателем по советским законам могло быть советское государство. Итогом этого контракта стал сценарий для Симоны Синьоре «Я послала письмо
154
своей любви», который потом поставил израильский режиссер Моше Мисраи.
Когда Симона работать со мной отказалась (ей нашептали, что я - агент КГБ), мы с продюсером поехали пристраивать сценарий в Америку. Там я познакомился с Сильвет Демез, милой миниатюрной француженкой с огромной копной золотых волос.
Сильвет работала в дирекции Каннского кинофестиваля. Когда пришла свеженапечатанная 70-мм копия «Сибириады», ее нужно было проверить. Зал был свободен только ночью. Я взял бутылку шампанского, под мышку- свою симпатичную француженку (она была маленькая-маленькая) и отправился в фестивальный дворец. Я уже был прилично пьян, когда в зале появился Ермаш. Он приехал на фестиваль, очень нервничал.
- Андрей!
А я смотрю кино, впервые на гигантском экране. Совершенно иное ощущение.
- С кем это ты?
- Это моя знакомая.
- Понятно.
И до четырех утра мы втроем смотрели картину. Пили шампанское. Просмотр был очень приятный. Обещающий.
«Не может быть, - думал я, - чтобы с таким фильмом - и пролететь!»
Но это случилось. Точно так же, как много позже случилось и с Никитой, который рассчитывал на «Золотую пальмовую ветвь» за «Утомленные солнцем», а получил тот же Гран-при спесиаль.
Фестиваль. Какой это праздник! Тем более для советского режиссера. Как мечтают все поехать на фестиваль! Как дерутся, чтобы попасть на него хотя бы в туристской группе, уже не говорю, чтобы повезти картину! И сколько всего происходит за кулисами этой праздничной тусовки, ничего общего с искусством не имеющего. Или имеющего все-таки, но очень мало. Борьба жесточайшая.
155
Каждый из участников (исключения так редки!) уверен, что его картина заслуживает первой премии. Мало тех, кто способен объективно себя оценить, понять свои шансы. В этом выражение естественного возвышающего самообмана. Но даже если ты и получил вдруг главную премию, она - все тот же возвышающий обман. Нет и никогда не будет единой шкалы, по которой можно измерить, какой фильм лучше других. Это не спорт, где фотофиниш покажет, кто первым порвал ленточку. Решают люди, а они пристрастны, бывает - предвзяты, бывает - корыстны...
И еще совсем о другом. Однажды, снимая «Сибириаду», я вдруг увидел в подъезде производственного корпуса «Мосфильма» Наташу с моим сыном, Егорушкой. Видел его я редко, она привела его специально, чтобы он встретился со мной.
- Он тебе хочет что-то сказать.
Егор встал на цыпочки, притянул меня к себе и на ухо прошептал:
- Папочка, я с тобой очень хочу дружить.
Меня так и ударило в сердце! Я вдруг вновь обрел сына! Как хорошо Наташа его воспитала!
С этого момента мы очень стали близки, хотя виделись по-прежнему не часто - я уезжал за границу. Я нанял ему педагогов - английского языка и английской литературы, сказал, чтобы он готовился учиться за границей. Он много занимался. Жил в моей квартире, когда я был за рубежом, наслаждался молодой холостяцкой жизнью. В один из своих приездов я нашел его в клинике с загипсованной шеей -он вывихнул себе позвонки, прыгая в воду...
Потом, как и положено, его призвали в армию. Благодаря протекции Саши Иванова, заместителя генерального директора «Мосфильма», его удалось устроить в кавалерийский полк, где, впрочем, служба тоже не была медом. Никогда не забуду, каким он был, когда я к нему приехал: весь завшивевший, в чирьях, с очумелыми глазами, на теле -три фуфайки, две майки, трое кальсон... Но все-таки от
156
многих более страшных сторон Советской Армии Егор был избавлен.
По окончании службы я смог взять его сначала в Париж, где он учился французскому. Страшно тосковал, рвался домой - я его не отпускал, держал просто клещами. Потом отправил его в Лондон. Год он проучился в колледже, затем поступил в Кембриджский университет. Я думал, по окончании он станет секретарем какого-нибудь крупного дельца в Голливуде - так обычно начинают карьеру в американском кино. Но когда он заканчивал университет, уже началась перестройка — он вернулся в Москву. Сейчас у него своя рекламная компания. А помимо того, он пробует себя и в режиссуре, уже снял свой первый полнометражный фильм. Горжусь своим сыном.
«Сибириада» многим обязана Рудику Тюрину. Характер типично русский. Сам он с Урала.
В конце 60-х по «Мосфильму» пронесся слух, что появился гениальный сценарист, по рукам пошел его дипломный сценарий о протопопе Аввакуме. Я прочитал. Сценарий действительно был написан очень хорошо. Мощный характер, прекрасный язык, диалоги. Вскоре я познакомился и с автором. Выглядел он как мучной червь - таким остался и по сей день. Подслеповатые глаза, редкие бесцветные волосы, толстые губы, большие руки, толстые белые пальцы, никогда не загоравшая кожа, сломанные, шестнадцать раз перебинтованные очки в толстой оправе - странная, даже грубая внешность, и к ней - взрывчатый резкий характер.
Помню, придя ко мне, он взял с полки какую-то книгу по живописи - кажется, о Тициане.
- Тебе нравится живопись? - спросил я.
В ответ он заговорил о живописи с таким пониманием, увлеченностью, сделав при этом своими толстыми паль-
157
цами полный изящества и элегантности жест, что я был поражен.
По темпераменту Рудик недалеко ушел от Славы Овчинникова.
Он очень любил приходить ко мне слушать музыку - я привозил из-за границы хорошие пластинки, диски новых групп. Помню, в начале 70-х я привез диск группы «Ванджелис» (кстати, перед «Сибириадой» я дал его послушать Артемьеву и сказал: «Мне нужна такая музыка» - он такую и написал). Тюрин тоже слышал у меня этот диск, остался под большим впечатлением. Дня через три в два часа ночи вдруг звонок в дверь.
- Кого, к черту, принесло?! Хриплый голос за дверью:
- Андрюш, это я!
- Кто я?
- Рудик! Открывай!
Открываю, кляня все на свете.
Входит Рудик, в дупель пьяный, - прямо в калошах, не раздеваясь (на улице снег, холод), идет мимо меня и еще тащит за руку незнакомую женщину. Толкает ее на диван. Говорит:
- Ставь! А ты сиди, слушай!
- Ты понимаешь, который час?
- Понимаю, Андрюш. Прости, дорогой, но очень надо послушать музыку!
-Какую?
- Ну вот, я у тебя слушал.
Понимаю, что выставлять его бессмысленно. Пока не послушает, все равно не уйдет. Ставлю пластинку, покорно сижу двадцать минут, потом кричу:
- Все! Концерт окончен!..
Он всегда жил небогато, зарабатывал мало, пристраивать свои сценарии не умел. Если и удавалось сценарий куда-то продать, все равно дело кончалось каким-нибудь безобразием. Он судился с режиссерами, обвинял их в том, что
158
исказили, изуродовали его сценарий; был непримирим. Вел себя как настоящий русский, то есть как полнейший бессребреник, человек чистый и принципиальный, отчего был невыносим. Но талант огромный.
Вдобавок к таланту литературному он еще и художник. Его понимание цвета, тонкость души, чувственного восприятия мира - все это в его характере и в его литературе. Как-то он попросил меня привезти из-за границы пачули. Это индийское благовоние, с очень тонким ароматом -я сам им в то время душился. Рудик почувствовал запах, сказал:
- Я тоже хочу такое.
При том, что душился он изысканными благовониями, гардероб его состоял из трех маек, шести рубашек, которые он всегда стирал сам, и страшной кожаной куртки. Но тонкость, изысканность, чувство формы всегда были в нем исключительно развиты. Он человек очень сложной внутренней организации. Одно время постоянным его спутником был тяжелый фотоаппарат, висевший на ремешке на шее, - в чреватых мордобоем ситуациях, где-нибудь в электричке, им можно было крепко звездануть по голове. Довольно своеобразное использование предмета художественного творчества...
Я всегда давал ему читать свои сценарии. Прочитав, он обычно бросал:
- Дерьмо! Ну, вообще-то ничего. А диалоги - дрянь. Меня это выводило из себя. Прочитав «Сибириаду», он сказал:
- Скучно. Диалоги все предсказуемы.
- Ну раз ты такой гений, напиши сам.
- Пожалуйста. Завтра принесу.
- Нет, ты сейчас, здесь сядь и напиши.
За пятнадцать минут он написал страницу. Я прочитал:
- Гениально!
Я понял, что он мне на картине нужен, выписал его в Калинин, где мы снимали. С утра говорил ему:
159
- Рудик, сейчас будем снимать вот эту сцену.
- Давай! Говори чего надо.
Пока я ел, он прямо на холодильнике чиркал на бумаге -тексты были всегда замечательные. Но, думаю, что по природе своей он больше художник, чем сценарист.
Когда нам с Мережко не удалось написать «Дом дураков», сценарий, задуманный в 1995 году, я пригласил Тюрина набросать либретто сценария. С либретто он не справился, но принес мне пачку рисунков:
- Вот это Жанна. Вот это гимнастика в сумасшедшем
доме.
Рисунки были чудные, в примитивистском духе.
Я начинал с ним многие сценарии - ни разу не получалось. Начинал «Рахманинова», начинал «Тристана и Изольду». Его все время уводило куда-то в сторону. За работу он принимался со всей серьезностью, потом то ли начинал пить, то ли просто ему надоедало. Где-то на десятой странице «Тристана и Изольды» французские герои начинали крыть русским матом, облеченным в стихотворные размеры: «Ах, вы б...и, проститутки, — песочил придворных король Марк, - но со мною плохи шутки...»
- Рудик, зачем ты мне это пишешь?
- Так, для юмора.
- Ничего себе юмор! У тебя тут семьдесят страниц такого юмора. Печатать не надоело?..
Таков характер. Ни с кем ужиться он не может. Женился, разводился, поддерживал семьи, но жить мог только один. По вечерам всегда мыл пол. Говорил: «Не могу работать, если пол грязный». Он, конечно, герой Платонова, Булгакова и Ерофеева. И, может быть, по таланту того же калибра. Художник исключительной тонкости, обутый в портянки, застегнутый в ватник, перепоясанный веревочкой. С него я написал одного из сумасшедших в «Доме дураков».
160
Начиная с «Аси Клячиной» у меня на картинах были очень хорошие помощники. Мне на них везло. Жора Склянский, подрабатывавший на жизнь в ассистентском качестве на «Асе», сейчас профессор во ВГИКе. Про Каныбека, приведшего на «Дворянское гнездо» Рустама Хамдамова, я уже рассказывал.
Обязательно на каждой картине были два студента-практиканта, которые, даже не получая зарплаты, старались сделать что-то полезное. Это всегда было кстати - рук не хватало.
Когда я стал спрашивать, кого из талантливых вгиковских ребят пригласить ассистентом на «Сибириаду», мне посоветовали студента режиссерского курса Сашу Панкратова
Так он появился у нас в группе. Человек жизнерадостный и наивный. Я ему дал задание прочитать сценарий и придумать для фильма что-то интересное. Идеи били из него фонтаном, они были по-своему кинематографичны, но для фильма не годились. Примерно так же, как мои идеи были совершенно чужими для де Сики.
Но мне очень понравилось его обаяние, живость, к тому же он сибиряк, до ВГИКа учился актерской профессии, играл в театре, мне показалось, что для него может найтись какая-то роль в картине. Я не люблю безликую массовку как фон для героя. Ищешь для героя персонифицированное окружение. Мне как раз надо было собрать актеров на роли буровиков из Алешкиной бригады. На одного из них я и взял Сашу Панкратова, на другого - Толю Смыкова, циркового клоуна, человека с добрым и обаятельным характером.
Саша был и есть дамский угодник Большой ходок. Знал весь актерский молодняк в Москве, включая всех абитуриенток. Я озадачил его найти молодую актрису на роль Насти. Чтобы она была сибирская, ядреная, кровь с молоком.
161
Я в это время болел, переходил на ногах воспаление легких (история с Лив Ульман началась как раз тогда). Жил у родителей, в моей квартире жила Вивиан. Саша привел Наташу Андрейченко: высокая, статная, круглая, вся, как яблоко, крепкая - укусить невозможно. Она мне понравилась, я начал нести какую-то ахинею - тут же решили выпить водки, болезнь этому занятию не помеха. Она стояла, готовила яичницу; я смотрел на ее икры, плотные, сбитые -вся казалась сделанной из одного куска. Сразу понял: она настоящая и, наверное, может сыграть Настю.
Наташа Андрейченко - от природы актриса. В ней русская широта, ощущение себя в пространстве, стать, мощь. Сейчас она жена Максимилиана Шелла, актера, памятного у нас по «Нюрнбергскому процессу» и многим другим фильмам, талантливого режиссера.
У нас с Наташей стало намечаться что-то романтическое. Я пригласил ее съездить со мной в Ленинград. Она пришла в малиновом бархатном берете. Берет мне как-то не очень понравился. Но поездка была приятной. Правда, потом наши отношения быстро завершились. У меня начался роман с Лив. Я вернулся из Норвегии. Пришла Наташа. Я сказал ей:
- Очень сожалею, но...
Роль свою она сыграла прекрасно. Правда, по ходу съемок было несколько шумных историй. Накануне съемок она исчезала, найти ее было невозможно, где, по каким загульным компаниям ее носило, никто дознаться не мог -даже Саша Панкратов. Потом она, так же нежданно, как и исчезала, возникала в группе, замечательно работала...
Художником на третьей и четвертой сериях картины был Саша Адабашьян. Он был с нами и в Калинине. Они с Панкратовым напились до такого состояния, что полезли к девушкам на четвертый этаж по вертикальной вывеске «Ресторан», торчавшей из стены гостиницы. Был большой скандал. Лишь много позже я узнал про все эти похождения: был поглощен фильмом, а группа в это время жила своей ночной жизнью.
162
Группа была большая, ночи длинные и светлые - июнь, Калинин. Ночная жизнь била ключом, закипала где-то в восемь часов вечера и затихала под утро. Я в это время спал мертвым сном.
Павел Петрович Кадочников появился на картине неожиданно для меня самого. Я представлял себе Вечного деда человеком маленького росточка, думал позвать на него Юри Ярвета, эстонского актера с безумной чертовщиной во взгляде, сыгравшего лет за пять до того короля Лира у Козинцева. Но Ярвет в то время был очень занят. Пришел Павел Петрович, я подумал: «Совсем не похож». Как человек и как актер он мне, конечно, нравился, но в роли я его себе не представлял. Он посмотрел на меня и сказал:
- Я очень хочу сниматься у вас.
- Спасибо вам большое, - ответил я, думая о чем-то своем. Он пришел через два дня и опять сказал:
- Мне очень нравится эта роль.
И опять мне было приятно это слышать. А на третий раз он пришел, взял меня за руку.
- Посмотрите мне в глаза. Я хочу, чтобы вы поверили, что я буду в этой роли сниматься. Вы увидите.
И я понял, что он будет сниматься. Играл он замечательно, но, как выяснилось, успевал не только играть.
В одну из бурных июльских ночей, проходивших вне пределов моего внимания, Наташа Андрейченко, Саша Панкратов и Павел Петрович Кадочников, народный артист СССР, были арестованы милицией за то, что купались голыми в реке - посреди Калинина, нарушали общественный порядок, громко кричали и пели. Подъехала милицейская коляска, их выудили из воды и, мокрых, доставили в участок. Но у Павла Петровича была с собой волшебная бумага, заботливо упакованная в целлофан, о существовании которой я тогда не знал.
Происхождение этой бумаги таково. «Подвиг разведчика» очень понравился Сталину. Был банкет, Сталин сказал Павлу Петровичу:
163
- Вот это настоящий чекист! - И спросил: - Что я вам могу сделать приятное?
- Не могли бы вы это же самое мне написать на бумаге? - сказал Павел Петрович.
В результате из кремлевской канцелярии Кадочникову прислали бумагу с Гербом СССР, где было написано: «Павлу Петровичу Кадочникову, артисту киностудии «Ленфильм», присваивается почетное звание майора всех родов войск СССР. Сталин. Ворошилов».
Эта бумага была для Кадочникова палочкой-выручалочкой и «Сезамом, откройся» многие годы. Даже спустя двадцать с лишним лет после смерти Сталина, когда снималась «Сибириада», ее магическое действие не иссякло...
Когда мы поняли, что за Алешкой-Никитой должен ходить цыган, я стал искать на эту роль актера-цыгана, пересмотрел многих, но у всех был поставленный голос. Все были не то. Мне сказали, что есть человек с диким степным голосом. Так в разгар нашей сибирской экспедиции в группе появился Митя Бузылев. Он приехал со своим шестилетним сыном, который курил папиросы и давал прикуривать папе.
Однажды поздно вечером, идя с просмотра материала к себе в номер, я услышал доносившиеся из ресторана музыку, шум, крики. Попытался войти. Швейцар сказал:
- Уже закрыто. Ресторан не работает.
- Пропустите меня!
- Нет, нет. Все закрыто.
Мне стало любопытно. Зашел с черного хода - через кухню. Смотрю: на эстраде стоит Митька Бузылев, у его ног -полно денег. Гуляют какие-то местные крутые. За столом, заставленным едой, сидит шестилетний сын, держит между ног трехкилограммовую банку икры, в левой руке папироса, правой - запускает в банку ложку и с ходу отправляет ее, полную, в рот. Время - полдвенадцатого. Хорошее времяпрепровождение для дошкольников.
164
165
Митя Бузылев, редкой заразительности музыкант, после этого много снимался в кино - вместе с Никитой в «Жестоком романсе» Рязанова, у Никиты в «Очах черных».
В «Сибириаде», как и во всех фильмах тех лет, мы говорили эзоповым языком. Я насытил сибирские эпизоды (деревню, пароходный причал) персонажами в ватниках. Чтобы зритель почувствовал в них зэков. Зэка определяют по ватнику и стриженой голове. В Сибири все знают, что если стриженная голова и ватник - значит, зэк или недавно выпущенный. Хотелось, чтобы гулаговское ощущение как бы подспудно присутствовало на экране.
На барже у меня сидело несколько таких человек: один -рядом с милиционером, читал газету, другой - цыган Митя Бузылев, пел замечательный романс «Твои глаза зеленые», который подхватывала Гурченко. Мне нужно было его постричь. Когда я сказал Мите об этом, в ответ тут же услышал:
- Уезжаю! Цыган нельзя стричь. Что ты, Андрей Сергеич?! У меня вся сила в волосах. Не могу. Позор на мой род ляжет. Очень плохая примета.
Он уже собрался садиться в автобус.
- Ты пойми, - пытался объяснить я, - в картине ты должен быть стриженый.
- Нет, нет! Делайте что хотите - не буду. Вот ты постригись, тогда я постригусь. - Он, конечно, был уверен, что уж я-то ни за что стричься не буду.
- Хорошо, - сказал я. И велел позвать гримера, который тут же остриг меня наголо.
- Теперь давай ты, - сказал я.
Выхода у него не было. Пол-лета я проходил с голым черепом. У Мити получилась очень хорошая роль. Вообще цыгане и Россия крепко завязаны. Есть какая-то в России, русской музыке, русском характере неопределенная, невысказанная тоска - извечная причина русского пьянства. Цыгане часто играют на этой струне...
Не помню уж точно, как он появился в моей жизни. Кажется, это было еще на «Романсе о влюбленных» — может, и раньше. Нам на съемку нужны были птицы. Узнали, что есть такой специалист по этой части - Ваня Теплов, Иван Михайлович. Он снабжал мосфильмовские картины канарейками, реквизитными собачками и прочей живностью.
Позднее я помогал ему при разводе с решением квартирных дел, он инвалид, имеет право на льготы. Но жену его понять могу. Поживи в комнатенке, заставленной сотней клеток с канарейками! А в придачу к ним еще и бесконечно плодящиеся собаки. Представляю, какой стоял запашок. Он же среди этой живности замечательно себя ощущал, и она вокруг него привольно произрастала, твари с превеликим удовольствием совокуплялись и множились, чувствуя в нем заботливую родственную душу.
Человек он примечательный. Родом из Бессарабии, с черными глазами, южным говором. Образования - два класса. Знаменит Ваня был чрезвычайным событием, некогда с ним произошедшим, - падением в бетономешалку. К технике безопасности в России всегда относились поплевывая - ни перил, ни заграждений на стройке не было, и со второго этажа строительных лесов он сверзился в бетонную кашу. Минуты четыре, пока вырубали электричество, его крутило и взбалтывало. Когда его, наконец, вытащили, врачи констатировали смерть. Ваню отвезли в морг, омыли холодной струей из брандспойта, положили на каменный пол. Вокруг покойники. Ходят студенты. Ваня все чувствовал, но ни глаз открыть, ни пошевелиться не мог - был парализован. Пролежал сутки. Мимо него таскали трупы на препарирование в анатомичку - в морге своя жизнь.
Шли два студента, жевали бутерброды. Каждый раз, когда кто-то проходил мимо, Ваня, поднапрягшись, шевелил
166
указательным пальцем - единственным, как-то его слушавшимся.
- Ой, смотри, - сказал студент, поперхнувшись бутербродом. - Палец!
Так обнаружилось, что Ваня не умер, а просто в коме. Если бы не палец, его бы запросто оттащили на стол и тогда уже, по анекдоту, вскрытие показало бы, что покойный умер от вскрытия. Потом к нему в больницу приходил извиняться начальник стройки. Конфеты принес шоколадные. Боялся, что посадят...
Ваня не всем об этом рассказывал. Только когда между нами установились очень теплые отношения, он доверил мне этот диковинный биографический сюжет.
Послушный, исполнительный и очень нежный, Ваня стал моей нянькой - еще во времена «Романса о влюбленных», потом уходил к Никите, потом снова вернулся ко мне. Иногда сидишь, смотришь новости по телевизору. Входит Ваня, не говоря ни слова, выключает телевизор, садится напротив, перегородив экран.
- Ты что, Ваня?!
- Скучно. Поговорим?
- Ты что, е....а мать, не видишь? Я телевизор смотрю!
- А! Извини... Извини...
Включает телевизор. Уходит...
Такая в нем наивность. Это, конечно, характер. Соединение Швейка и гоголевского Хомы Брута. Он сирота, пережил голод. Рассказывал, как в детстве мальчишки отняли у него хлеб, самого распяли на кресте - привязали веревками. Совесть у него была чистая, проблемы мирозданья его не мучили - спал хорошо. И здоровье у него, несмотря на бетономешалку, было крепкое. А уж что касается мужских достоинств, то по этой части персонаж был вообще фантастический. В каждом городе, где случалось побывать, он успевал оприходовать столько особ женского пола, по большей части замужних, что оставалось только завидовать. Другого такого специалиста не было.
167
- Вань, почему тебе бабы так дают?
- Андрэй Серхэич, я неказистый, лысый, - говорил он, блестя золотыми зубами, - муж ж не поверит, что я его жену... это самое. На фанэре. Мы фанэру подстелим, и на фанэре я ее... А потом - дочку...
Все-таки великая вещь - нервная система. Всякого рода сомнения снижают либидо. Ваню сомнения посещали редко...
Всюду, куда мы приезжали на съемки, группа прежде всего снаряжала Ваню оприходовать кладовщицу винного магазина. После первого Ваниного визита кладовщица становилась покладистой, буквально ручной: можно было выносить от нее вино ящиками - и в 11 вечера, и ночью, и с раннего утра. Она сидела, терпеливо ждала, пока Ваня появится, приголубит ее и уйдет с очередным десятком бутылок.
- Вань, водка нужна!
- Сейчас, Андрэй Серхэич...
Замечательно изображала его Гурченко. Он подходил к ней с кружкой.
- Людмила Марковна! Чайку не хотите? Хороший чаек.
- Нет, не хочу. Ты Андрей Сергеичу дай.
- Да я дал Андрэй Серхэичу, ему не нравится. Он меня с этим чаем подальше послал. Может, вы выпьете. Не выливать же...
Мою маму он снабжал канарейками. Все его канарейки пели. Он учил их при помощи магнитофона. Со всем живым у него был свой разговор. Звери и птицы его не боялись. Садились ему на шею, на голову. Вот так, наверное, в деревнях начинался слух о некоем блаженном или святом.
Бедный Ваня! Недавно он пережил инфаркт, плохо себя чувствует. Надо ему позвонить. Неужели и на это у меня не будет времени?
168
Знаете ликер «Малибу»? Его любят с молоком девочки-хипповочки, лет шестнадцати-семнадцати.
Для меня Малибу звучало то ли как какаду, то ли как марабу, что-то тропически знойное, недостижимое и непонятное. Первый раз я услышал это название, когда Лиз Файоль, француженка, с которой я пытался сделать свою первую картину в Америке, сказала:
- Сегодня едем к Полу. В Малибу.
Это было буквально в первую неделю моего посещения Калифорнии в качестве «частного лица». Поехали всей французской колонией - на двух машинах. Едем по знаменитой Пасифик-Кост-хайвей - той самой дороге, которая ведет вдоль океана, от Сан-Диего наверх почти до Канады. Красивая дорога. До Малибу километров тридцать. Справа - виллы, знаменитый музей Пола Гетти, полный шедевров живописи: чуть ли не все наследство Гетти завещал музею. Богаче музея в мире, думаю, нет; может купить то, о чем Лувр и подумать не смеет. А слева вдоль океана -пыльные заборы, за ними деревянные крыши каких-то малопримечательных строений.
- Где мы? - спросил я.
- В Малибу.
Подъехали к одному такому забору. Когда вошли за пыльную стену, открылся океан. Все стало понятно: эти дома стоят на океане. Как я потом узнал, это была не Колония Малибу, а просто Малибу. Нас встретил хозяин дома, сценарист, очень симпатичный парень, в профессиональной карьере не сильно преуспевший.
Был чудный день. Французы приготовили еду, лилось калифорнийское вино. Сохранилось несколько фотографий: я с Сильвет Демез, винный угар, солнце, океан. Замечательно сидеть на океане, на собственной террасе, если любите океан. Я не знал, люблю ли океан, - на океане никогда прежде не жил. Я был в восторге. Вокруг - калифор-
169
нийская околокинематографическая тусовка, пахнет нагретой сосновой доской, играет Пол Даймон: я запомнил эту музыку, даже сохранил где-то пластинку.
Океан здесь был, как всегда, красив и неприветлив. Купаться холодновато. Но зато я чувствовал себя свободным человеком. Первый раз я купался в Калифорнии пятнадцатью годами раньше, когда меня привез в эти же места Уоррен Битти. Кстати, в «Низких истинах», описывая его машину, я ошибся - машина у него была не красная, а черная, с обивкой из красной кожи. Сейчас вышла книга, в которой эта машина описана: называется «Беспечные ездоки и разъяренные быки», по названиям двух прославленных картин. Я смакую эту книгу. Вы не задумывались, почему приятно узнавать пакости про знаменитых людей, особенно если ты с ними знаком? Вот и приходит в голову: а не собрать ли в следующей книге полную помойку сплетен про своих знакомых? Это я так, пугаю...
Эта поездка в Малибу относится к 1981 году. Знал ли я, что спустя год встречу Ширли Мак-Лейн и та невзначай предложит приехать к ней. В Малибу.
- Вы знаете, где это?
- Знаю, - сказал я.
Я приехал к ней на уик-энд, в конце которого она сказала:
- А почему бы нам не попробовать жить вместе?
- Поживем, - сказал я. - Почему бы нет?
Так я поселился в Малибу, но это уже была Колония Малибу, не просто Малибу, а та его часть, куда, как говорится, въезжаешь только через шлагбуам. Шлагбаум физически, впрочем, не существует, но этот район находится сразу же за полицейским участком. Это уже район привилегированный.
Малибу тянется вдоль тихоокеанского хайвея, а Колония Малибу расположена в той части побережья, где хайвей начинает подниматься в I ору и пересекает мысик, а дорожка к Колонии сворачивает налево. Поэтому там уже нет бесконечного потока машин и заборчики уже не пыльные. Пер-
170
вый же дом за полицейским участком - дом Ларри Хэгмана (Джи-Ар, нефтяной король из «Династии»). Приятный человек, бережно приглаживающий свои, уже редкие волосы, любитель шампанского... Многих обитателей Малибу я вскоре узнал. Ларри вспомнился первым именно потому, что его дом сразу за полицейским участком.
- Я могу жить только рядом с полицейским участком, -говорил Ларри. - Только тогда чувствуешь себя спокойно.
Когда я впервые пришел к нему, он уже закончил строительство своего огромного дома.
- Сейчас я тебе покажу что-то, - сказал он. Нажал кнопку, и крыша над нами раздвинулась - мы по-прежнему сидели в гостиной, но уже «под небом голубым».
- Одну секундочку, это еще не все.
Он нажал другую кнопку: зазвучал Рихард Штраус - «Так говорил Заратустра», знаменитое начало, использованное Кубриком в «Космической Одиссее: 2001». Стереофоника была такая, что чуть уши не лопнули: звучало невероятно! Особенно это было красиво в сочетании с разъезжающейся крышей. И у меня тоже «ехала крыша». Насладившись произведенным эффектом, Ларри выключил музыку.
- Я только это местечко ставлю, - сказал он. - Самое начало. Дальше скучно...
Кто я был для Хэгмана и людей его круга? Сожитель звезды, русский приятель Ширли Мак-Лейн.
Я переехал к Ширли, ел салаты, которые она всегда готовила, привыкал к жизни на океане. Океан шумит, чайки, любовь... Спишь хорошо под шум океана.
Пока есть любовь, шум океана очень привлекателен. Но когда любовь кончается, начинаешь замечать, что он тебя раздражает. Обнаруживаешь, что все это время не слышал самых естественных для загородной жизни звуков - ни пения птиц, ни далекого лая собаки, ни ржанья лошади. А выше Малибу, на холмах - калифорнийские ранчо с множеством лошадей. Вот там океана не слышишь - только видишь его. Океан убивает все звуки, и, когда любовь кон-
171
чается, он начинает надоедать, даже может с ума свести. Или это тогда мне казалось?..
В Колонии Малибу были теннисные корты, я играл на них. Не мог не обратить внимания на одну девушку - блондинку, крепкую, с голубыми глазами, в веснушках. Когда она тянулась с ракеткой вперед, из-под юбочки выглядывала очаровательная попка в кружевных теннисных трусиках. Во мне просыпался Гумберт Гумберт, хотя, по правде, девушке уже было 22 года. Когда я отдыхал, а она играла, невольно думалось, что вот сейчас я должен идти домой к женщине, которую когда-то любил. Но разлюбил. Неприятное ощущение. Вообще соблазн - разрушительная сила. Для всех ли?..
К этому времени наши отношения с Ширли уже дали трещину. Наверное, поэтому я стал обращать внимание на других женщин.
Но это уже было позже. А до этого был замечательный год знакомства с обитателями Колонии Малибу, людьми, очень скрасившими мою эмигрантскую жизнь.
Одним из самых мне близких людей стал Джерри Хеллман, продюсер картин «Возвращение домой», «Полуночный ковбой», человек занятный, очень любознательный.
Его дом был как бы центром интеллектуальной части Колонии Малибу. Там бывали писатели, философы, музыканты. Там я познакомился с Ларри Хэгманом, с замечательным стариком Берджесом Мередитом (он играл тренера в «Рокки»). Нэнси Эллис, жена Джерри Хеллмана, на голову его выше, томная блондинка с роскошной грудью, словно пришедшая из картин Феллини, профессиональный фотограф, снимала меня для журнала «ЮСтудэй». Подарила мне несколько замечательных фотографий Мика Джаггера.
Там я познакомился с писателем Джеймсом Дикки, по роману которого Бурман снял фильм«Избавление». Умный большой человек. Когда Ширли съехала на свою излюбленную тему о реинкарнации и переселении душ, он сказал:
172
- Девочка, замолчи, скучно.
Ширли замолчала, даже не обиделась.
Там бывал известный актер Брюс Дерн, сухой, высокий. Его дочь Лора Дерн снималась в «Голубом бархате» Дэвида Линча.
Эти вечера были полны радости, шампанского, моей нетрезвости. Шумел океан. Там я познакомился с прелестной Жаклин Биссет. Ширли, увидев ее, закричала:
- Джеки, у меня теперь свой русский есть.
Джеки тогда жила с Александром Годуновым, звездой русского балета, оставшимся за границей после гастролей Большого театра. Годунов пришел с ней — длинноволосый, красавец, блондин. Потом она его бросила, он спился и умер совсем молодым.
Особенные парти были, когда я приезжал из России с икрой. Джерри помогал мне расфасовывать икру в пластмассовые коробки, которые расходились по Колонии Малибу, остальное поедалось веселой компанией на этих парти.
Ко мне был особый интерес. Каждый раз, когда меня расспрашивали про Россию, я рассказывал обо всем достаточно искренне. Как выяснилось, это очень мне помешало. Вместо того чтобы жаловаться и обвинять большевиков, я говорил, что Россия полна надежды, что она не может не измениться, и КГБ уже не так страшен, как при Сталине, и режим дряхлеет. Кто-то слушал с интересом, кто-то, как видно, думал: «Агент. Заслан». Ведь это же 1983 год, у власти Андропов, я знал, что это далеко не однозначная фигура, пытался объяснить это, но, видимо, мои слова воспринимались как политическая агитация и, может быть, отсюда и разговоры, что я на службе у КГБ.
Как-то вечером мы сидели у Джерри, Ширли не было -она уехала на гастроли, мы долго разговаривали про Россию, и вдруг мне стало так больно и грустно, что я не смог себя сдерживать, попрощался и ушел. Как только я переступил порог, подумал, что, может, никогда больше не увижу
173
ни России, ни брата, ни мамы, ни отца. Я не знал, что Джерри вышел меня проводить - остановился за углом и разрыдался. Вдруг чувствую на плече чью-то руку: рядом Джерри.
- Что с тобой?
- Просто меня схватила тоска по России, по маме.
Он постоял, молча прижавшись ко мне: прижать меня к себе у него не получилось - он был намного меньше ростом. Эти минуты навсегда врезались в память...
А где-то чуть выше по океану жила Барбра Стрейзанд, это был уже другой уровень — уровень суперзвезд, людей из другого измерения. У них другие дома, другой круг знакомых... А еще чуть выше жила в своем имении Джули Эндрюс со своим мужем режиссером Блейком Эдвардсом...
В общей сложности на Малибу я прожил около двух лет. Там же в Малибу преподавал в университете Пеппердайн -за гроши. Когда стал зарабатывать, переехал в город, снял квартиру.
Вскоре после того, как я расстался с Ширли, Том Лади устроил в Сан-Франциско ретроспективу моих фильмов. В кинофонде Беркли к нам подошла очаровательная, красивая, черноглазая, короткостриженая, с нежнейшим румянцем женщина. Она опиралась на костыль, нога была в гипсе.
Оказалось, она немка, хотя на немку совершенно не похожа. Ее звали Гизела.
- Если б вы знали, как я люблю ваше кино! - сказала она. И ушла.
- Кто это?
- Это жена Пола Гетти-младшего.
Пол Гетти- внук миллиардера Гетти, тот самый, которого похитили неизвестные и, не получив выкуп, отрезали ему ухо. У Гизелы было двое совершенно чудных детей, дочь Анна и сын Бальтазар. Позднее познакомившись с ними, я в них совершено влюбился.
174
Гизела стала женой Пола вопреки желанию его родителей. Она была хиппи. Пол мотался с ней по Европе, в Риме его похитили - ей все это выпало пережить. Думаю, Полу она была интересна еще и тем, что у нее есть сестра-близняшка, точь-в-точь ее копия. Наверное, Пола это очень интриговало. Сам он был интересен — рыжий, в веснушках, сумасшедший ирландец, копия деда. Когда мы встретились с Гизелой, Пол уже почти год пребывал в коме. Она как его жена получала очень приличную пенсию - на своих двух детей...
Сразу же после этой встречи мы с Томом пошли в ресторан. Разговор зашел о Гизеле. Том рассказал мне о номерах, которые она в своей жизни выкидывала. Скажем, она бежала от Пола в Мексику, с Деннисом Хоппером, актером и режиссером, постановщиком «Беспечного ездока». Конечно, основания для этого у нее были: Пол был человек иррациональный, себя не контролировал, тем более под наркотиком, у него была масса женщин, про его загулы шла шумная слава.
У Гизелы было множество друзей, поклонников - Деннис Хоппер, Джек Николсон, Боб Рейфелсон, автор «Пяти легких пьес» и многих других фильмов, замечательный драматург и актер Сэм Шепард, Вим Вендерс. Что говорить, она была очаровательна - я увлекся.
Как-то мы сидели в баре с Гизелой, я спросил у нее:
- Почему же вам так нравятся мои картины?
- Я сейчас скажу вам что-то, о чем никому не рассказывала. Я посмотрела «Дворянское гнездо» в вашей ретроспективе, вышла из зала, пошла в коридор, легла у стены на пол и пролежала, плача, часа полтора.
Это купило меня с потрохами. У нас начались игры на господних цветочных лугах. Она растила своих очаровательных детей. Пол по-прежнему лежал в больнице, не подавал признаков сознания, врачи не обещали, что он выживет. У меня уже витало в мыслях: а не жениться ли? Я жил тогда в Малибу. Пробегая по утрам мимо богатых домов, думал: «Хорошо бы в этом доме жить с Гизелой!» Всю жизнь хотелось жить в красивом доме с красивой женщиной.
175
У нее была другая любовь - ее духовный учитель из Германии, поэт немецкого андеграунда, из мюнхенской среды мистически-религиозных интеллектуалов. С ним очень дружила и ее сестра - думаю, в их отношениях немало значила ревность к сестре. Однажды она вдруг сказала, что больше не хочет со мной спать. Надо воздерживаться, могут быть замечательные духовные отношения и вне секса. Это было выше моего понимания.
Все эти влияния шли из Мюнхена, куда она вскоре уехала. Я с ней очень хотел встретиться - встреча состоялась в аэропорту. Они с сестрой вышли из зала прилета, наголо стриженные - авангардистки во всем. Гизела говорила, что надо вести целомудренный образ жизни - моей русско-советской голове все это было глубоко чуждо. Эти идеи, к счастью, владели ею не слишком долго, я убедил ее, что от воздержания радости мало, - мы снова стали жить, следуя человеческому естеству.
Несколько раз я ездил с ней в Москву, познакомил с мамой. Дети на Рождество чудно пели хоралы, и именно в Москве я крестил Бальтазара и Анну - в церкви на Малых Грузинах. Забавно, что правнук могущественнейшего миллиардера, символической фигуры мирового капитализма, принял крещение в Москве, по православному обряду.
Через год мы расстались. У нее все время возникали какие-то неожиданные идеи - она вдруг решала то уехать в Германию, то посвятить себя Богу. А потом Пол вышел из комы, ожил, его стали возить на коляске, говорить он по-прежнему не мог, руки были атрофированы, но какие-то эмоции можно было прочитать на его лице. Я увидел его в православной церкви в Сан-Франциско, куда Гизела его привозила - ему там очень нравилось. Гизела не была разведена с Полом, вернулась к нему.
С тех пор дети выросли. Когда я крестил Бальтазара ему было пять лет, сейчас - двадцать два, он - подающая надежды молодая кинозвезда...
176
Точно помню этот момент: я на Беверли-Хиллз, выхожу из агентства, которое почему-то согласилось меня представлять. Хожу в белых носках сероватого цвета (я тогда еще не знал, что если носки белые, то должны быть ослепительно белыми), делать нечего, работы нет, по советской привычке заходишь в какую-нибудь организацию и, как в отечестве, хочешь с кем-нибудь потрепаться. На тебя смотрят как на эксцентрика (я не понимал, что именно так выгляжу): все заняты, болтать нет времени. Предлагают чай — сижу в уголке, пью чай. Один.
Так вот, выйдя из агентства, вижу человека, катящего по улице тележку с сэндвичами. Денег - ни копейки. Перспектив на работу нет. Что делать? Неужели продавать сэндвичи? Внутренне к такому повороту я не был готов. Скорей бы поехал с покаянной в Москву. А надо было быть готовым продавать сэндвичи.
Мне повезло. В Москву ехать не пришлось. Выпал шанс снимать. Но в принципе, чтобы сделать в Голливуде карьеру, нужна готовность делать любую работу...
К моменту, когда выпал шанс снимать в Америке, я почти потерял надежду. Три года без работы, самое большее, что удалось, - снять короткометражку «Сломанное вишневое деревце» для образовательной телепрограммы. И это после двадцати лет в кино, четырех серий «Сибириады», фестивальных наград, контракта с французами, пусть он и лопнул. Но даже такая работа казалась подарком. Я был счастлив, что мне доверили камеру, что я опять режиссер, что могу доказать всем это. Мне было смешно смотреть, как продюсерша пытается убедиться, что я умею снимать: в кино она понимала в сто раз меньше моего, но она отвечала за деньги, за эти жалкие несколько тысяч, вложенных фирмой в неведомого русского режиссера.
А после опять безработица. У меня начинал развиваться комплекс бедного человека. Денег не было. Вращаясь в кру-
177
гу звезд, я, конечно, старался не афишировать свои ощущения, но внутренне сам уже понимал, что так продолжаться не может. Живу у друзей в гостевых комнатах за 300 долларов в месяц, езжу на машине-развалюхе, одолженной приятелем, преподаю за копейки... Помню, я шел на встречу с Настасьей Кински, подошел к отелю и подумал: «Господи, неужели я когда-нибудь смогу снять здесь номер!» Остановился у недорогой японской машины: «Боже! Неужели я когда-нибудь заработаю себе на приличную машину!» Не скажу, что уже готов был на крайний шаг, но зудела мысль: «Не пора ли одуматься? Не пора ли в Москву?»
Судьба распорядилась иначе, послав мне спасителей в лице Голана и Глобуса. Той энергии, с которой я снимал «Возлюбленных Марии», хватило бы на три картины. Свежесть восприятия была такой, словно мне двадцать пять, снимаю первый в своей жизни фильм. Работал очень быстро, но все равно рядом стоял погоняльщик - продакшн менеджер, приставленный, чтобы экономить деньги. Как я его ненавидел! Он мог сказать: «Все! Кадр снят. Снимаем следующий!» И это он говорил мне, режиссеру!
- Еще не снято, - возражал я.
- Не имеет значения. Следующий!
Вот так.
И все равно это было время счастья! Щипал себя: неужели не сон? У меня есть кабинет на студии, есть группа, я снимаю. Мне платят суточные. Могу позволить себе снять достаточно приличную квартиру. Могу помечтать о поездке куда-то на отдых. И главное счастье - сама работа.
За годы поисков работы в Голливуде я понял одну простую вещь: смотрят и знают кино совсем не те люди, которые дают на него деньги. Эти последние не знают режиссеров, актеров, вообще ничего: единственный критерий для них- бокс-офис, касса. Если актер стоит дорого, его будут смотреть, если актер стоит дешево, его не надо брать вообще - публика не пойдет.
Хозяева «Кэннона» не знали меня как режиссера, относились достаточно настороженно. Но примерно через неделю
178
после начала съемок, посмотрев первый материал, Голан сказал: «Изумительно!» и до конца фильма я его больше не видел. Хотя по-прежнему на площадке оставался продакшн менеджер - бдел, чтоб я не потратил лишнего. В Голливуде особо присматривали за режиссерами из соцстран: о них шла дурная слава. Действительно, мы были избалованы возможностью снимать, переснимать, перерасходовать смету, позволяли себе на съемочной площадке роскошь размышлять.
В американском кино горбят спину не за совесть, а за страх. Съемочный день - двенадцать часов, нужно гнать и гнать, и если потребуется хоть день досъемки, получить не надейтесь. Я буквально умолял продюсеров дать мне еще два дня - без толку. Потому, стиснув зубы, вынужден был укладываться точно в срок, хоть и в ущерб качеству. Знал, что обязан доказать владение профессией, способность работать в тех условиях, которые в Голливуде норма.
Можно ли при этом сохранить свою стилистику, поэзию, свой авторский мир? Работаешь, как на боксерском ринге: все в тумане, перед тобой лишь лицо противника - ноги дрожат, кулаки в перчатках машут направо и налево, глоток воздуха в антрактах между раундами, и снова лупишь и получаешь удары. Видишь только одно - ближайшую цель.
На площадку надо приходить, зная досконально от «а» до «я», готовым пусть по минимуму, но все же сделать задуманное в пределах отпущенных возможностей. И тогда со временем, может быть, тебе удастся завоевать право работать в условиях, позволяющих чувствовать себя художником.
Я на себе испытал, как голливудские условия, необходимость быть все время мобилизованным, сказываются на самом языке фильма. Какой бы опытный, сверхпрофессиональный режиссер ни делал картину, стилистика всецело утилитарна. Все снимается по типовой раскадровке: общий план, средний, крупный - как делалось у нас в 30-е годы. Своя, авторская стилистика, свойственная Феллини, Антониони, Тарковскому, Герману, - практически невозможна. Американский кинематограф, очень эффективный с точки
179
зрения производственной и коммерческой, расплачивается за это тем, что лишь немногие его мастера - Коппола, Скорсезе, Сидней Поллак, Вуди Аллен - сумели в какой-то степени сохранить свободу самовыражения. Я понял, что нет иного выхода, как жертвовать своим авторским языком во имя содержания, которое хочешь выразить. Скажем, я не мог позволить себе два дня репетировать сложную панораму, а потом на третий - снять ее единым куском. Чтобы хоть отчасти сохранить свою орфографию, свой синтаксис, приходилось преодолевать огромное давление...
Мы начали озвучание. Делали его в монтажных «Уорнер бразерс». Я ходил по студии и лопался от важности. Я — на «Уорнер бразерс»! Завершаю свою картину!
Там в монтажных появилась миловидная девушка с водянисто-серыми глазами, чудным ртом, огромной копной золотых волос. У нее был бой-френд, рок-н-рольный музыкант, из неудачников.
Девушку звали Ким Харрис. Монтажные были двухэтажные, на каждом этаже - балкончики. Она стояла на верхнем этаже, я - внизу.
- Ким, - вдруг предложил я, - поехали отдохнем куда-нибудь на выходные.
- Ага! - с иронией откликнулась она. - На Гавайи?
- Точно! Поехали на Гавайи. - Я сказал, и голова закружилась от самой возможности это сказать. Голова-то была советская.
Не помню, что она ответила, но в конце той же недели мы поехали. Провожал ее бой-френд. На Гавайях начался наш роман. После этого мы стали жить вместе. Сняли небольшую двухкомнатную квартирку в западной части Голливуда, недалеко от Калифорнийского университета. Со своим другом она рассталась. После жизни с Ширли Мак-Лейн, в кругу звезд и знаменитостей, я стал жить как начинающий американский кинематографист.
Ким была очаровательным существом. Интровертная, деловая, смелая, как могут быть американки. Никогда по-
180
бабски не реагировала на опасность. Никогда не слышал от нее, ведя машину: «Осторожно! Куда едешь! Не торопись!» Хотя, случалось, давал повод для подобного. Самая сильная из ее реакций на такие ситуации - улыбка или возглас: «О-о!»
Однажды я ждал ее вечером, ее все не было. Приехала в час ночи.
- Где ж ты была?
- Меня похитили.
- Как?!
- Так. - Она была совершенно спокойна. Разве что чуть бледнее обычного.
Оказалось, вот что случилось. Она подъезжала к дому, зашла в универмаг, уже был вечер, пол-одиннадцатого. Когда вернулась к машине, почувствовала, что ей в бок упирается дуло револьвера.
- Открывай дверь!
Вооруженный бандит сел вместе с ней в машину. Грязный свитер, безумные глаза.
- Поезжай, - сказал он. Она поехала.
- На фривэй.
Она выехала на фривэй. Гнали по прямой сорок пять минут.
Когда на женщину направлен револьвер не вполне нормального и, скорее всего, преступника, трудно найти подходящие слова, чтобы его образумить. Ким их нашла.
- Знаете, - сказала она, - я так устала, что вы получите очень мало удовольствия, если будете меня насиловать.
- Разворачивайся, - сказал человек. Она развернула машину. Поехали назад. Выходя, он сказал:
- Учти, если кто-нибудь узнает, тебе несдобровать. Я знаю, где ты живешь.
Другая после такого потрясения могла бы оказаться в больнице. Ким была невозмутима. Зато весь ее темпера-
181
мент выплескивался в ревность. Поводов я ей не давал, но это значения не имело: ревновала она меня безумно, запредельно. По большей части выражалась это в том, что она навзрыд плакала. Когда это случалось дома, с этим как-то можно было мириться. Но если где-нибудь посреди банкета - все вокруг, и я первый, испытывали неловкость.
Мы много поездили, были с ней в Париже, Милане, Москве. Она даже научилась считать по-русски. Познакомил ее с мамой. Помню, она приехала на премьеру «Евгения Онегина» в «Ла Скала». Сидели компанией человек в шесть за столом. Подошли какие-то две девочки подписать автограф. Я что-то писал на их программках и вдруг почувствовал страшный удар по коленной чашечке - Ким изо всей силы врезала мне ногой под столом.
- Ты что!
Она молчит. Смотрит в стол.
- Я знаю, что думаешь, когда подписываешь им автографы.
Такая она была.
Мы поехали в Лондон, жили там все время постпродукции «Поезда-беглеца». Жили чудно, она была очень заботлива. К моему приезду с работы всегда все было готово, она знала, где какие магазины поблизости, куда бежать за покупками. После картины мы решили поехать отдохнуть в Испанию, на Майорку. Была ранняя весна, апрель, вскоре я должен был ехать с картиной на фестиваль в Канн.
Я понимал, что с Ким мне будет трудно: и я ее замучил, и она меня замучила своей ревностью. Мне хотелось взять в Канн свою дочь от Вивиан Сашу, которую не видел уже года три. Надо было как-то начать примирение с Вивиан, я вовсе не хотел, чтобы Саша меня забыла. Но везти в Канн дочь и любовницу не хотелось: все трое чувствовали бы неловкость такой ситуации. Я сказал Ким, что, наверное, в Канн поеду не с ней, а с дочерью, которая давно ждала этой встречи.
Мы сидели в этот момент на балконе, утро было прохладное. Ким ничего не сказала. Но в тот же день попыталась по-
182
кончить с собой. Я обнаружил это, когда мы поехали в город. Ким выглядела совершенно пьяной, блаженно улыбалась.
- Что с тобой?
- Ничего. Все хорошо.
Я почувствовал: что-то не то. Развернул машину, привез ее обратно, увидел записку и пустой пузырек из-под таблеток снотворного, записку, тут же помчался с Ким в госпиталь. Ее откачали, я провел с ней ночь. На следующую ночь мы летели в Лондон, и я уже знал, что дольше жить с ней не буду. Расставаться с ней мне было сложно. Она - хороший человек. Правда, немного скучна, по-американски стерильновата, но могла бы быть прекрасной женой.
Мы прожили вместе года три. После «Возлюбленных Марии» был «Поезд-беглец», потом — «Дуэт для солиста». Мы расстались, когда я приступил к «Застенчивым людям».
Я уехал в Луизиану, уже начал снимать, позвонила Ким:
- Может, попробуем еще раз. Я буду совсем другой. Ты меня не узнаешь. Я не могу без тебя.
- Не надо, - сказал я.
- Я приеду.
- Если ты это сделаешь, тебя отправят назад с полицией.
Вдобавок ко всему разговор был очень не вовремя. Я был на площадке, репетировал с актерами. Больше мы не виделись.
После «Возлюбленных Марии» у меня появился новый источник дохода - реклама. Снимать ее я начал во Франции. Первый мой рекламный ролик был о черном кофе, сделал я его очень стильным, он оказался чрезвычайно успешен, получил много премий.
Благодаря рекламе я познакомился со множеством красивых и очень красивых женщин, но самое главное - с первоклассными операторами. Все лучшие операторы мира работают на рекламе. Я познакомился с Паскуалино де Сан-
183
тисом, снимавшим с Дзефирелли, Висконти, Брессоном, с Тонино Делли Колли, снявшим «Евангелие от Матфея» и «Однажды в Америке», с Гварнери, которого считал вообще гением — потом я снимал с ним «Ближний круг».
Реклама требует огромной концентрации образности. Но, конечно, рекламу я снимал не с таким профессиональным блеском, как, к примеру, Ридли Скотт, автор «Бегущего по лезвию бритвы», «Чужого», - он сделал себе на рекламе состояние.
Реклама и сама по себе - работа очень интересная, и денег много за нее платят. Когда пошли деньги, крыша у меня поехала, я решил, что могу себе очень многое позволить, и по советской привычке расслабился. Стал летать первым классом, останавливаться в лучших отелях, вокруг - манекенщицы. Приезжаешь на три дня съемок, два дня подготовки - и сто тысяч в кармане. Заказы сыплются, кажется - ты себя уже по гроб обеспечил... Жизнь показалась легкой, доступной, и это самое опасное: почивать на лаврах никому не позволительно. Я поверил в свой успех, а он оказался иллюзией, возвышающим обманом. Ох, как этот обман меня подвел!
Как только я расслабился, качество работы снизилось, моя репутация рухнула - мои связи с продюсерами порвались.
Из рекламы вылетаешь быстро - в ней все взаимозаменяемы. Незаменяемых нет. За твоей спиной - очередь голодных молодых режиссеров, и они работают не хуже тебя. Самовыражения в рекламе - минимум. Единственное, что надо, - удовлетворить клиента, стоящего за твоей спиной. Каждый кадр заказчик - за твоей спиной. Потому каждый кадр прорабатывать надо так, чтобы заказчик был доволен. Философия элементарна. Вам нравится - хорошо. Не нравится, скажите как - сейчас переделаем.
На одну рекламу, снимавшуюся в Бразилии, мне прислали молоденькую манекенщицу, похожую на мышку. Сероглазая, с милым незапоминающимся личиком, с синеющим от холода носом - я заставил ее покачаться в гамаке, снял с одного ракурса, с другого. Ничем особым она меня не поразила. Об-
184
мылок. Через месяц-полтора открываю журнал. Заголовок: «Граф Спенсер женится». Граф Спенсер - брат принцессы Дианы. А с ним стоит она, графиня Спенсер, наша мышка-норушка. Что он в ней нашел! Сейчас они уже развелись...
Мир манекенщиц, мир моды, такой привлекательный с внешней стороны, - мир жестокий. Незаменяемых манекенщиц, как и режиссеров, нет. Все красивые и все заменяемые. Эта сегодня занята - ладно, давайте другую. На место одной приходит другая. Индивидуальности нет. Есть только звезды, профессионально отработанные, — такие, как Клаудиа Шиффер, хорошенькая кошечка, а открывает рот — уши вянут. Большинство красавиц звезд умом и образованностью не отличаются. В семнадцать-восемнадцать красивая девушка, с длинными ногами, с замечательным лицом попадает в рекламу. Она начинает зарабатывать -сначала пятьсот долларов в день, потом - полторы тысячи, потом - две с половиной. Снимается десять дней в месяц. Появляются ухажеры, везде - ее фотографии, она ездит только первым классом, летает только на частных самолетах, живет только в люксах, вокруг миллионеры, желающие одного - затащить в постель.
Девушке начинает казаться, что жизнь уже состоялась -так и будет продолжаться. Она больше нигде не учится. Зачем ей школа, у нее и так уже есть все... В 27 лет она уже никому не нужна, вылетает из тележки и жизнь вокруг оказывается совсем иной.
За витринами домов моды, за кулисами подиумов, где они столь обольстительно великолепны, скрываются истерические усталые женщины, половина из них - на наркотиках. Попасть в этот мир очень сложно, вылететь - легче легкого. Между домами моды - жесточайшая конкуренция.
Я часто задумываюсь, насколько обманчивы звездные миры - неважно, в какой сфере - кино, поп-музыке, моде, неважно где - в Париже, Москве, Голливуде. Все на вид так мирно, красиво, привлекательно. Прекрасно одетые красивые люди вручают и получают премии, обсуждают за-
185
мечательные проекты, рассказывают в интервью о своих сокровенных планах, заключают контракты, снимаются, появляются на экранах... Одни завоевали успех, другие проваливаются, но снова работают и добиваются успеха. Снова «Оскары», «Ники», «Тэфи», «Эми»... Как тянет попасть сюда, навсегда поселиться в этом мире!
Но как все напряжено в нем! Сколько слез, рыданий, истерик, самоубийств, воплей ненависти, дикой резни, хруста ломаных костей, треска хрящей, разорванных смокингов и вырванных с корнем волос. И так - за каждый контракт, за каждый поворот судьбы. Кто будет играть, кто не будет играть? Какие интриги идут вокруг этого! И если ты уже на этом ринге, если рвешь зубами чье-то мясо, продираясь к контракту, считай себя счастливцем. Все другие стоят в бесконечной очереди, и им никто ничего не предлагает. Ну, может быть, есть контракты поменьше, и продюсеры поменьше, и драка вокруг них тоже поменьше, но суть, в общем и целом, такова. Снаружи цивилизованный лоск, фраки и смокинги, внутри - джунгли, где каждый каждого норовит съесть. В Голливуде это особенно очевидно. Там гигантские деньги, которые могут прийти и уйти в одночасье, и драка за них титаническая.
Не в деньгах счастье, а в том, что они есть. Я это испытал не раз.
«Возлюбленных Марии» я сначала послал Жилю Жакобу, директору Каннского фестиваля. Посмотрев картину, он сказал, что порнографию в программу не включает. Сам он мне этого не говорил, но именно так мне передали. Меня его слова ошарашили. Пару лет спустя, когда «Поезд-беглец» показывался в Канне, я напомнил об этом Жакобу. Он опустил глаза.
- Да. Это моя вина. Не разглядел картину.
Уверен, что его отказ проистекал из снобистского презрения ко всей продукции «Кэннона». Ну что ж. Не только
186
режиссерам нужны фестивали. И фестивалям нужны хорошие фильмы. Отказался Канн - взяла Венеция.
В Венецию я приезжал уже в четвертый раз. Этот город когда-то навсегда испортил меня как советского человека. В первый раз я был там в 1965 году, увидел город, где каждый день праздник. Застегнутый на все пуговицы, прижимая к себе заветный чемоданчик с водкой, я чувствовал себя ошарашенным среди загорелых полураздетых людей, заполнивших морской трамвайчик. Они танцевали и пели; чувствовалось, что это на публику, типично по-итальянски: с одной стороны, комедия дель арте, показуха, с другой - живое и искреннее. Тогда мы с Тарковским поссорились из-за Вали Малявиной и проклятой бабочки для фрака.
Вторая Венеция была с Наташей и с «Первым учителем» -я уже писал об этом. Третья - ностальгическая. Было уже начало 80-х, я уже снял «Сибириаду», уже знал, что уезжаю в Америку. Президентом фестиваля был по-прежнему Карло Лидзани, мой старый знакомый, тот самый, который уволок меня от советской делегации вместе с Барбарой Буше, устроившей в ту ночь полный стриптиз в баре. Он по старой памяти и пригласил меня за счет фестиваля... Но по дороге в Венецию я должен был заехать в Софию: болгары пригласили меня с ретроспективой моих фильмов, обещали, что смогу посетить Вангу. Ради Ванги-ясновидицы я и поехал.
К Ванге всегда огромная очередь: в городке специально построили гостиницу для ее посетителей. Ехать к Ванге было страшновато. Не знал, что она мне скажет, да и вообще неприятно знать свое будущее, даже если оно прекрасно. Лучше вовсе не знать ничего. Если прекрасно - не верится. Если ужасно - тем более незачем. Вовсе не факт, что предсказанное сбудется, - только испортишь себе на несколько лет настроение.
Ночь я провел в гостинице. Спать надо было с куском сахара под подушкой, потом этот сахар ты должен был отдать ей, она по нему улавливала какие-то твои флюиды.
К Ванге меня привели без очереди как VIP из России. Си-
187
дела в кресле за столом женщина с закрытыми вдавленными невидящими глазами. Взяла сахар, потом мою руку - я почувствовал ее горячую ладонь, тяжело посмотрела на меня.
- Садись! Я сел.
- Почему Америка?
Я опешил. Как она могла знать, что я решил ехать в Америку?
- Ты русский, ты художник. Тебе надо быть в России. Работай для России. Зачем на американцев работать?
Голос ее был очень сердит. Передо мной был человек советской закалки, идеологических шатаний не признающий.
- Грязную жизнь ведешь! - сказала она, громко захохотав. - Женился бы на мне?
- Не думаю, - протянул я.
- Знаю, что не думаешь. Но грязно живешь, грязно.
Потом сказала еще что-то. Слушать ее было интересно, первоначальный ужас отпустил. Я знал, что кому-то она предсказала близкую смерть. Боялся, а вдруг?.. Вроде пронесло...
Так вот от Ванги я отправился в Венецию. Это была моя третья Венеция. Не оставляло ощущение какой-то потери, пустоты. Я уже окончил "Сибириаду", дел - никаких. Пребывал в растерянности и неопределенности.
И там на Лидо вдруг увидел моего любимого Артемона, актрису, нашу советскую звезду, с которой у меня был давний, еще с 60-х годов, роман. Она приехала вместе с картиной, в которой снималась. У нее был талант с исключительной живостью изображать собак, за что я и звал ее Артемоном. Секс с этой женщиной был не страстным, иссушающим и мучительным, а жизнерадостным и веселым, каким он был, наверное, у древних греков. У нее вообще легкое чувство юмора, она умеет смеяться. И роман с ней тоже был легкий. Номинально она была замужем. У нас были моменты вдохновенные, она могла подвигнуть меня на безумные поступки. Помню, однажды я зашел к ней в театр, там праздновали премьеру. Играла музыка, бушевали танцы. Я подошел к
188
ней, на глазах у всех взял ее на руки, вынес из театра, посадил к себе в машину. Она не сопротивлялась.
Именно к ней, кстати, относятся строки в «Низких истинах» о том, как мама звонила, чтобы почитать мне свои стихи, а со мной в это время женщина. Теплая, полураздетая, ждущая, когда раздену ее догола. Но на телефоне -мама, читает, я должен слушать,
Артемон - человек нежный, капризный, внутренне переменчивый, характер сложный, неожиданный. Однажды в Москве она пришла ко мне, а я был в нетерпении, мною владело желание. К тому же я был болен, лежал в постели. Сказал ей:
- Раздевайся! Иди скорей ко мне!
Она села на кровать, посмотрела на меня и как-то вдруг поскучнела.
- Ну что ты?!
- Не хочется раздеваться...
Я понял, что сам все испортил, пытался поправить, но не сумел. Мы хорошо поговорили, потом она встала и пошла. Замечательное ощущение для мужчины - не получить того, чего ожидаешь в полной уверенности, что получишь. Это была ее нежная пощечина мне за эмоциональную нечуткость. В принципе настоящую женщину надо всегда соблазнять, даже любимую, даже знакомую много лет. В женщине, даже тогда, когда она очень хочет близости, все равно присутствует известное целомудрие, потребность говорить «нет» даже тогда, когда все толкает сказать «да». «Нет! Нет! Нет!», а уже сняла с себя все. Может быть, это генетически заложенная программа самоохранения жизни. В этом есть какая-то специфически женская мораль. Редко когда женщина берет мужчину.
В молодости это женское лицемерие меня раздражало, но позднее стал относиться к этому как к замечательной игре - игре в соблазнение женщины, которую давно уже соблазнил. Если ты просто приказываешь раздеться и она покорно раздевается, теряется эротическое напряжение,
189
придающее остроту отношениям. Женщине хочется, чтобы ее соблазняли, неволили, даже как бы слегка насиловали. Женщине надо долго разогреваться. Мужчина быстро распаляется и быстро остывает. Большинству мужчин в сексе нужно разнообразие, женщинам - постоянство, так же как и во всем остальном. Женщина врастает в мужчину, ей не нужны новые сексуальные удовольствия - нужна стабильность, привычка к уже знакомому. Две разные психологии, две впечатанных в гены программы...
Какой радостью было встретить моего Артемона в Венеции! Мы не виделись несколько лет. Я зажегся ожиданием замечательного вечера, который проведем вместе. Спрашиваю:
- Когда встретимся? - уже знаю, нельзя торопить. - Давай куда-нибудь пойдем.
- Не могу, - говорит она. - У меня делегация. Слава Богу, для меня уже все делегации кончились, я уже несоветский человек.
- Да ладно! Наплюй на делегацию!
- Нет, нет. Не могу. У нас обед. Давай сделаем так: я буду ждать тебя в своем номере в полдесятого вечера.
Я брожу по Венеции, предоставленный сам себе. На душе -светлая грусть. Какое счастье было протирать здесь подошвы на танцевальной веранде с Тарковским, ломиться ночью к нему в дверь, ревновать к его славе, спать, завернувшись в простыню, на пляже. Какое счастье было приехать сюда с любимой нежной женой Наташей Аринбасаровой. Все было полно радужных надежд. А сейчас - что впереди?
Сел наречной трамвайчик. Еду один. Чудесно пахнет гнилой водой. Сошел на какой-то пристани, в воде болтаются гондолы, вблизи - маленькое кафе. Зашел, взял бутылку вина. Легко пьется белое игристое вино. Как вода. Заказал вторую - стало хорошо. Когда впереди любовное свидание, предвкушение его дает восхитительный заряд. Знаешь, что день не пропадет даром. С этим ощущением, помноженным на две бутылки вина, я вернулся в гостиницу, посидел не-
190
много в баре краем глаза увидел что советская делегация еще за столом поднялся к себе в номер прилег на полчаса. Проснулся... утром. Ужас! Проспал... Этим же утром я должен был уезжать. И уехал. Во Францию.
Чувство вины было недолгим. Я забыл про это... А сейчас говорю:
— Артемон Артемончик прости меня за тот вечер.
Четвертая Венеция была с Настасьей Кински. Я вел ее под руку по Лидо. Щелкали затворами журналисты. Идет звезда!
Пятая Венеция внезапно возникла после премьеры «Поезда-беглеца» на Белградском фестивале. Зима Белград засыпан снегом. Но ощущение какое-то советское — бесконечно пьют липкие столы фестиваль по-славянски бесшабашный. Все благожелательны приветливы радостны. Все хорошо. Американское кино! Русский режиссер! Успех колоссальный. Но мне вдруг так все обрыдло! Я посидел один день окончательно обалдел от дискотек и сливовицы которую надо было бесконечно пить понял что немедленно пора уезжать. Иногда так бывает. Больше не могу. Должен уехать немедленно. Самолеты не летали из-за пурги снег валил валом. Собрал вещи - их было мало сел на поезд - до Парижа. Поехал. Где-то рано утром часов в шесть оказался на Адриатике на станции названия которой уже и не помню. Увидел вдруг поезд на котором было написано «Венеция». Взял саквояж сошел со своего поезда пересел на другой и поехал.
Вроде зима и вдруг кончается снег и поезд уходит в туман. Я заснул проснулся уже в Венеции.
Февраль. Холодно. В тумане хлюпают на воде черные гондолы. Снял номер в отеле. Во рту - кошки нагадили. Что я здесь делаю? Поспал. Проснулся часа в три. В Венеции пусто «...в Венеции темно...». Тишина. Пристани на волнах колышутся. Идешь вдоль каналов - только цоканье каблуков по мостовой. Все магазины открыты. Все пусты. В светящихся витринах - красивые подарки. Покупать не для кого -я один со всеми своими женщинами расстался. Одиноко. Хорошо.
191
Вдруг где-то за три квартала раздается изумительной красоты голос. Итальянская песня. И под это звучащее над водой пение внезапно, как в театре, выходит солнце. Я остановился как вкопанный, подумал: этот миг никогда не забуду. Волшебный голос удалялся по каналам, солнце заволокло туманом. Я зашел в знаменитый бар «Гарри», где сиживал Хемингуэй, пропивая последние доллары. Заказал «Маргариту» - его любимый коктейль с текилой. Мой взгляд упал на афишу: в театре Fenici выступает Рихтер. Билеты проданы. Я дозвонился до Святослава Теофиловича, попросил билетик. Он знал меня с детства, со времен жизни на даче П. П. Кончаловского.
Волшебный театр, весь резной, позолоченные колонны -одно из самых удивительных созданий европейской архитектуры. Уютный крохотный зальчик, набитый до отказа венецианской аристократией. Потухли хрустальные люстры, на сцене - легендарный музыкант, великая музыка Моцарта, мерцает в полумраке золото колонн. Я - в бархатной ложе, в темном уютном углу... Придавленный чьим-то норковым манто, заснул блаженным сном. Много ли в мире счастливцев, спавших в знаменитом венецианском театре Fenici под музыку Моцарта в исполнении великого Рихтера... Может быть, только Маленький Принц Экзюпери...
А театр в 1996 году сгорел. Когда еще его восстановят?!.
Такой я и запомнил свою Венецию, залитую холодным петербургским светом внезапно выглянувшего зимнего солнца...
Мы с Настасьей Кински (она со своим мужем, египтянином Исмаилом Мусой, я с Ким) едем на яхте из Канн в Монте-Карло, а на следующий день на частном самолете летим в Венецию представлять «Возлюбленных Марии». Менахем Голан очень переживает, что за все это он должен платить, но таковы условия Настасьи Кински, а она - звезда. Приез-
192
жаем в Венецию Менахем с широкими объятиями встречает нас в холле. Я иду к нему протягивая сценарий:
- Менахем прочитай.
Сценарий называется «Поезд-беглец». На следующий день слышу:
- Блистательно! Мы будем это делать!
Вопрос был решен.
Джон Войт который собственно и пригласил меня на работу в Америку и с которым к тому времени у меня были уже очень теплые дружеские отношения очень долго отказывался от роли:
- Не могу я играть убийцу преступника.
Мотивы те же что и у Никиты не хотевшего играть Алексея в «Сибириаде». Обоим казалось что типажно они не подходят. Войта пришлось очень долго уговаривать объяснять что на роль рецидивиста здесь нужен артист с обаянием. Согласившись наконец Войт даже какое-то время пожил в тюрьме чтобы понять что такое убийца какова его психология как он себя ведет. Потом мы стали искать ему грим золотую фиксу походку манеры.
У Куросавы мы взяли конструкцию фильма главную его метафору. Поезд здесь - символ эпохи воплощение вырвавшейся из-под контроля цивилизации. При этом повествование остросюжетно. Куросава великий мастер строить сюжет поворачивать его новыми гранями заставляя нас все время ощущать относительность своего представления об истине.
Все главное в сценарии было у Куросавы я просто добавил какие-то новые линии чтобы еще более драматизировать конфликт.
Переписывал я сценарий сначала с Джорджем Миличевичем забавным югославом из Голливуда потом с Полом Занделом достаточно известным драматургом. Работа неплохо продвинулась но Джону Войту диалоги не нравились он считал их слишком литературными. В то время я дружил с Робертом Дювалем замечательным актером известным у нас по «Крестному отцу» и многим еще картинам спросил у него:
193
- Кто по-твоему мог бы написать для меня настоящие тюремные диалоги?
- Тюрьму надо знать - сказал он. - Тут нужно не только ухо. Есть два человека. Других нет.
Он назвал одного кубинца живущего в Майами и писателя Эдди Банкера. Оба отсидели срок оба писали о тюрьме.
Сначала мы с продюсером решили попробовать кубинца. Созвонились с его менеджером. Тот долго объяснял что кубинец приехать не может.
- Но мы должны же его видеть - говорил продюсер.
- Знаете он редко куда-нибудь ездит. Присылайте контракт и сценарий - он вам поправит все что надо.
- Нет нет. Мы должны его увидеть.
- Ну ладно - неохотно сказал менеджер. - Постараемся дня через четыре приехать.
Прошло четыре дня. Мы с продюсером сидим ждем подъезжает машина из нее вынимают человека. Видно что он под наркотиком - ничего не соображает выпученные предкоматозные глаза какие-то малосвязные слова-междометия ноги не идут двое несут его на руках - один из них сам менеджер.
- Я же говорил вам что он не ездит.
- Спасибо спасибо - сказали мы. - Увозите его. Как-нибудь обойдемся.
Погрузили его обратно в машину и отправили назад в Майами.
Решили звонить Эдди Банкеру. Он сразу же произвел на меня замечательное впечатление. Мощный череп рысьи глаза мужественное лицо теперь уже знакомое зрителю (я снял его в «Поезде-беглеце» позднее - в «Танго и Кэш» а потом уже его снял в роли бандита Тарантино в «Бешеных псах» - он оказался способным актером) сипловатый мягкий голос. Бесконечно курит сигары. Что-то в его облике напомнило мне Василия Шукшина... Первая мысль: «Какой же он бандит?!» Но когда он предложил съездить в центр Лос-Анджелеса на рынок многое стало мне ясно.
194
- Ты что? - изумился я. - Ночь! Убьют за копейку!
- Не бойся! Ты же со мной! Любой бандит в Америке меня знает.
Действительно, его знали многие, и не только бандиты. Он был легендой. В тюрьме он просидел семнадцать лет, начал там всерьез читать - Киркегора, Шопенгауэра, Толстого, Достоевского, там же написал и первую свою книгу — она была издана еще до того, как он вышел на свободу. Права на книгу купил Дастин Хоффман, запустил по ней фильм, сам снимался в главной роли. Когда Эдди выходил из тюрьмы, съемки уже шли полным ходом, слава его гремела. К выходу подкатили лимузин, вся тюрьма скандировала: «Эд! Эд! Эд!» Для заключенных он был героем, воплощением их мечты. Прямо от тюремных ворот Банкер поехал на съемочную площадку к Дастину Хоффману...
Вся жизнь Банкера была связана с Голливудом. Он помнит это место еще в 40-е и 50-е. В тюрьму первый раз попал за наркотики. Выйдя на свободу, в тот же день поучаствовал в ограблении банка, в тот же день был арестован, загремел еще на 7 лет. Об этом, кстати, он как бы мимоходом пробрасывает в «Поезде-беглеце».
К нему очень хорошо относится один из крупнейших американских прозаиков Уильям Стайрон, очень ценит его как писателя. Но у меня подозрение, что подоплека этой симпатии несколько иная. Эдди рассказывал мне, что в свое время он повздорил с другим светилом американской литературы, Норманом Мейлером и крепко поколотил его. Видимо, у Стайрона были свои счеты с Мейлером, своя писательская ревность или что-то там неподеленное. Не сомневаюсь, узнать про то, что Мейлер получил по мордам, было ему приятно.
Когда к нам присоединился Эд Банкер со своей львиной головой и вонючей сигарой, работа быстро двинулась. Диалоги он переписывал со сказочной легкостью, но их получалось безумно много.
195
- Пиши пиши больше! - говорил я. - Сокращать - мое дело.
Вместе с диалогами Банкера в картину пришло ощущение правды которой так добивался Войт.
Позднее Банкер консультировал у нас и все тюремные съемки.
С местами заключения я прежде толком не сталкивался хотя в американской тюрьме однажды все-таки оказался. Случилось это из-за того что я напился на вечеринке у Уоррена Битти. Было это еще в годы мой безработицы.
Он устроил красивую парти собрались звезды - Джек Николсон и другие сначала - показ «Сибириады» которую Битти хотел и сам посмотреть потом - роскошный обед. Я очень волновался и от волнения набрался водки. У меня была старая потрепанная «тойота» которую дал мне приятель. Я возвращался на ней домой в Малибу. Было три часа утра. На Пасифик-Кост-хайвэй - ни одной машины свободно качу по пустому шоссе немножко срезаю углы не обращаю внимания что где-то сзади за мной идет машина. Вдруг она меня нагоняет у светофора сигналит фарами я останавливаюсь понимаю: полиция.
Я спокоен. Опыт встреч с калифорнийской полицией у меня уже был. Примерно за год до этого слегка выпив (ну грамм сто водки не больше) я ехал на большой скорости в город и напоролся на полицейского. Пришлось доставать права они у меня были советские полицейский покрутил их не понимая что это такое.
- Это советские права - сказал я.
- Советские? - изумился он. - Вы выпили?
- Да немного.
- Больше не пейте. Езжайте осторожнее.
И отпустил. Эта встреча с полицией как-то внутренне меня расслабила. Подумалось что к советским они с интересом относятся раз отпускают даже выпившего.
Вот и сейчас я спокоен.
- Будьте любезны выйдите из машины.
194
- Ты что? - изумился я. - Ночь! Убьют за копейку!
- Не бойся! Ты же со мной! Любой бандит в Америке меня знает.
Действительно его знали многие и не только бандиты. Он был легендой. В тюрьме он просидел семнадцать лет начал там всерьез читать - Киркегора Шопенгауэра Толстого Достоевского там же написал и первую свою книгу - она была издана еще до того как он вышел на свободу. Права на книгу купил Дастин Хоффман запустил по ней фильм сам снимался в главной роли. Когда? Эдди выходил из тюрьмы съемки уже шли полным ходом слава его гремела. К выходу подкатили лимузин вся тюрьма скандировала: «Эд! Эд! Эд!» Для заключенных он был героем воплощением их мечты. Прямо от тюремных ворот Банкер поехал на съемочную площадку к Дастину Хоффману...
Вся жизнь Банкера была связана с Голливудом. Он помнит это место еще в 40-е и 50-е. В тюрьму первый раз попал за наркотики. Выйдя на свободу в тот же день поучаствовал в ограблении банка в тот же день был арестован загремел еще на 7 лет. Об этом кстати он как бы мимоходом пробрасывает в «Поезде-беглеце».
К нему очень хорошо относится один из крупнейших американских прозаиков Уильям Стайрон очень ценит его как писателя. Но у меня подозрение что подоплека этой симпатии несколько иная. Эдди рассказывал мне что в свое время он повздорил с другим светилом американской литературы Норманом Мейлером и крепко поколотил его. Видимо у Стайрона были свои счеты с Мейлером своя писательская ревность или что-то там неподеленное. Не сомневаюсь узнать про то что Мейлер получил по мордам было ему приятно.
Когда к нам присоединился Эд Банкер со своей львиной головой и вонючей сигарой работа быстро двинулась. Диалоги он переписывал со сказочной легкостью но их получалось безумно много.
195
- Пиши пиши больше! - говорил я. - Сокращать - мое дело.
Вместе с диалогами Банкера в картину пришло ощущение правды которой так добивался Войт.
Позднее Банкер консультировал у нас и все тюремные съемки.
С местами заключения я прежде толком не сталкивался хотя в американской тюрьме однажды все-таки оказался. Случилось это из-за того что я напился на вечеринке у Уоррена Битти. Было это еще в годы мой безработицы.
Он устроил красивую парти собрались звезды - Джек Николсон и другие сначала - показ «Сибириады» которую Битти хотел и сам посмотреть потом - роскошный обед. Я очень волновался и от волнения набрался водки. У меня была старая потрепанная «тойота» которую дал мне приятель. Я возвращался на ней домой в Малибу. Было три часа утра. На Пасифик-Кост-хайвэй - ни одной машины свободно качу по пустому шоссе немножко срезаю углы не обращаю внимания что где-то сзади за мной идет машина. Вдруг она меня нагоняет у светофора сигналит фарами я останавливаюсь понимаю: полиция.
Я спокоен. Опыт встреч с калифорнийской полицией у меня уже был. Примерно за год до этого слегка выпив (ну грамм сто водки не больше) я ехал на большой скорости в город и напоролся на полицейского. Пришлось доставать права они у меня были советские полицейский покрутил их не понимая что это такое.
- Это советские права - сказал я.
- Советские? - изумился он. - Вы выпили?
- Да немного.
- Больше не пейте. Езжайте осторожнее.
И отпустил. Эта встреча с полицией как-то внутренне меня расслабила. Подумалось что к советским они с интересом относятся раз отпускают даже выпившего.
Вот и сейчас я спокоен.
- Будьте любезны выйдите из машины.
196
Выхожу. Протягиваю ему права. А они у меня уже не советские а американские.
- Вы выпили? - спрашивает полисмен.
- Да немножко выпил.
- Пожалуйста пройдите по прямой. Иду по прямой.
- Пожалуйста прочитайте алфавит задом наперед. Господи! Я и русский-то алфавит задом наперед не прочту в самом трезвом виде. А тут английский! Я улыбаюсь. Что-то говорю.
- Понятно. Пожалуйста руки за спину.
Становлюсь сложив руки за спину. Шлеп! И у меня на руках наручники. Ледяной холод металла. Е-мое! Он сажает меня в машину везет в тюрьму. Там мне дают дыхнуть в трубку. Видно что выпил я здорово. Снимают с меня ремень и все что не полагается в тюрьме иметь. Хорошо хоть я попал не в тюрьму Даунтауна в одну камеру с педерастами а в тюрьму Малибу. По сравнению с Даунтауном нравы там замечательные только очень холодно. Замерз я как цуцик. К счастью пробыл там недолго. Никаких проблем с законом у меня не было: просто выпил и все. Ничего не нарушил. Ну может ехал чуть быстрей разрешенного...
Сценарий уже был почти готов уже было придумано все главное в нем но образ целого во мне все еще не возникал. Как-то приехав в Нью-Йорк я шел по Бродвею увидел на углу прямо на асфальте разложенные на газете кассеты распродававшиеся по дешевке - в основном записи советских оркестров выпущенные по лицензии «Мелодии». Моцарт Шуберт Чайковский - я купил сразу ящик штук сорок. Прямо в машине вставил почти наугад кассету в магнитофон. Это была «Глория» Вивальди.
Зазвучала музыка светлая трагическая и в голове возник образ пришедший то ли из античности то ли из Возрождения. Мохнатый человек с всклокоченной бородой голым торсом стоит среди волн на спине дельфина а может кита. Я подумал что Мани в конце должен как бы укротить это
197
дикое существо - поезд и представил его на крыше этого дизеля стремительно несущегося к гибели. Соединение этого образа с героем фильма и дало толчок к рождению финальной метафоры «Поезда-беглеца». На крыше локомотива несущегося сквозь снег под музыку Вивальди стоит сумасшедший человек с развевающейся бородой гордо и по своей воле летящий навстречу смерти...
Когда пошла вторая часть Вивальди я уже окончательно понял какой картина должна быть. Мне представился несущийся в пространстве ржавый искореженный метеорит на который накладывается эта музыкальная тема. Летит на страшной скорости поезд монстр пожирающий рельсы обгоревшая ракета прорывающаяся сквозь атмосферу в космос. Чудовищная скорость но при этом - никакого грохота. Бесконечность тишина и Вивальди... Только когда возник этот образ я всерьез понял про что снимаю кино.
Продюсеры связались с Москвой купили права на музыку: в титрах фильма стоит «Глория» Вивальди в исполнении хора студентов Московской консерватории и оркестра под управлением Свешникова...
Сценарий привлек внимание многих звезд выразивших готовность сниматься. Правда в основном это были еще только восходящие звезды искавшие себе роли. Стали делать пробы. В группе появился Эрик Роберте. В сценарии была роль девушки убирающей локомотивы. Пробоваться на нее пришла Джоди Фостер уже снявшаяся в «Водителе такси» Скорсезе и Ребекка де Морне партнерша Тома Круза по «Рискованному бизнесу» где у нее - роль проститутки а у него - юнца обратившегося к ее услугам когда родители куда-то уехали. С этой картины кстати и началась его звездная карьера.
Обе актрисы мне очень нравились. На репетициях был и Джон; Джоди Фостер сидела на полу обхватив колени смотрела на меня восторженными глазами. Наверное потому что я был русский из страны Станиславского. Увы ей я был вынужден отказать. Сказал после проб:
198
- Джоди не могу тебя взять на роль по простой причине. Ты слишком красива. Девушка с такой внешностью не пойдет работать техничкой на дизель. В худшем случае устроится официанткой а скорее поедет в Голливуд или в какой-то большой город найдет работу в офисе или в баре.
Думаю эти слова ее ранили много лет она со мной едва здоровалась. Замечательная актриса! Сегодня одна из самых больших звезд Америки. У нее уже три «Оскара». А где мои «Оскары»? Проклятое тщеславие...
В итоге снималась в фильме Ребекка де Морне. Хорошо сыграла. Она тоже с тех пор снялась в нескольких очень хороших картинах.
Съемки шли очень тяжело. Но вспоминается это время как полное счастье. Апрель Аляска четыре утра. Встаю утром опускаюсь на коврик помолиться (я тогда молился каждое утро) и - на съемки. Все тело ломит ничего не соображаешь и все равно - восторг и удовольствие. Ты снимаешь кино которое хочешь с теми - кого хочешь.
Снимали в очень сложных условиях. Один из наших пилотов разбился вместе с вертолетом.
Отсняли натуру на Аляске вернулись в Лос-Анджелес. Побег из тюрьмы снимался там по ночам при тридцатиградусной жаре. Весь снег искусственный. Тюрьму на Аляске мы отснять не могли - там ее нет пришлось строить на студии и в студийных условиях создавать иллюзию зимы.
Лос-Анджелесская ночь очень темная это юг. Огромные ветродуи гнали искусственный снег и под этот снег мы снимали въезд в тюрьму побег из тюрьмы. Иней был искусственный в разных местах декорации были подведены трубки из которых вдруг вырывались облака пара создавая ощущение мороза. Иногда для крупных планов давали под язык актеру кусочек льда: он говорит - изо рта идет пар.
Оператором картины был закаленный профессионал -Алекс Хьюм снявший три или четыре серии «Джеймса Бонда» прекрасно знавший все необходимые здесь технические хитрости. Милейший коротышка он привык снимать
199
так чтобы все в кадре было видно. Я пришел в первый же день на площадку с привычной безапелляционностью сказал: .
— Этот прибор выключить и этот и этот и этот...
Глаза у Алекса округлились но спорить со мной он не решился а потом был очень благодарен мне за новую эстетику которую я ему навязал.
Все что происходило между вагонами в кабине машиниста мы снимали в большом ангаре где поставили копию сцепки локомотивов. Она была всего на полметра больше чем в реальности. Алексу поначалу было непонятно: зачем мучиться когда проще одну стенку убрать и снимать по-привычному. Но то что мы загоняли оператора в условия где снимать надо было вплотную к актерам создавало ощущение правды. Не было ни одной точки отхода позволявшей увидеть общий вид кабины (такой план сразу бы выдал что интерьер павильонный). Документальная манера которую я опробовал на «Асе» работая в реальных интерьерах пригодилась и здесь. Мы построили два реальных интерьера локомотивов повесили их на рессорах под рессорами проложили полосу шириной в два с половиной метра с нарисованными рельсами которую по кольцу прокручивали два электромотора. Когда полоса начинала крутиться при взгляде на нее сверху возникало ощущение сногсшибательной скорости. Имитация имела вид очень достоверный и работать на ней было вполне безопасно. Над этой стремительно убегавшей землей висел Джон Войт расцепляя локомотивы.
Войт помимо своего драматического таланта обладает еще лирическим даром достойным Жерара Филипа. Его готовность к сотрудничеству его солидарность с коллегами меня приводили в восторг.
Он приходил и гримировался точно вовремя — черта Для кинозвезды редкая. Я всегда старался отпустить его пораньше.
- Джон ты свободен.
200
- Я тут еще потолкусь - отвечал он. В отличие от большинства звезд он никогда не покидал площадку оставался до самого конца смены.
- Ты почему не раздеваешься? - спрашивал я. - Сегодня я тебя уже не снимаю.
- А вдруг понадоблюсь?
Сидел в гриме в костюме. Если снимался крупный план его партнера Джон всегда предлагал:
- Хочешь я постою за камерой? Чтобы он со мной работал.
И стоял подыгрывал. Редко встретишь такую солидарность и человеческое отношение к общему делу. С Войтом у меня были моменты истинного счастья.
Одна сцена у нас долго не получалась. В ней беглецы дерутся в кабине. Войт стоит с ножом и готов убить своего напарника Эрика Робертса. Но вдруг из животного он превращается в человека роняет нож садится на пол. Сложный переход от животной ярости к осознанию своей вины.
Посмотрели снятую сцену я сказал:
- Джон извини я не знаю как это сделать. Чтобы у тебя потекли слезы - в этом кадре.
А кадр по сводке уже отснят никто не даст переснимать.
- Давай всех обманем. Назначим на завтра смену на шесть утра и сразу начнем с этого куска.
Мы назначили съемку с утра приехали и пока остальные гримировались нырнули в декорацию. Свет стоял со вчерашнего дня - стали снимать. Дубле наверное на двадцатом продюсер спохватился.
- Что вы снимаете?! Это уже снято! Вам не давали разрешения на пересъемку.
- Нет нет нет - сказал Джон. - Мы снимаем варианты с другим текстом.
А в кадре вообще никакого текста не было. Эти переснятые украденные кадры по сути сделали сцену какой она виделась.
В характере Мани есть нечто подсказанное мне эстети-
201
кой дзен: неожиданно но логично. Он улыбается там где по внешней логике надо было бы прийти в ярость.
Роль Ребекки де Морне как бы почти и незаметна но очень важна. Зрительское сочувствие к героям в сцене где Мани чуть было не убил своего напарника идет от нее. Она первая поворачивается к Мани словно говоря что вопреки всему его понимает. Они сидят обнявшись их несет куда-то в мировое пространство в этот момент они бессильны как-либо повлиять на свою судьбу. Музыку Вивальди я здесь решил сплавить с японской флейтой что и дало ощущение некоторой отстраненности дзена. А покореженный стальной лист при столкновении с товарняком почти оторвавшийся от локомотива развевается на ветру как знамя. Монтажер Генри Ричардсон придумал вставить сюда этот образ. Вообще для «Поезда-беглеца» я почерпнул очень многое из эстетики дзен.
Помню во время съемок на Аляске Ребекка де Морне позвала меня на обед.
- Ко мне приехал жених - сказала она.
Вечером в ресторане мы встретились. Женихом Ребекки был коренастый миловидный молодой актер - Том Круз. Женитьба их почему-то расстроилась.
Странно что многие восприняли «Поезд-беглец» как фильм типично американский. Особенно в Москве. Посмотрел Никита сказал: «Крепко сбито!» Он не хотел меня обидеть но я чувствовал что ему это кажется компромиссом моей американизацией.
Какой это американский фильм когда человек в ответ на слова: «Ты - животное!» говорит: «Нет хуже! Я человек!»
Такая философия чужда американскому кино.
Фильм кончается цитатой из шекспировского «Ричарда III»:
- Бывает зверь свиреп но и ему знакома жалость.
- Нет жалости во мне а значит я не зверь.
Мне рассказывали что Элиа Казан учил своих студентов показывая среди прочего мой «Поезд». Этого достаточно чтобы быть счастливым.
202
К концу монтажно-тонировочного периода Джон погрузился в религиозную мистику. Я приехал в Лос-Анджелес на озвучание, он мне позвонил.
- Андрей, я тебя буду ждать у гостиницы. Ты меня можешь не узнать - я объясню тебе, где буду стоять.
«Что за чушь, - подумал я. - Как это не узнать! Что он говорит?»
Но он оказался прав. Я его не узнал, это был ходячий скелет. Видимо, он опасался, что подхватил СПИД. Совершенно обессилел, на озвучании мог работать лишь 20-30 минут, потом приходилось два часа отдыхать. Я думал:
«Боже мой! Джон умирает...»
Через три месяца он вдруг стал оживать. У него была редкая болезнь, называемая «кандидоз». Думаю, то, что он выздоровел, и сделало его религиозным. Он и до этого был верующим, а тут совсем ушел в мистицизм.
Джон Войт и Эрик Роберте были номинированы на «Золотой глобус» и в итоге оба его получили: это был первый знак, что и «Оскаров» они тоже получат. На церемонии вручения Джон вышел на сцену и сказал:
- Я хочу поблагодарить Иисуса Христа за то, что он дал мне возможность...
Вместо того чтобы благодарить уважаемых членов комитета по присуждению премии, он стал благодарить Иисуса и читать долгую проповедь, слушать которую сидящим в зале было скучно. На аудиторию, среди которой было много членов Киноакадемии, он произвел впечатление человека невменяемого. Другим существенным минусом было то, что «Поезд» был сделан в «Кэнноне», фирме, которую не любили. Наши «Оскары» пролетели, Менахем проиграл мне тысячу долларов.
То же повторилось в Канне. Фестиваль взял картину. У нее были шансы, но приза она не получила - «Золотую пальмовую ветвь» дали «Миссии» Ролана Жоффе.
Если бы «Поезд-беглец» выпускался не «Кэнноном», по успеху это был бы блокбастер, фильм, побивающий кассовые
203
рекорды. «Кэннон» сумел заработать на картине всего сорок миллионов, при стоимости картины - восемь миллионов. Прокатывать свои картины Голан и Глобус не умели, хотя и брались за все.
«Дуэт для солиста» - известная пьеса Тома Кемпински, с большим успехом шедшая на сцене. В пьесе всего два действующих лица: прославленная скрипачка (прототипом ее была великая виолончелистка Жаклин Дюпре) и ее врач-психоаналитик. Благодаря сеансам психоаналитика героиня понимает, какие подавленные эмоции юности мешают ей быть счастливой и что можно быть счастливой, несмотря на прогрессирующую тяжелую болезнь - рассеянный склероз. Пьеса была профрейдистская - о том, как психоанализ спасает людей.
Успех спектакля побудил Голана сделать по пьесе фильм. Он взял меня с собой в Израиль, возил по стране, сидел сзади в машине и дудел в ухо:
- Ты должен сделать «Дуэт для солиста»!
И додуделся. «Ну, надо ее снять, - подумал я. - Скромная маленькая картинка, камерная драма, интересные взаимоотношения, всего двое персонажей - сниму ее быстренько». Но ничего «быстренько» не получается. Погружаешься в характеры, влезаешь в проблемы своих героев, хочешь докопаться до правды - если уж взялся говорить, говори по существу.
Я никогда не был безоговорочным адептом Фрейда, понимал, что не смогу перенести на экран пьесу так, как это хотелось бы автору. Мы с Томом Кемпински долго работали, у нас ничего не получалось. Тогда я взял молодого американского сценариста Джереми Липпа, и мы с ним уехали работать в Мексику.
Прежде всего нам захотелось окружить героиню другими персонажами: ее близкими, знакомыми, поместить ее в
204
полнокровную живую среду. Так у нас появился муж-композитор, изменяющий героине, его секретарша, служанка, красавец-старьевщик. Вещь постепенно приобретала какие-то чеховско-бергмановские черты: психоаналитик влюблялся в героиню, но понимал, что бессилен помочь ей, сам признавался ей в этом. И именно это признание помогало героине найти в себе силы принять жизнь такой, какова она сейчас для нее есть.
В принципе получилась картина по своей философии почти противоположная пьесе. Думаю, именно из-за этого отказалась сниматься в фильме Фэй Данавей. Она тогда чуть ли не каждый день ходила к психоаналитику и очень увлекалась фрейдизмом.
Мне нужно было найти актрису, лицо которой не испортила бы скрипка. Есть актрисы, лица которых со скрипкой никак не вяжутся, не вызовут у зрителей ничего, кроме иронии. Скажем, Джоди Фостер скрипка подошла бы, лицо у нее интеллектуальное, а Мэрилин Монро или Бриджит Бардо со скрипкой выглядели бы нелепо. Я подумал, что героиню может сыграть Джули Кристи. Узнал, что она в Нью-Йорке. Позвонил в Нью-Йорк. Сказал:
- Хочу вам показать картину.
Мы только-только кончили монтаж «Поезда». Джули Кристи пришла с Уорреном Битти, которого я уже давно знал. Уоррену «Поезд-беглец» очень понравился. Позже Джули от роли отказалась - не получалось по срокам. Надо было искать замену. Я нашел другую Джули -Джули Эндрюс.
В «Дуэте для солиста» у меня снимался великолепный ансамбль - Джули Эндрюс, Ален Бейтс, Макс фон Зюдов, Маша Мериль.
Эндрюс - очень музыкальна, она - замечательная певица. И очень мужественный человек. Она сделала на Бродвее «Мою прекрасную леди» - мюзикл по «Пигмалиону» Бернарда Шоу. Спектакль стал хитом, беспрерывно шел более года, по нему решили сделать фильм - она была уверена, что будет в нем играть. Но ее не взяли из-за слишком
205
большого курносого носа - снялась Одри Хепберн. Для Эндрюс это была настоящая драма: она создала этот мюзикл, дала ему жизнь и успех и ее из него выставили. Она пережила тяжелый кризис. Выстояла. А затем и отомстила - сделала «Мэри Поппинс», а потом и «Звуки музыки». Ее роли в этих картинах, особенно в первой, великолепны.
Джули Эндрюс - человек очень ответственный: чтобы сниматься в картине, училась играть на скрипке. Поскольку как-никак я музыкант, я не мог допустить, чтобы профессионалы поймали нас на малейшей лжи. Но в игре на скрипке движения очень сложны: поэтому на крупных планах мы сажали актрису на стул, рядом за ней снизу садилась профессиональная скрипачка с хорошей рукой: Джули Эндрюс правой рукой водила смычком, а левой - играла скрипачка. Сидеть ей надо было сильно пригнувшись и вывернувшись, чтобы и не влезть головой в кадр и суметь подменить своей рукой руку актрисы, планы эти снимать было очень сложно, но они дали фильму подлинность.
В «Дуэте для солиста» снимались две будущие звезды - в ту пору только начинающие. Руперт Эверетт (он снялся с Джулией Роберте в «Свадьбе моего лучшего друга») и Лиэм Нисон, игравший старьевщика, сексапильного красавца, с которым спит героиня; спустя несколько лет он сыграл заглавную роль в «Списке Шиндлера» Спилберга.
В итоге сложилась богатая актерская палитра. Добавьте сюда еще и Машу Мериль, сыгравшую служанку. Для картины я снял сцену с Машей обнаженной (правда, потом все же решил ее вырезать). Фантастика! Ей было сорок лет, а фигура - безупречна, грудь стоит, никакого целлюлита! Вот порода князей Гагариных!
Еще в «Дуэте для солиста» сыграла Кэтрин Харрисон, внучка Рекса Харрисона, игравшего профессора Хиггинса в «Моей прекрасной леди». Ее судьба так и не сложилась, хотя актриса она хорошая. В Англии актером сейчас быть очень трудно.
«Дуэт для солиста» в прокате провалился. Недавно я пересмотрел картину. Она хорошо сделана. Хотя, пожалуй,
206
излишне русская по темпераменту. Англичане себя ведут иначе. Джули Эндрюс хотела купить картину, перемонтировать, подложить другую музыку, несентиментальнее, как в ее «Звуках музыки», где композитором был Манчини, которого она и собиралась пригласить. Я гордо отказался. Дурак! Лучше бы мы отдали «Дуэт для солиста» ей, и она бы сделала из него коммерческую картину.
С «Поездом-беглецом» я набрал свою высоту, и мне казалось, что карьера уже сделана. Я был воспитан по-советски: сделал карьеру, значит, на всю жизнь.
Возвышающий самообман, иллюзия -то, что ты добился успеха и отныне уже навсегда ТАМ! Горькое заблуждение! Вот почему американские звезды постоянно в паранойе. В любую секунду может обрушиться их звездный статус. Только уж очень утвердившиеся, прочно завоевавшие себе место звезды могут не опасаться за свое положение и даже временами позволить себе провал.
После «Поезда-беглеца» все дороги были для меня открыты. Я мог бы делать все, что хочу. Первой моей глупостью был эксклюзивный контракт с «Кэнноном». Голан и Глобус почувствовали во мне многообещающего режиссера, способного на большую карьеру в Голливуде.
Я не мог понять, почему карьера не складывается. Не складывалась, потому что я делал авторские картины и потому что «Кэннон» не умел их прокатывать. Я попал в цейтнот. Следующая картина тоже провалились в прокате. Это были «Стыдливые люди».
Трудно описать эмоции, испытанные мной, когда в самолете я получил от Менахема Голана салфеточку, на которой было написано, что я миллионер.
Это был 1985 год. Советский режиссер - и вдруг миллионер. Пять лет назад я еще бегал через Круазетт, когда меня
207
манил пальчиком Ермаш, покупал из-под полы валюту по четыре рубля за доллар, и вдруг!.. Ощущение неизведанное...
Заключив этот контракт, вдобавок еще снимая рекламу, я почувствовал себя очень уверенно. Даже слишком. Купил квартиру в Париже, дом в Лос-Анджелесе, купил права на американский римейк фильма Элио Петри «Следствие по делу гражданина вне всяких подозрений». Сценарий мы договорились писать с Полом Шредером. Это живой классик. Им написаны сценарии «Последнего искушения Христа», «Таксиста», «Разъяренного быка» - практически всех лучших картин Скорсезе.
Я вернулся из Лондона, окончив «Дуэт для солиста», начал готовить «Стыдливых людей». Их я задумал еще в Сибири. Монтируя «Сибириаду», подумал, как интересно было бы столкнуть две семьи: одна основана на принципах свободы, другая - на долге и любви.
Сценарий «Стыдливых людей» мы писали с очень милой сценаристкой Марджори Давид, вместе поехали искать место, куда можно перенести действие сценария. Героиней первого варианта была норвежская мать; она с дочерью едет отдыхать в Грецию и там встречает другую семью, греческую. Потом решили снимать в Америке - надо было найти место, где могла бы возникнуть полярность психологии, изначально заложенная в конфликте. Ясно, что одна героиня должна быть из Нью-Йорка, но куда ей поехать, чтобы столкнуться с отсталым уголком мира, с иными человеческими взаимоотношениями?
Наиболее подходящим для этого местом, где еще царят патриархальные нравы, нам показалась Луизиана, юг Америки. С XVI века Луизиана была французской колонией в Штатах, пристанищем всякого сброда - бандитов, пиратов, беглых каторжников. Все выброшенные Францией искатели свободы селились там. Там они создали свою, ни на что не похожую культуру.
Болота, аллигаторы. Идет старик, тащит через плечо за хвост аллигатора. Такие вот картинки можно увидеть из
208
окна машины. Особая психология. Порцию раков в луизианском ресторане накладывают в тарелку выше головы. Во всем безумство юга. Жара. Все влажные. Чувственность обострена. Блюз. Диксиленд. Французский квартал Нью-Орлеана - это те места, где Теннесси Уильяме писал «Трамвай «Желание». Мне очень хотелось передать это ощущение в картине. Но по философии это было во многом продолжение «Сибириады»: в мире луизианских лесов и болот разлит такой же пантеизм, метафизика природы, человек так же ощущает себя лишь частицей этого мира.
Взаимоотношения двух семей в «Стыдливых людях» -это, грубо говоря, метафора двух государственных устройств - России и Америки. Нью-Йоркская семья - модель США, где члены семьи друг друга уважают, но не любят. А семья из Луизианы - модель России, где люди друг друга не уважают, но любят и ненавидят. Луизианская семья имела своего Сталина - отца, который то ли умер, то ли жив -призрак его витает над болотами. В этой семье были свои диссиденты, своя Чехословакия, свое подавление восстания. Все как в социалистическом лагере.
В «Стыдливых людях» меня занимала проблема дуализма любви и свободы. Как они соотносятся? Я начал сомневаться в том, что можно любить и быть свободным. А если свобода без любви или любовь без свободы, тогда что лучше? У каждого свой выбор, но каждый должен понимать, чем он жертвует.
Я делал картину о взаимоотношениях, принятых в разных культурах, о необходимости взаимной терпимости. Демократия - это прежде всего терпимость. Терпимость, думаю, чуждое России понятие. Терпение -да! Терпимость -нет...
Задумайтесь: почему в России объект нетерпимости меняется, но нетерпимость остается? Не потому ли, что интенсивность чувств в нации превалирует над подходом рассудочным?
Это относится и к искусству. Оно у нас тоже иное. Обра-
209
тим внимание на сам корень иноязычного слова «беллетристика». Бель леттр — красивые буквы. Русская словесность заботилась об ином - о чувстве. Танеев не зря говорил, что русская песня тянется, как тропа в поле. Формы нет, одно чувство. А взять песню немецкую или французскую: там ритм подчиняет все. Конечно, и русские песни не лишены ритма, но в России форме всегда отводилось второе место, первой заботой была сущность. Разные нации - разные ментальности. Они проявляются во всем: в отношениях между детьми и родителями, между мужчиной и женщиной.
Цивилизация и культура - не одно и то же. Цивилизация строится на приоритете прав, культура - обязанностей. Скажем, в культуре китайской или японской, еврейской или арабской человеку предписывается великое множество ритуалов, обязанностей, имеющих силу закона, требующих неукоснительного исполнения, не считающихся с личными правами. Но и внутри этой культуры человек тоже может быть свободен.
В «Стыдливых людях» я и старался задуматься о конфликте между свободой и обязанностью, между любовью и уважением, между правами человека и теми обязанностями, которые накладывает на него культура. Бывает, человек пытается освободиться от обязанностей и не может, а случается и наоборот: человек страдает от свободы, хочет и не может обрести обязанности, готов отказаться от свободы, чтобы узнать любовь.
Полкартины происходит в болоте. На воде очень трудно снимать. Пока поставишь свет, кадр, все уже уплыло, все поменялось - с ума сходишь.
У меня снимались две замечательные актрисы: Джил Клейбург и Барбара Хершей. Барбара была очень красива, очень хорошо сыграла в картине Пола Кауфмана «Подходящая команда» - о летчиках-испытателях, в «Двойнике».
Роль у нее была очень трудная. Она играла женщину старше себя, усталую от грубого труда, носила мужские сапоги, ходила тяжелой мужской походкой. Мы сделали ей
210
скверные зубы. Ей пришлось выучить луизианский сленг -язык кейджен, метисов французов и индейцев.
Оператором картины был Крис Менгес, один из выдающихся мастеров мирового кино, снявший «Убийственные поля» и «Миссию». За «Миссию» он получил «Оскара».
Это была абсолютно авторская картина. Так же как и «Возлюбленные Марии», и «Поезд-беглец», и «Дуэт для солиста». Я делал то, что хотел. Никто мне ничего не навязывал, кроме бюджета, конечно. И эта картина ничего общего с голливудским кино не имеет, потому, как и другие, провалилась в американском прокате: все они не были поняты, все были достаточно сложны, даже энигматичны. Каждая была поиском ответа на какие-то философские вопросы. О чем «Стыдливые люди»? О неизбежности выбора между свободой и любовью- вместе им тесно. Выскажу крамольную, по мнению многих, мысль: тоталитарный режим в каких-то случаях предпочтительней демократии - во всяком случае, для незрелых индивидов в незрелом обществе. Все эти парадоксы американцам чужды.
«Стыдливые люди» казались мне тем главным, что я так долго вынашивал, что более всего хотел высказать. Но у зрителя это не нашло отклика. Может, я слишком пересимволизировал картину, может, загнал важные для себя мысли в слишком семейную историю, может, был слишком рационален, решая философскую проблему выбора. А может, что-то утерял за те несколько лет, которые прожил с этим замыслом: мир сдвинулся вперед, пришло новое кинематографическое поколение, более иррациональное, более свободное, более контактное с аудиторией...
Картина пошла в Канн, там же в тот год были и Никитины «Очи черные». У меня уже была спутница, с которой я приехал на фестиваль. Красивая женщина, но глупая, не странно ли? Эх, Кончаловский, Кончаловский!..
Мы представили картину, и, чтобы не ждать решения жюри, я поехал в Венецию. Это была моя шестая Венеция, на этот раз малоинтересная. Со мной была не очень умная
211
женщина с ребенком, мы жили в дорогом отеле, во всем было ощущение тяжести, искусственности. Мысленно я по-прежнему продолжал быть в Канне. Вечером по радио услышал, что мы с Никитой поделили актерские призы, получили, как две сестры, по серьгам - он за лучшую мужскую роль для Мастроянни, я - за лучшую женскую для Барбары Хершей. В очередной раз я был раздосадован. Думаю, Никита тоже хотел иного. Всем солдатам снятся генеральские погоны.
С Нагибиным мы познакомились еще в 60-е годы. Он позвонил, предложил повидаться. Я был молод, снял пока еще только «Первого учителя», было лестно услышать в телефоне голос известного писателя. Мы встретились в Доме литераторов, он дал мне почитать рассказ, называвшийся «Эхо»: не заинтересуюсь ли я им как режиссер.
Рассказ оказался замечательный. О мальчике и девочке лет двенадцати. О предательстве любви. Я увлекся, стал рассказывать, как это можно поставить. Ему очень нравилось все, что я предлагал. Я представил этот рассказ как архетипическую историю, вечную притчу об Адаме и Еве, о первозданности любви. Не помню уже, почему наши отношения не получили продолжения. Может, потому, что я начал «Асю Клячину». Но фильм мог бы получиться интересный...
Довольно долго после этого мы не общались, знакомство прервалось... Следующий виток взаимоотношений начался, когда ко мне пришла идея фильма о Сергее Васильевиче Рахманинове. Стал собирать о нем материалы, одна из самых интересных публикаций оказалась за подписью Юрия Марковича-небольшой рассказ, называвшийся, как помнится, «Сирень». Написан он был с чрезвычайным проникновением в характер, суть творчества художника. ' Я пришел к Нагибину, предложил писать сценарий о Рахманинове: ему предложение очень понравилось. Мы
212
обсудили, каким мог бы быть этот фильм, он написал заявку, я подал ее Ермашу. В ответ было сказано: «Зачем нам делать фильм об эмигранте?» Надежда поставить фильм стала вянуть, я понял, что его не разрешат.
К этому времени у меня уже начала определяться идея отъезда. Я подал заявление, просил разрешения жить за рубежом, Ермаш сказал:
- Не уезжай. Хочешь снимать «Рахманинова» - снимай «Рахманинова».
Но поезд уже ушел. Голова была занята только одним -тем, что должен уехать. На предложение Ермаша делать картину не ответил.
Прошло еще три-четыре года. Я приехал в Россию - в очередной раз гостем. Для начальников я был эмигрантом, хотя паспорт у меня по-прежнему оставался советский. В этот мой приезд ситуация была уже иной, чем в прежние. Я только что снял «Возлюбленных Марии», со мной уже разговаривали о возможной постановке. Подумалось, что пора вернуться к «Рахманинову».
Все эти годы фильм о Рахманинове жил во мне. Каждый раз, когда слушал его музыку - а случалось это часто, я очень люблю ее, - возникало желание снимать. Думалось: «Господи, какой же я дурак! Почему не сделал этот фильм?» Сама музыка толкала меня на то, чтобы делать большую эпическую картину о России и об Америке, где Рахманинов жил последние годы. Я часто слушал Рахманинова в машине по дороге вдоль берега океана в Лос-Анджелесе. «Какой это может быть замечательный фильм!» - вновь просыпалось во мне.
Сам человеческий тип Рахманинова очень мне дорог, бесконечно напоминает тот скромный, в известном смысле аристократический, страстный, пылающий и в то же время очень сдержанный внутри русский характер, отличавший Чехова, Врубеля.
Предки Рахманинова были из татар, об этом говорит сама его фамилия. Шаляпин звал его татарвой, в его музы-
213
ке всегда были сильны восточные мотивы. Родился он в семье разорившегося дворянина, жил скудно, зарабатывал уроками. Конец обучения в консерватории особыми успехами ознаменован не был. И слава, и состояние были заработаны упорным трудом: он построил дом, имел автомобиль, но после революции все национализировали. Уехал за границу, все начал с нуля, мытарствовал. Поселился в Швейцарии. Опять построил дом, посадил сирень, перевез свои любимые самовары и лавки, вызвал из России свою служанку... Но вскоре началась война. Ужасы фашизма потрясли его. Он бросил все и бежал на край света, в Америку. Он беспрестанно хотел защитить себя своим домом, своим миром, но этому не суждено было свершиться: его настигла болезнь.
Сирень, которую так любил Рахманинов, которой посвящал свои романсы, которую увез с собой из России и пытался посадить и в Калифорнии, там не цвела. Не тот климат. И сам он на американской земле не мог писать музыку, стал исполнителем...
Рахманинов - трагическая фигура. Горько читать его признания: «Я не пишу больше музыку, потому что у меня порвалась духовная связь с Родиной... У меня есть слава, успех по всему миру, а Родины нет». Свою трагедию скрывал от других - человек он был закрытый...
Со временем нашелся продюсер, согласившийся профинансировать написание сценария. Я приехал к Нагибину в Москву, мы приступили к работе. Был уже 1985 год. С этого момента мы часто встречались и очень подружились. В течение пяти-шести лет я часто бывал у него на даче, мы работали, говорили о разном, общались. Круг нашего общения был очень широк. Нагибин меня чрезвычайно возбуждал, о чем бы мы ни говорили. По натуре он был очень любознателен, его интересовало, что я думаю по тому или по этому поводу. Он был исключительно образован, слушать его - на любую тему - было интересно. Мы говорили обо всем - культуре, политике, религии, сексе.
214
Мы затеяли своего рода игру: говорили друг с другом, как говорили бы Сталин с Брежневым, или Берия с Рахманиновым, или Сталин с Горбачевым. Играя, пытались спроецировать на наш замысел перипетии истории страны, не только прошлой, но и будущей. Нагибину было интересно, каким я представляю себе будущее развитие событий в России. Уже начиналась перестройка, с каждым моим приездом климат в стране ощутимо менялся.
Я добился для Нагибина хорошего контракта, он приехал ко мне в Америку, был на съемках «Гомера и Эдди». Я его снял в церкви, у него был крупный план: молился, вставал, уходил. Седой алкаш с измятым лицом. Я смог ему заплатить за съемки какие-то деньги. Потом он приехал в Лондон, где я заканчивал работу над картиной.
Я очень люблю Нагибина как писателя, он был чрезвычайно талантлив и как сценарист, почти все его вещи кинематографически зримы, образно ярки. Работать с ним доставляло огромное удовольствие. То, чего я хочу добиться, он схватывал почти мгновенно.
Он был очень молод по темпераменту. Его интерес возбуждало буквально все. Приезжая куда-либо, он уже знал, что здесь смотреть. Какие храмы, памятники, произведения искусства. Он мог пешком шлепать через весь город, чтобы посмотреть какую-то фреску, картину в музее. Знал не только Лувр или Прадо, но музеи гораздо более скромные, в каждом умел находить шедевры.
В Швейцарии мы замечательно съездили на виллу Рахманинова в Лугано, поговорили с его племянником. Нагибин знал об этой вилле все еще до приезда, ходил по ней, будто здесь уже давно свой человек.
Работа над сценарием шла медленно. Сценарий не менее объемный, многоплановый, чем «Сибириада», не менее сложный по своей структуре. Очень многое надо было придумать, сконструировать по драматургии, найти точные детали, кинематографические образы, сочетающие воспоминания героя, то, что ему мерещится, с реальностью, в которой он живет.
215
В этом мне очень помог Мандельштам, сочетавший в | своей поэзии образы несочетаемые - то, что и хотелось видеть в картине. «Павлин в курсале» - пустой курсал, гуляющий по нему павлин - это образ из начала века, то, что мог видеть и Рахманинов во времена, когда был всего лишь бедным студентом.
С самого начала мы понимали, что наша картина не просто о музыканте. Она - о художнике и о земле. Поэтому в сценарии у нас два героя - Рахманинов и его кухонный мужик. Мужик любит девку, а она любит Рахманинова.
Эта девочка, Марина, фигура реальная. Она потом была няней у детей Рахманинова, даже приезжала к нему в Швейцарию. Он, судя по всему, ее обожал. Его дети, особенно дочки, тоже ее обожали. Но у нее была чахотка, она уехала умирать в Россию. Мы придумали, что она любит Рахманинова, всю жизнь, безумно. Это она привозит ему куст сирени, который он пытается потом высадить на американской земле. А Марину любит этот мужик, в начале фильма - мальчик. Когда придумали это, поняли, что сценарий есть. Замечательный. Наотмашь.
Где-то в середине работы Нагибин меня очень сильно расстроил. В это время мы жили в Лондоне. Я с нежностью вспоминаю это время, беседы с Юрой на диване, долгие прогулки по лондонским паркам, вкуснейшие обеды, которые нам готовила его жена Алла. Как-то я заметил, что он работает немного спустя рукава, сказал ему об этом.
- Да, ладно! - отмахнулся он. - Это ж кино! Это не литература.
В этом было достаточно снисходительное, даже слегка презрительное отношение к кино. Я почувствовал себя уязвленным, мне стало обидно за свою профессию. Кино не хуже и не лучше литературы, это просто другое искусство. Потом я не раз втыкал ему в ответ:
- Хоть это кино, а не литература, Юрочка, но все же придется не полениться и поработать. Диалог хреновый. Надо переписывать.
216
Он улыбался в ответ своей сардонической улыбкой (чувство иронии у него было замечательное) и, не споря, переделывал то, чего я не принимал.
Я любил его здоровый цинизм. Для человека, который видел и понимал, что в стране происходит, умел ничему в ней не изумляться, это естественно. Он был здесь воспитан, приспособлен к выживанию, хоть выживалось и трудно.
Наконец, сценарий был окончен. Начинали мы его, когда я делал «Поезд-беглец», заканчивали на «Гомере и Эдди». Думаю, среди многих сценариев, написанных при моем участии, это один из лучших. Интересный фильм может из него получиться. Верю, что еще поставлю его. Опять, увы, все упирается в деньги.
До сих пор храню у себя рассказ Нагибина, давший толчок долгой и, надеюсь, еще не оконченной судьбе этого замысла. История «Сирени», история романса, который стал поводом рассказать о России, о великих потрясениях, пережитых ею на протяжении полувека.
Пару лет назад были изданы дневники писателя, где наши взаимоотношения описаны совсем с другой точки зрения. Мол, я холодный, полный цинизма человек. Читая про себя, просто не мог поверить, сколь по-разному воспринимались нами наши отношения. Странное дело, эти строки нисколько не изменили ни моего отношения к Юре, ни памяти о счастье, испытанном во время нашей совместной работы и просто во время, проведенное вместе. Люблю его по-прежнему. Может быть, потому, что я действительно циник? Не знаю. Да и не все ли равно теперь?..
Практически на любой постановке наступает момент, когда чувствую, что всех обманул и обман неминуемо должен раскрыться. Сейчас все увидят, какой ты жулик и как все это время всех обманывал. Боже, теперь поймут, что и все пре-
217
жнее было чушью. Обычно это случается в середине работы над сценарием, примерно где-то в начале его второй половины. То же бывает, когда складываешь материал.
Фильм состоит из фрагментов материала, решение каждого могло быть лучше или хуже, и заранее знаешь, что каждый фильм - цепь упущенных возможностей. Стараешься забыть о нереализованном, но оно все равно будоражит память: ты же мог сделать иначе, зачем же ты так поторопился? Да, вроде бы получилось неплохо, но могло быть лучше. Ты пришел на съемочную площадку, пятьдесят человек, благоговейно раскрыв рты, уже ждут, что ты скажешь, кровь гонит адреналин, и ты иногда с уверенностью, а иногда от безысходности (надо же что-то говорить) объявляешь: «Эту сцену будем делать так...» А так ли ее надо делать? Можно же было придумать и совсем иначе!
В каждой картине есть места, где надо выкладываться до конца. Знаешь: если провалишь здесь, картина погибла. В «Возлюбленных Марии» это была сцена на кухне, взрыв чувств, доходящий до истерики. Хорошо сделана сцена. В ней есть несколько очень крутых виражей, переворачивающих отношения героев. В «Поезде-беглеце» это сцена драки в поезде, когда Войт роняет нож, начинает плакать. Как будто дух святой в него входит, он начинает сознавать, что только что мог убить человека. Я говорю здесь не о языке, не о профессии - а о смысловом эмоциональном узле, который держит всю конструкцию. Потому ее и пришлось трижды переснимать - у Войта не получался шок от душевного просветления, переход от ярости к осознанию своего безумия. Человек не понимает сам, что с ним происходит. А он просто становится из зверя человеком.
В «Дуэте для солиста» самой трудной была сцена объяснения героини с мужем.
- Ты скоро умрешь, а я буду жить, - говорит он.
- Да, я умру, - отвечает она. - Мне уже тебя не хватает. После того как я умру, мои сны будут бежать через твои сны. Здесь опять те же крутые виражи взаимоотношений.
218
В «Стыдливых людях» это монолог Рут на крупном плане, где она рассказывает о своем муже, о том, как всегда его ненавидела. В таких ключевых сценах нельзя ошибиться и в самой мелочи. Поэтому я как-то исхитрялся обманывать продюсеров, переснимал неудавшееся, уверял, что делаю досъемки, на деле же - снимал все заново.
Наверное, моим американским фильмам не хватает поэтичности. Я имею в виду не романтизм, не поэтический кинематограф, а «темноту стиха». При кажущейся простоте настоящую поэзию всегда отличает высокое косноязычие. Американский кинематограф подобного не признает. Такие вещи не могут быть плодом расчета, хотя в последнее время нередко видишь, как молодые пытаются придумать темноты, заполнить ими чуть ли не весь фильм. Не получается. Магия и тайна не создаются по плану и чертежу. Но, думаю, и мне не давалась высота косноязычия. Фильмам не хватало странности, они словно были из хрестоматии...
Освободившись от эксклюзивного контракта с «Кэнноном», я оказался без работы. От контракта я действительно очень хотел освободиться: мне надоело делать картины, не имевшие проката. Я готов был даже заплатить деньги, чтобы обрести свободу. И заплатил. Много. Дурак, они бы и так меня отпустили. Без денег.
Как раз в это время появился продюсер, предложивший мне маленькую картинку- «Гомер и Эдди». Герой ее Гомер -человек не то чтобы умственно неполноценный, но подзадержавшийся в своем развитии, большое дитя. Он путешествует через Америку и находит себе попутчика, Эдди. У того в голове опухоль, он эпилептик, на него накатывают внезапные приступы бешенства. По дороге он несколько человек убивает. В одном из городков Гомер уговаривает Эдди зайти в церковь исповедаться. Священник, выслушав его, говорит: «Тебе надо было в полицию, а не ко мне...» На первый взгляд -чернуха. Но если присмотреться - масса юмора, нежности.
Двое бездомных в огромном мире... Сироты общества, нищие духом. Один верующий, другой атеист. Что-то есть
219
в них и от героев феллиниевской «Дороги», и от «Очарованного странника» Лескова.
Сценарий показался мне интересным. В нем была какая-то странность, мистический финал - с Христом, точнее, символическим Христом, которого изображает бродячий актер.
Я не снимал таких картин - из современной жизни, где сюжет развивается в путешествии. Мне захотелось показать американскую природу, жизнь провинции. Мы ездили по стране, искали натуру. В каком-то городке снялись у фотографа-пушкаря, выставив головы в прорези размалеванного холста - совсем как в былые годы на наших базарах. Постепенно нащупывался стиль будущей картины -что-то вроде американского Лескова. Хотелось попробовать себя в жанре «черной комедии».
Искали натуру мы в красивых местах - в штате Невада, на севере Калифорнии... Маленькие городки, шоссе, магазинчики, бензоколонки, публичный дом...
Я страшно ошибся на этой картине. Пролетел с выбором актеров. Мне предлагали замечательные комбинации. Многие звезды в тот год почему-то оказались без работы и были готовы сниматься.
У меня была встреча с чудным актером - Дании де Вито, сейчас он знаменитая звезда. Потом мне сказали, что хочет сниматься Робин Уильяме.
Я приехал к нему в Сан-Франциско, он меня встретил, поехали к нему домой, он был страшно любезен. Но я думал: «Нет, это все-таки не то. Надо чего-то эдакого». Агент мне сказал:
- Андрей, ты ошибаешься. Робин Уильяме сейчас снялся в картине, у которой будет сумасшедший успех. Называется «Доброе утро, Вьетнам». Все хиппи будут от него без ума.
Чуть позже он сыграл Питера Пана в «Хуке» у Спилберга.
Я агента не послушал. Решил: «А что, если взять Джима Белуши, брата Джона Белуши, а вместо второго - женщину, негритянку Вупи Голдберг. Это, наверное, даже интереснее, что вместо мужчины будет женщина». Я чудовищ-
220
но ошибся. Она - прекрасная актриса. Очень хороша в комедиях положений. Но агрессию играть неспособна.
Начав снимать, я скоро понял, что промазал с выбором. Если бы я взял на Гомера - Робина Уильямса (сейчас до него и не дотянуться - такая он звезда!), то у картины могла бы быть другая судьба.
В картине два характера, один из которых, Гомер, - чистая душа, а Эдди - человек опасный.
Белуши сказал:
- Я, конечно, могу сыграть Эдди, но мне не сыграть его с Уильямсом. Я его, к чертовой матери, убью. Он последний, кто видел моего брата и кто дал ему последнюю порцию героина. Если бы не эта порция, он был бы жив.
Я подумал:
«Да, мне этого тоже не надо».
А надо было делать именно такой расклад. Они бы в конце концов примирились. И фильм бы был гораздо интересней.
С Вупи у меня не очень сложились отношения. Видимо, на кого-то из американских актеров я произвожу не очень приятное впечатление. Им привычнее работать с режиссерами, не слишком вмешивающимися в то, что они делают.
«Еще разочек! Погромче! Побыстрее! Отлично! Повернитесь чуть правее!» - вот главный круг режиссерских указаний, которые привыкли слышать голливудские звезды. А вовсе не разговоры о смысле сцены, ее сверхзадаче, эмоциональном наполнении. Каким-то актерам это необходимо, а каких-то - просто выводит из себя. Вупи как раз из числа последних. Из породы самоиграющих актеров. А тут режиссер вмешивается, чего-то хочет, что-то советует.
Думаю, на съемку она шла с ощущением тяжелой повинности. Считала, что я фашист, что нельзя так жестко обращаться с актерами. После расслабленной американской режиссуры подарком я, конечно, не был.
Каждый день, приходя на съемку, она говорила, что в три часа ей надо уйти к врачу. Или на пресс-конференцию. А съемка у нас до девяти.
221
- Прекрасно, - говорил я. - Скажите Вупи что если ей надо уйти, придется работать в субботу.
Мне нравилась какая-то странность образов в этом сценарии: Христос, который оказывается ряженым, наивное дитя - Гомер, бешеная Эдди. Но система сложилась бы лишь в том случае, когда все образы выдержаны в задуманном ключе. Эдди из системы выпала.
Были очень интересные эпизодические роли. Содержательницу притона сыграла роскошная Карин Блэк - когда-то в «Пяти легких пьесах» Боба Рейфелсона она играла любовницу Джека Николсона. Она позвонила мне, сказала, что хочет у меня сниматься; единственное, что я смог для нее найти, была эта роль. Владелицу кафе сыграла замечательная старуха, страшилище, очень смешная. Вскоре после съемок она умерла от рака. Еще снимался Винсент Шиавелли, талантливый итальянец, с лицом дегенерата (он играл в «Амадеусе» и в «На взлет» Милоша Формана). У меня сыграл священника. Снималась в маленькой роли Лена Коренева. Ей нужны были деньги на зубного врача. К тому времени Леночка обамериканилась и была, как я чувствовал, разочарована - совсем не та Лена, которая снималась в «Романсе». Убийцу сыграл Джон Уотерс, знаменитый человек в Голливуде, автор «Розового фламинго», фильма о человеке, сделавшем транссексуальную операцию. Все актеры почему-то соглашались у меня сниматься.
Городок Орегон для нас устроил парад - причем совершенно бесплатно. Американцев хлебом не корми - дай поучаствовать в параде. Было холодно. То дождь шел, то светило солнце. И мы со своими актерами вклинились в это организованное событие и внутри него документально снимали сцены, нужные нам по сценарию.
В конце фильма из уха Эдди по сценарию должен был выползать паук и карабкаться по стене. Это мог бы быть сильный кусок. Но Вупи этого не хотела. Картина складывалась не такой, какой я ее задумывал. И основная причина -интерпретация, предложенная звездой, на что я в достаточ-
222
ной мере не смог повлиять. Последний день ее съемок в картине был для меня праздником, для нее, наверное, тоже.
Сценарий был о том, как эпилептик с приступами неконтролируемой ярости верит в Бога, ищет пути к нему. Но начинается приступ, и Бог забыт. Конечно, это должен был играть актер, от которого исходит опасность. А от Вупи физическая опасность исходить не может. Она очаровательна, смешна, обаятельна. Она талантливая актриса, большая звезда. Но не Эдди.
Потом вмешался продюсер, отвратительная личность. Наглый, самоуверенный. Считал каждую копейку. Я был донельзя зажат в бюджете. Ему не нравилось, что картина грустная. Я вынужден был переснять финал.
Нелегкое испытание - смиряться перед силой обстоятельств, выслушивать неумных вульгарных людей - с такими в Америке мне пришлось сталкиваться намного чаще, чем дома. Когда продюсер «Гомера и Эдди» приходил в монтажную, гонял взад-вперед каждую склейку, говорил: «Здесь надо вырезать семь кадров», я уходил, не спорил. Потом, когда его уже не было, возвращался, вставлял назад то, что он вырезал, - он не замечал.
Да, конечно, потом была «Золотая раковина» в Сан-Себастьяне и кое-какие благоприятные отзывы, но те, от кого они исходили, не знали, какой фильм из этого мог бы получиться. А я-то знал!
Это еще одна совсем не американская картина, хотя снята в Америке. Проката не имела никакого; я хотел как-то удержаться на плаву и потому взялся делать блокбастер - «Танго и Кэш». Вот это, единственное из всего снятого в Голливуде, - американское кино. Но о нем уже рассказано в «Низких истинах».
В голливудский пантеон я и на этот раз не вписался - с картины ушел, ее не кончив. Как-то это, по-видимому, на моей голливудской судьбе отразилось, но как именно - я, честно говоря, почувствовал не сразу.
Началось с того, что я лежал в парижской квартире у маминой подруги - престарелой мадам Жюльетт Карно. Она дружила еще с моим дедушкой, он написал ее портрет и, возможно, даже был в нее влюблен, хоть и был однолюб и всю жизнь любил только бабушку.
Мама мне рассказывала, что, когда ему было уже под семьдесят пять, а Ольге Васильевне соответственно под семьдесят, она слышала через стену, как он к ней приставал, а та осаживала его пыл:
- Петя, ну перестань! Что ты?!
Так вот, мадам Жюльетт обеднела давно, жила на рю Вашингтон в квартире, где с 1932 года ничего не менялось. То, что приходило в негодность, перекочевывало в ванную, и без того всю забитую хламом, заставленную склянками и пробирками, оставшимися от парфюмерной фабрики, которой когда-то управлял ее муж, доводившийся, кстати, племянником президенту Франции Карно. Газ в доме был, но мадам мылась исключительно холодной водой, принимала ледяной душ, зимой купалась в реке - естественно, не в Париже, а под Парижем, была здорова как бык. По-русски говорила как по-французски.
Отопления в квартире не было никакого, холод собачий, я пытался согреться под двумя одеялами.
Раздался телефонный звонок. Говорил директор «Ла Скала»:
226
- Хотим предложить вам постановку «Евгения Онегина».
Для меня это было огромное, непонятно откуда свалившееся счастье. Очень скоро выяснилось, откуда оно. Постановку предложили Никите, он только что снял «Очи черные», был очень популярен в Италии. Времени у него на эту работу не было, тогда позвонили мне. Оперным режиссером я стал благодаря тому, что мой братишка отказался. Спасибо ему!
Ставить «Онегина» я соглашался, леденея от ужаса. Я кинематографист, фильмы свои вовсе не считаю театральными, но красота театральности всегда очень сильно меня возбуждала.
С детства театр стал для меня миром мечты. Еще в первые послевоенные годы я приходил в Детский театр, помещавшийся тогда на Большой Дмитровке (это потом он переехал на Театральную площадь к Большому театру), у папы там ставились пьесы.
Меня пускали и в зал и за кулисы, я с восторгом смотрел спектакли, но еще больший восторг вызывала возможность прикоснуться в бутафорском цехе к волнистому мечу, с которым сражался герой-горбун в «Городе мастеров» Татьяны Габбе. Играл его актер Нейман, он был лыс, я видел его в этом замечательном спектакле, наверное, десятки раз. Никто из сидевших в зале не держал этот меч в руках - я его держал! С этого времени чудо и счастье театра было со мной.
И вдруг - приглашение ставить в «Ла Скала».
- Не берись не за свое дело! - говорила мне одна часть моего сознания. Действительно же, не дело кинорежиссера ставить оперы.
- Берись! - говорила другая часть сознания. - Что может случиться в худшем случае? Не убьют же, в конце концов!
У проекта были исключительные исполнители. Дирижер - Сейджо Озава, Татьяна - великая Мирелла Френи, Гремин - Николай Гяуров, Онегин - Бенжамин Лакстон.
227
Готовился к постановке я в основном по Пушкину, хотел поставить прежде всего «Онегина» Пушкина, а потом уже «Онегина» Чайковского. Проштудировал то, что делал Мейерхольд, изучил разные книжки. Дошло до репетиций.
Тут отходит на второй план ощущение режиссерской ущербности. Начинаешь анализировать поступки, реплики - это как бы уже знакомый тебе этап работы. Нет, оказывается, в опере все иначе, чем в кино или драме. Слава Богу, пятнадцать лет, положенных на мое музыкальное образование, очень меня выручали. Наталья Петровна не зря силком усаживала меня за рояль. Прежде всего, я мог читать ноты. Для меня не составляло особой проблемы сесть за клавиши и сыграть то, что должно было прозвучать в оркестре. С певцами я мог разговаривать, более или менее, на их языке. Для меня нет загадки в словах «ачелерандо», «диминуэндо», «крещендо». Оперные артисты могли мне доверять.
Итак, Италия, лето, жара, оперные репетиции. Репетировали мы не в театре - за городом. Никогда не забуду обеды в дешевой траттории, на террасе, крытой рифленым пластмассовым листом. Над головой громыхает электричка, со мной - великие певцы, мы едим жареное мясо, пьем вино. Мирелла Френи выходит из-за стола, идет к откосу насыпи, собирает какую-то травку, тут же моет ее в стоящем на улице умывальнике, рвет руками, посыпает наше мясо. Аромат замечательный! И вся эта сцена, по ощущению естественности и в то же время божественности бытия, словно пришла из итальянского неореализма.
Оперный театр в своих проявлениях - это Феллини. Есть непременная дива с адским характером. Она ангел с людьми, ангел дома, ангел с режиссером, в данном случае со мной. Но если что-то, касаемое театральных дел, не так, она не приходит, сказывается больной, все бегают перед ней на цыпочках. Это ее право, она - дива! У каждой дивы есть свои числа, по которым она не поет. Это тоже ее право.
228
Еще один непременный атрибут оперы - клака. Вся галерка забита клакой. Мест для посторонних там нет. Клака берет с солистов деньги за овации, может засвистеть кого угодно, забросать апельсинами или, если надо, заглушить громом аплодисментов нежелательный свист. Она делает скандал или не делает скандал. Клака - это работа. Это чистая мафия. Оперные звезды ей приплачивают. - Не выношу клаку, - говорила Френи. Она действительно не имела с ней дела. Но клака ее не трогала. Ее любили. Она открывала рот, и оттуда лилось чистое золото. Ей было уже под пятьдесят, но, выходя на сцену, она волновалась, как девочка. Она вообще существо исключительно женственное и чистое, для меня звезда не меньшей величины, чем Мария Каллас.
Режиссура оперная и режиссура кинематографическая -две почти несовместимые профессии. Мои репетиции сначала были, скорее, режиссерскими. Но скоро я понял: анализ поступков оставь при себе, дай певцу рисунок. Все. В опере другие средства выражения. Артист не может играть и петь. Только когда я уже ставил «Пиковую даму», мне открылось, что такое искусство большого жеста. В кино большой жест нелеп, в драматическом театре - слишком театрален, в опере - это самое то, что должно быть. Кино -искусство пристальное: в нем бывает достаточно подрагивания век, еле заметного вздоха. В театре это уже не работает, тем более в опере, где человек стоит, разинув рот, в застывшей позе. Какое там подрагивание век! Нужен жест во весь размах рук.
Сопоставляя кино, театр, оперу, понимаешь, что следующий за оперой шаг в условность - цирк. Потому так полна опера феллиниевских персонажей. Бегают какие-то замороченные администраторы, приезжает маэстро, ходит по сцене с двумя секретарями, пробует голос. Прислушивается к акустике.
Впервые выйдя на сцену «Ла Скала», я опустился на колени, перекрестился: «Боже! Я стою там, где пела Мария
229
Каллас!». Каллас вообще не поддавалась режиссуре. Поэтому ее спектакли ставил Карали. На нее надевали костюм, она выходила на сцену, становилась на определенную точку и больше уже не сдвигалась с места, - сцена жила и двигалась вокруг нее. Она исполняла свою партию, потом уходила. Вот и вся мизансцена. Но в этой точке, «точке Каллас», голос ее звучал с такой громкостью и чистотой, что даже ее шепот был слышен во всех уголках зала.
Оперный артист скован, зажат условностью своего искусства. Напрасная иллюзия, что его можно заставить играть по Станиславскому. Конечно, в каких-то случаях можно, но это, скорее, даже мешает восприятию. Красота музыки часто важнее, чем красота мизансцены. В оперу ходят не ради сюжета, а ради музыки
Одна из самых заманчивых вещей в опере - создание магического зрелища. Увертюра, поднимающийся занавес, поющие люди - все это уже ритуал. Пение в человеческую жизнь вошло как ритуал, будь то ритуал труда, или выражения чувств, или обращения к божеству. Песнопения в честь Диониса, барды, менестрели, серенады - это все менявшиеся в разные века и в разных странах ритуальные ипостаси пения.
Довженко, не принимавший условности последних фильмов Эйзенштейна, «Александра Невского» и «Ивана Грозного», говорил про них: «Опера днем». Некий абсурд -опера при свете дня, а не при театральном освещении.
Когда у Стивена Спилберга мальчик летит на велосипеде, когда динозавры преследуют и топчут людей, когда голова человека прокручивается на шее шесть раз, а тело его растворяется в небытии или прямо на наших глазах расплавляется и превращается в кусок раскаленного металла, мы знаем: все это спецэффекты. Кино отлично умеет их делать и не устает изобретать все новые и новые. Мы уже достаточно искушенные зрители, чтобы не поражаться эффектам самым изощренным. Магия в кино возникает не за счет искажения реальности, а за счет насыщения ее
230
другим смыслом. Фильмы Тарковского воздействуют магически, хотя в них крайне редко происходит что-то нереальное. Одно из наименее магических мест «Зеркала» - кадр со спящей женщиной, повисшей над кроватью, - реальность здесь преображена слишком в лоб. Гораздо большего ее преображения Тарковский достигал тогда, когда просто сажал двух молчащих людей друг против друга.
Магия сцены - открыта и наивна. Когда на сцене прямо перед вашими глазами начинает левитировать подтянутая на шнурках актриса, всего-то отрывается от пола на полметра, впечатление магическое. Чудо, волшебство, детский восторг... С музыкой это ощущение еще сильнее. В шекспировской «Буре», поставленной Джорджо Стрелером, -впечатление абсолютной магии, хотя видишь все тросы, на которых подвешен летающий эльф. Это не мешает следить за сценой взахлеб, затаив дыхание.
В опере все немотивировано. Все поют, и это надо принимать как данность. Лишь считанные оперы удачно получились в кино. Абсолютная безусловность экрана отторгается абсолютной условностью оперы.
Визуальный кинематографический образ подавляет не только слово - он подавляет и звук. Когда на крупном плане замечательный певец своим неповторимым голосом поет под гениальную музыку, а я вижу у него во рту всю работу дантиста или налет на языке от чего-то съеденного вчера, дальше уже воспринимать это зрелище эстетически невозможно: изображение убило звук. Чтобы в кино слушать, надо уходить от певца как можно дальше, но найти эту меру удаления чрезвычайно трудно: чуть только ее превзойдешь, экран становится скучен. Основная, на мой взгляд, ошибка Дзефирелли в «Травиате», Лоузи в «Дон-Жуане» (говорю о больших мастерах, о талантливых опытах экранизации) - то, что законы кинематографа они попытались впрямую перенести в оперу: все, как в жизни, только герои не говорят, а поют. Этот путь бесперспективен. Лишь одному режиссеру удалось сделать в кино вели-
231
кую оперу. «Волшебная флейта» Бергмана - единственный известный мне пример, где сила и образность кинематографа использованы не во вред, а во благо опере, не забивают музыку, а помогают наслаждаться ею, оставляя полный простор зрительскому воображению.
Чтобы ставить на сцене оперу, надо было забыть все, чему меня научил кинематограф. Хочешь того или нет, но в итоге приходишь к необходимости вывести певца на авансцену, поставить лицом к залу и дать ему петь, ибо оперную публику по-настоящему интересуют только музыка и голос. Опероманы, так сказать «пуристы» оперы, все прочее воспринимают лишь постольку, поскольку оно не мешает главному. В опере все должно быть развернуто к зрителю в единой фронтальной плоскости. Для меня это был совершенно новый опыт, открытие целой области режиссуры, с которой прежде не соприкасался.
Начиная примерно с 60-х годов интерпретация оперы становилась все более авторской. Не могу вспомнить имена звезд оперной режиссуры даже 40-х, 50-х годов. Возможно, единственное исключение - мейерхольдовская постановка «Евгения Онегина». Начиная с 60-х в мировой оперной режиссуре появились знаменитые имена: Шейро, Стрелер, Миллер, Ронкони. Они подняли онеру на новый уровень изобразительной и смысловой условности.
У Шейро «Кольцо Нибелунгов» строилось на погружении ' нескольких мифологических тевтонских персонажей в сталелитейную империю Круппа, в мир индустриальной Германии накануне прихода фашизма. Эффект был очень сильный. Но, на мой взгляд, одновременно возникало и отчуждение: зритель приходил слушать оперу, а получал режиссерскую интерпретацию новейшей немецкой истории со всеми полагающимися аллюзиями. Питер Селлерз перенес «Женитьбу Фигаро» в кафе Макдональдс. Режиссер оперы потянул одеяло на себя, и временами чрезмерно.
Что до собственного опыта, то думаю, что в опере режиссер - фигура второстепенная. Первым стоит певец,
232
вторым - дирижер, у режиссера - лишь третье место. Нередко дирижеры, к примеру Караян, сами ставили оперы. Режиссирует прежде всего тот, кто дирижирует. Он отбирает певцов. Музыкальное содержание важнее зрелищной формы. Очень многие певцы принципиально не желают двигаться. Как та же Мария Каллас или Лучано Паваротти. Но при всем том когда ты как режиссер начинаешь себя лимитировать, подчиняешься замыслу композитора, дирижерской концепции, исполнителям, поющим на не всегда понятном языке, следуешь либретто оперы, каким бы ужасным оно тебе ни казалось, то вот тут-то в твоем смирении открывается огромное поле деятельности для сотворения магии зрелища. Неважно, относится ли действие к XVII или к XX веку, магия может открываться в самом традиционном прочтении. Красота музыкальная первенствует в опере над зрелищной.
Я старался привнести в постановку побольше пушкинского. Скажем, у Чайковского Ленский -талантливый поэт, у Пушкина - дилетант, наивный ребенок. Именно таким я старался его передать, внести в характер нервность, детскую возбужденность. От оперного актера, привыкшего петь от сих до сих и более ничего не знать, добиться этого было трудно. Тут мне очень помогали Френи и Лакстон, понявшие, что мы пытаемся прочесть оперу по-иному:
В пушкинском «Онегине» намного больше, чем у Чайковского, тайны, магии. Вспомнить хотя бы сны Татьяны, с медведем, смыкающимся в ее видениях с самим Онегиным. Чтобы передать те же ощущения мечтательной девочки, у которой мир сказок мешается с реальностью, я ввел фигуру медведя. Уже в первом акте вместе с хором крестьян на сцену приходил цыган с медведем, танцевавшим со снопом. Во втором акте, где девушки собирают ягоды, звучит «Девушки-красавицы, душеньки-подруженьки...», я соорудил на сцене большую русскую баню: здесь снова появлялся медведь, на этот раз он подглядывал, как девушки моются. Они били его вениками, он убегал... В третий раз
233
медведь появлялся на балу у Лариных. Точнее, там это была маска, появлявшаяся среди других ряженых - Петуха, Лисы, Орла, Сокола, Кошки. Итальянские мастера сделали замечательные маски из соломы. Ряженые сплетничали, Медведь подкрадывался сзади к Татьяне, снимал маску, и тут открывалось, что это Онегин.
Онегин появлялся у нас и в сцене письма Татьяны. Френи пела ее фантастически. Из темноты, как бы в ее мечтах появлялся Евгений, клал руки ей на плечи («ты в сновиденьях мне являлся...»), она хватала его за руки и дальше пела уже ему - это была очень чувственная сцена. А потом он вновь уходил во тьму.
В сцене петербургского бала маски появлялись снова, и среди них - Медведь. Маски на этот раз имели уже характер, так сказать, аристократический, все были оклеены осколочками зеркал.
Мне хотелось еще и в последней картине положить на пол шкуру убитого медведя, на которой и объяснялся бы Онегин. Но для сцены шкура была слишком мала - она просто терялась... Впрочем, и без нее музыкально-кинематографический лейтмотив медведя был проведен через оперу.
Второй лейтмотив был прямо из «Дворянского гнезда» -качели.
На качелях Ленский объяснялся Ольге. Была сделана пастораль в духе Бенуа - Лансере, с крылатыми херувимами. Херувимами были двое крестьянских ребятишек в льняных рубашечках. Они появлялись на сцене в самом начале оперы: Татьяна и Ольга пели дуэтом «Слыхали ль вы...», украшая их головки венками и приделывая им бумажные крылья. Они как бы готовились к некому представлению-пасторали. Потом дети начинали играть как херувимы, спускали качели, приносили цветы и, стоя в позах, подслушивали. Вся сцена обретала ощущение пасторали, мирискуснического восприятия классицизма.
У этих же качелей происходила сцена дуэли. Зима. Качели, занесенные снегом. Увядшие цветы. Ленский поет
234
«Куда, куда, куда вы удалились...», раскачиваясь на качелях. «Ах, Ольга, я тебя любил...» - он как бы обращается к самой Ольге, когда-то сидевшей здесь рядом с ним.
Потом приходили дуэлянты, происходил поединок, убитого Ленского подволакивали на авансцену к качелям, сажая на них в позе известной скульптуры Пушкина. Онегин распахивал его шинель - под ней все было в крови. «Убит?!» - «У-у-б-и-и-т!» Сцена погружалась в затемнение, шел снег...
В финале оперы Онегин оставался один. «Позор! Тоска! О жалкий жребий мой!» - пел он и опускался на диванчик в позе убитого Ленского. Начинал падать снег, поднимался задник, открывая мраморную колоннаду - в глубине ее виднелся зимний пейзаж: русское поле, качели, на них -засыпанный снегом труп Ленского.
Перед зрителем были как бы два трупа - Онегин и Ленский, рефреном повторяющие друг друга. Шел снег, заметая их. Кончалась музыка. И долгая пауза - на двадцать секунд. Затем - занавес... Художником был Коля Двигубский. Он уже переехал за границу, уже имел опыт в опере: делал с Тарковским «Бориса Годунова» в «Ковент-Гарден». Поначалу Колины декорации к «Онегину» мне понравились, но все же это не была удача.
Работая в «Ла Скала» я все время вспоминал феллиниевскую «Репетицию оркестра». До премьеры - пять дней. Ничего не готово. Иду к директору театра.
- Я не видел декораций. Не видел костюмов. Как я могу отвечать за спектакль?!
- Да, мы посмотрим, - не очень уверенно отвечает директор. - Да, конечно, мы постараемся...
- Учтите, я этого так не оставлю, - решительным голосом заявляю я.
- Да, да, понимаю.
Проходит два дня. Декораций нет, занавеси не съезжаются, не разъезжаются.
235
- Учтите, - говорю я, - в день премьеры я устрою пресс-конференцию, объясню прессе, что за результат не отвечаю.
- Да, да, - усталым голосом говорит директор, - я вас понимаю.
«Почему он не реагирует? - думаю я. - В чем дело?»
Наступает день генеральной репетиции. Жду катастрофы. Зал полон - папы и мамы, знатоки и ценители, друзья театра. Непонятно как, сикось-накось, спектакль все же идет и даже доходит до конца.
«Надо дать пресс-конференцию, - вытирая потный лоб, думаю я. - Или ладно, отложу до завтра. Устрою после премьеры».
Наступает премьера, и каким-то чудом все образуется.
Театр для кинематографиста - испытание на прочность. В театре главенствует литература. На сцене режиссеру спрятаться не за кого - он голый. И артист там голый. В кино многое можно спасти монтажом, что-то вырезать, что-то переозвучить: кто вспомнит, что там написано! А на сцене попробуй перемонтируй! Театр гораздо беспощаднее к актеру, режиссеру, драматургу. Там сразу видно, у кого получится, у кого - нет. Талант как деньги - вспомним Михаила Светлова - или он есть, или его нет...
Никита, ставя в Риме свою «Неоконченную пьесу для механического пианино», только уже не в кино, а на сцене, просто дрожал перед премьерой. Говорил мне перед одним из последних прогонов: «Сбежал бы прямо сейчас».
Когда ставишь на сцене Шекспира или Чехова, что бы ты ни придумывал, там уже кто-то был. Какую бы трактовку ни изобретал, первооткрывателем тебе не быть - нога человека туда уже ступала. Не стоит и пытаться стать первооткрывателем, да и не это главное. Главное- найти душу спектакля, его музыку.
236
Кино способно существовать без зрителя. Можно смотреть фильм в одиночестве и понимать: это шедевр. Театр существует лишь тогда, когда зритель играет вместе с артистом, между ними - ток взаимоотношений, артист излучает и зритель облучен. Состояние, можно сказать, метафизическое. Это и есть задача режиссера - создание театральной атмосферы, души спектакля. Замечательно сказано Михаилом Чеховым: спектакль - это живое существо, с духом, душой, телом.
Кино защищено от плохого зрителя. Кто бы ни был в зале, даже самого дурного вкуса публика, фильм не меняется. А спектакль меняется. Если зритель не отвечает актеру, это создает для него трудный, практически непреодолимый барьер. В кино артист уже отснялся, не в его власти что-либо поменять; в театре каждый спектакль - это шанс, наконец, добиться совершенства...
Прежде чем понять любую пьесу, надо понять автора. Делая «Дядю Ваню», я шел, скорее, интуитивным путем. Да, я изучал Чехова, читал о нем, но мне было самому не совсем ясно, что я должен постараться понять. Ставя «Чайку», я уже имел иной опыт, но и тогда лишь начал осмысленно постигать, почему пьеса так глубока и в глубине бесконечно туманна. Как то свойственно любой великой пьесе.
Нельзя понять автора, не поняв время, в которое он жил. Каков был этот человек в реальной жизни? Не в выдуманной, какую чаще всего предлагают нам литературоведы, а в реальной. Скажем, великий Пушкин. Хоть он и клеймил в своих стихах рабство, хоть и обожал Байрона, о рабстве не ведавшего, но в бытовой жизни воспринимал крепостничество как данность. Писал своему приятелю: «Посылаю тебе девку, позаботься о ребенке». Крепостное право было для него нормальным укладом: купить девку, продать девку, обрюхатить девку - обыденность. И крепостные его, обожавшие барина, вовсе не считали противоестественным свое состояние.
237
Чтобы понять по-настоящему чеховского героя, нужно представить себе Россию конца XIX века. Разночинец-интеллигент нянчил в себе чувство вины за несправедливое общество, за крепостное право. Тогда началось это «Виноват! Виноват! Мы все в долгу перед народом». Для чеховских героев «вина перед народом» — общее состояние ума. Хотя в чем вина? Они ли виноваты в том, что народ бедствовал?
Фирс в «Вишневом саде», говоря, что все беды оттого, что крепостным волю дали, пожалуй, по-своему прав. Отмену крепостного права приветствовала далеко не подавляющая часть российского общества. Крепостничество кончилось за 30 лет до того, как Чехов начал писать. По человеческому счету - вчера. Оно, по сути, еще жило - в умах тех, кого от крепостного права освободили, и тех, кто были крепостниками. И это чувство вины, как то не раз бывало в России, перерастало в кликушество, в битие себя в грудь. Чехов замечательно писал: «Над смертным одром Пушкина раздавался младенческий лепет Белинского. Во второй половине века то, что слышалось в младенческом лепете, Писарев орал уже во всю глотку. Пусть же остерегутся худшей клички те чиновники, которые идут по их стопам...»
О чем тут речь? О том, что тенденция «виноватости» дворянства перед народом, «служения» народу (она, кстати, коснулась и Толстого: когда ему захотелось беседовать с народом, а не с дворянством, он начал писать свои сказки) толкала «прогрессивную» интеллигенцию на служение идеалам, на проповедь лучшего мира, на рецепты, на право обладания истиной, то есть партийность. Интеллигенция «шла в народ», а народ гнал ее прочь палками.
Западу это чувство вины перед народом непонятно. В Европе своих единоплеменных продавать и покупать можно было до XI века. В Америке крепостное право было и в веке XIX, но оно относилось исключительно к черным, людям иной расы, что психологически чрезвычайно важ-
238
но. Негры были рабами, их можно было купить, продать, даже убить, но они были освобождены от воинской повинности и от уплаты налогов. В России крепостных точно так же можно было купить и продать, но они еще и отрабатывали оброк или барщину и по 25 лет служили в армии, то есть были вообще бесправны.
Безоглядное обожание прошлого нашего отечества, восторги по поводу его былого величия и тоска по России, которую мы потеряли, теперь вызывают у меня скептические чувства. Когда я, скажем, смотрю свое «Дворянское гнездо» либо снятого Никитой «Обломова», где все так чудно живут в мире, дружбе и согласии, невольно приходит мысль: «Ладно, пусть так, но почему тогда так разрывалось на части общество? Почему оно с такой неотвратимостью катилось к большевизму? Могло ли не произойти в России того, что произошло в 1917-м?»
Полагаю, что этой любезной патриотам российской идиллии не было. Россия XIX века была разорвана антагонизмами интересов, целей, психологических установок. И после отмены крепостного права для российского мужика неволя осталась нормальным состоянием души. Был черный люд, мещане и чистые господа. Так и говорили: «чистые». Анна Каренина ходила в фарфоровый туалет и на вокзале пользовалась первым классом, куда только «чистых» пускали. А если мужик туда забредал, ему швейцар под зад ногой давал. И мужик не обижался. Потому что: «Оне баре, оне господа». Официально рабство было упразднено, но общество было разделено на касты, почти как в Индии.
Чехов был сыном раба (его отец был крепостным), вышел из самых низов. Но насколько далеко от рабства его сознание!
Провозглашаемая интеллигенцией обязанность «служить народу» раздражала Чехова. Ни как писатель, ни как мыслитель в своей литературе он рецептов, в отличие от Толстого или Достоевского, не давал. Всегда говорил о сво-
239
ей внепартийности: «я не правый, не левый, не постепеновец, не либерал, не демократ - оставьте меня в покое». В этом его величие как художника. Но за это же его и били -и справа («недостаточно консервативен»), и в особенности слева («не служит народу»).
Чехов, возможно первый со времен Чаадаева, посмотрел на Россию, пытаясь отстраниться от нее, и этим намного опередил свое время. Насколько независим он в своей нейтральности! Отсюда его неприязнь к так называемым «честным людям»: «Я честный человек, у меня нет сифилиса и я не изменяю жене». Что представляет из себя так называемый «правильный человек» в пьесах Чехова, говорящий правду, сеющий разумное, доброе, вечное, устремленный к прогрессу? Он всегда ничтожен. Доктор Львов в «Иванове», Петя Трофимов в «Вишневом саде» - Чехов их не любил. Даже презирал. Это его слова: «Я ненавижу русскую интеллигенцию. Презираю ее даже тогда, когда она жалуется, как ее притесняют, ибо все ее притеснители вышли из ее же рядов». Западу эти слова вообще непонятны, там нет понятия «интеллигенция», ибо она возникла как прослойка между крепостными и крепостниками. «Разночинцы», как их называли, были первыми русскими интеллигентами.
Почему так скептичен Чехов по отношению к интеллигентному человеку? Потому, что русская интеллигенция была (и до сих пор есть) насквозь партийна. Речь не о принадлежности к РСДРП, к эсерам или кадетам. Речь о негласном своде законов, которым она следовала, которые предписывали ей всегда быть в оппозиции к власти. Из этой интеллигенции вышли и народники, и народовольцы, и нечаевцы, и марксисты, и анархисты - не суть важно, особенно сегодня, кто из них более, а кто - менее в своих воззрениях прав. Все были убеждены в своей единственной правоте и нетерпимы друг к другу. «Партийность» в этом смысле русской нации свойственна. Россия страна глубоко ортодоксальная - православие в буквальном пере-
240
воде и есть ортодоксия. Партийность в России означает одно: нетерпимость ко всем иным, отрицание чьей-либо правоты, кроме собственной. Русской церкви это в полной мере присуще: не успела она с колен встать, как у нее уже лютый враг - папа. Хотя вроде как верят в одного Христа! Откуда столь воинственное неприятие себе подобных, поклоняющихся, казалось бы, тем же истинам?
Западная Европа исторически выстрадала принципы терпимости и толерантности. И по отношению к другим религиям, и по отношению к другим партиям. Общеизвестна фраза Вольтера: «Я ненавижу ваши мысли, но готов умереть за то, чтобы вы имели право их высказать». На русский лад она, по-видимому, прозвучала бы: «Я ненавижу ваши мысли и готов убить вас, чтобы вы никогда не смогли их высказать». Русский человек пристрастен, нетерпим, склонен к крайностям.
Роль интеллигенции в истории России далеко не так позитивна, как то казалось нам в былые годы. Нигилизм - ее порождение. Реальность отрицалось - утверждалась утопия, светлое будущее, которое придет через сто или двести лет. Эти поиски рая на земле - тоже глубоко в русской традиции. Странничество - и есть поиск обетованной земли, где рай уже наступил.
Говоря в своих пьесах о прекрасном будущем, Чехов никогда не дает понять, что такова его точка зрения, - это слова его героев, а как он к ним относится, надо искать вне пьесы, в прозе, в записках. Замечательная фраза есть у Чехова про одного из своих героев: «И не заметил, как исполнилось ему сорок пять, спохватился, что все время ломался, строил дурака, но переменять жизнь было уже поздно. Как-то во сне вдруг точно выстрел: «Что вы делаете!» И он вскочил весь в поту».
Мне думается, это случается с человеком в момент, когда он понимает, что не все впереди, многое уже позади, сейчас или никогда. Я называю это синдромом Че Гевары. Ленин, Мао, Че Гевара - все они в 42-43 года пришли к
241
мысли сделать революцию. Синдром мужчины средних лет, осознавшего, что надо действовать, а как действовать -неизвестно. И у меня в этом возрасте появился тот же синдром: глядя на себя в зеркало, стал замечать, что не все уже впереди, жизнь не бесконечна - позади меня маячит какая-то тень. Чеховский «Черный монах» о том же. Человек взят в момент осознания своей смертности.
Герои пьес Чехова - люди, как правило, сорокалетние, слабовольные, показанные в момент, когда надежды молодости сменяет разочарование, переход от желания свободы к ощущению несвободы. Им открывается, как они заблуждались, думая, что самые лучшие годы впереди. Это очень чеховское - ощущение потерянного, бездарно потраченного времени.
Осознание перелома присутствует во всех чеховских героях и в каждой его пьесе. В основном это понимание бесцельности своей жизни. Но оно вовсе не обязательно ведет к выстрелу. Оно ведет к приятию мира - как у Нины, Сони, у дяди Вани, у трех сестер. Это великое приятие жизни в ее экзистенциальном философском смысле.
В работе над пьесой многие вещи виделись мне уже иначе, чем двадцать лет назад. Интересно было обнаружить, что драма у Чехова практически никогда не присутствует на сцене, она всегда «за кадром». Драма - или то, что было, или то, что будет. Или то, что за сценой, как выстрел Треп-лева. Чехов как бы ломает главный принцип старого театра, где действие двигалось событиями. У него оно движется не событиями, а паузами, сменами настроений. Именно в этом режиссер, если он пытается добраться до сути, выражает себя. Чехов - это симфония. Симфония характеров, смен состояний. Тут такие, извините, яйца нужны, чтобы в этой смене настроений найти музыку!
А не предвестник ли Чехов теории относительности? Хотя открыта она в 1910-х, но еще до этого бродила в умах. Эйнштейн открыл ее, но открытие это было подготовлено усилиями многих. Относительность добра и зла, о кото-
242
рой писали Достоевский, Ницше, - это ведь тоже великий перелом в сознании человечества! Европа стала понимать, что и Зло может быть во имя добра и Добро, утверждая себя, нести зло.
У Чехова нет хороших героев и плохих героев. У каждого свои слабости, очень человеческие. Ему свойственно приятие человеческих недостатков как необходимой части жизни.
У Чехова характер постоянно меняется, как и его оценки, как и само восприятие образа. У него возникло новое в литературе ощущение субъективации момента, субъективации характера - то, что потом так развил Пруст. Писатель как бы влезает в своего героя, но рассказывает не со своей, писателя, а с его, героя, точки зрения.
В пьесах Чехова особое течение времени. Оно долго-долго стоит, ничего не происходит, потом - взрыв. Потом опять неподвижность. И опять вдруг взрыв. Чехов манипулирует временем с такой вольностью, какую и после него позволяли себе только Беккет и Ионеско, остановившие время совсем. В одном из писем Чехов обронил: «Кончил пьесу вопреки всем правилам драматического искусства». Пьеса затихала, кончалась не разрешением, а затуханием, пианиссимо.
Ставя «Чайку», я знал, конечно, что пьеса завальная. Вспоминал Карасика, которому она обрыдла так, что уж и думал лишь: поскорее б закончить. Я понимал, что к финалу зритель должен думать не столько о том, что происходит на сцене, сколько о том, что будет происходить после того, как опустится занавес. В финале у Чехова - гигантское многоточие. Окончен спектакль, зритель уходит, думая: «Боже! Как жить дальше?» Пьеса не завершена -оборвана. Вырвана из контекста театра и перенесена в контекст жизни.
Кинематографический опыт постановки Чехова, имевшийся у меня по «Дяде Ване», тут был не очень пригоден. Кино работает изображением, театр - словом. Кино могут смотреть
243
глухие, спектакль - слепые. В кинематографическом действии мы изнутри - театральная сцена предстает перед нами фронтально. Нам не дано оказаться внутри ее - в отношения героев можно проникнуть только через вибрацию, через актерское излучение, актерский ансамбль. Ставя «Чайку», я только пытался постичь этот очень новый для меня мир.
Как-то я задумался: кто мог бы гениально сыграть дядю Ваню? Точнее, героя того же человеческого типа? Чарли Чаплин. Скажем, работал бы он парикмахером, стриг бы клиентов и говорил: «Если бы вы знали, какой я гениальный актер! Какая слава ждала бы меня, если...» А все вокруг только бы отмахивались: «Да оставь ты, Чарли. Стриги усы и бороды. Хороший ты, в общем, парень...» От актера можно требовать разного. Есть какой-то баланс между тем, чего от него можно ждать как от творческой единицы, и тем, чем нагружает его режиссер. В кино актера можно единовременно нагрузить очень сильно, потребовать отдачи, потому что это не непрерывное действие, а концентрированный фрагмент, съемка - от и до. А в театре нет «от и до» - есть непрерывное течение жизни. Актер должен на сцене жить. А режиссер для этого должен создать ему мир - мир людей, которые любят друг друга. Людей этих мы собирали по всей Франции, и собрать их надо было так, чтобы они друг друга любили, ощущали духовное единство персонажей, личностей на сцене.
Выбирая актеров, я устроил пробы. Приходило немало народу. Труднее всего было найти Нину Заречную.
Пришла Изабель Юппер, звезда. Пробоваться не хотела, но сказала:
- Мне это интересно.
- Надо репетировать, - сказал я. - Почитайте.
- Зачем? Я думаю, что сыграю.
244
Приехала из Германии замечательная актриса Барбара Сукова. Она снималась в картинах у Маргарет фон Тротты и Фассбиндера.
Пришла девочка, Жюльетт Бинош. Только что снялась в американском фильме - «Невыразимая легкость бытия» Филипа Кауфмана по Милану Кундере. Снималась в картине у Лео Карракса. У нее было фарфоровое лицо, с замечательной нежной белой кожей, вишневыми губами, маленькая, хрупкая, очень гибкая. Потом, в постели, она мне напоминала прыгучую мартышку... Ну вот, проговорился...
- Почитайте, - сказал я.
Она стала читать монолог. Неплохо. Но я пока еще не был уверен.
- Вы еще придете?
- Приду.
- Приходите.
Пришла. Стала читать монолог.
Неплохо. Но пока не убежден. Надо дальше искать.
- Еще раз придете?
- Приду.
Еще раз пришла. Снова читает. Еще приходят какие-то молодые актрисы. Мы все еще ищем. Опять пришла Бинош. Опять почитала.
- Еще раз придете?
- Приду.
Она читала мне пять раз и готова была прийти еще. Мне уже стало неудобно ее не пригласить. Ее настойчивость стала мне интересна.
Я получил от нее письмо, в стихах, где я был изображен в виде не то льва, не то тигра. Стихи очень красивые, на французском, половину я не понял. Но конец был такой: «Я хочу играть». И к этому еще рисунок. Очень красивое письмо. Пригласил ее пить кофе. Разговорились.
По профессии она художник. Отец - скульптор.
В «Невыразимой легкости бытия» она снималась с Дэниелом Дэн-Льюисом, жила она в это время с культовым
245
уже режиссером французского кино Лео Карраксом. Дэниел Дэн-Льюис в нее влюбился, хотел убить Карракса - стоял с ножом у его дверей.
Мы репетировали в пригороде Парижа. Жюльетт неизменно оставалась до самого конца репетиции, ей всегда не хватало сделанного, мучила всех. Потом она попросила себе для репетиций учителя по движению и ежедневно до репетиции еще и работала с ним.
Я пригласил ее на спектакль - «Метаморфозы» Кафки, играл Роман Поланский. Сидя с ней в ложе, испытывал только одно желание - дотронуться до ее шеи. Я это сделал, она мою руку не убрала. Она принадлежала другому человеку, жила с ним, это был режиссер, сделавший ее карьеру. Я знал, что за ней ухаживал Дэниел Дэн-Льюис, не исключаю, что и с ним у нее был роман. Помню, мы с ней ехали в лифте, меня буквально пронзила боль - так бывает, когда влюблен. Очевидно, у меня было несчастное лицо, потому что Жюльетт посмотрела на меня и спросила:
- Что с тобой?
Я как-то отговорился. И не поцеловал ее, хотя мне до боли хотелось ее поцеловать.
Потом последовал долгий процесс приставаний, типично русский. Русские мужчины приставучи, как банный лист. Отношу это даже к себе, хоть я и лев. У нас никакого чувства дистанции и никакой гордости, в отличие от немцев или англичан. Те корректны: если женщина дает знать, что не хочет этого, тем, как правило, все и кончается.
Я продолжал выканючивать взаимность - не помню уж точно, как это происходило. Она старалась избегать контактов, хотя в тот раз на спектакле и не убрала мою руку. Однажды мы сидели в кафе за столиком и играли в игру: я сжимал ее колени, она пыталась их разжать. Голова у меня плыла. Я влюбился.
Потом был первый поцелуй - где-то в театре.
Первый поцелуй, особенно когда женщину очень любишь, - это не просто прикосновение к губам. Это прежде
246
всего проверка ее реакции. Женщины на поцелуй реагируют по-разному. Одна краснеет, пугается, другая отворачивается, третья вздрагивает, четвертая по морде может дать. Но эта реакция - сигнал, символ желания или нежелания физической близости. Желания проникновения, даже если по видимости поцелуй вполне невинный.
После того как первый поцелуй все же состоялся, я сказал ей (это было на репетиции):
- Давай встретимся вон на том ярусе в той ложе?
- Сейчас? - спросила она.
- Нет, во время перерыва.
Она кивнула. Дальше я уже только мог дожидаться перерыва. Когда он начался, мы разошлись в разные стороны, встретились на третьем ярусе, во второй ложе и там уже поцеловались. Это, так сказать, было первое наше свидание. Из ложи был виден зал, сцена, все те, кто работал с нами... И так повторялось каждый день. Мы встречались, целовались, потом с разных концов сцены возвращались в зал. Я с красными ушами. Она с красными щеками.
Я, как говорится, использовал служебное положение в личных целях. Ладно, пусть. Репетировать это не мешало. Даже помогало. Я чувствовал прилив вдохновения, энтузиазма.
Театр... Ярусы, обитые красным бархатом... Казалось, все происходит во времена Мольера. Позднее мы облюбовали ложу поближе: перерыв был всего десять минут; дойти до третьего яруса, потом вернуться обратно - на это уходило слишком много времени.
Я в чистом виде являл собой Тригорина. У меня даже сохранилась фотография: я в костюме Тригорина сижу со всей актерской компанией «Чайки». А она - Нина. Только, в сравнении с пьесой, все наоборот: влюблен был я. По уши.
И вот однажды мы встретились в этой ложе (ах, эта красная ложа!) обнялись, рухнули наземь и буквально, завернувшись в пыльный бархат, покатились по полу. Она прошептала:
247
-- Ты... Это ты... Наконец... Ты единственный мужчина моей жизни.
Это было так страстно сказано! Редко когда я слышал подобное. Может, и вообще никогда. Это ударило мне в голову. До конца репетиции ходил пьяный.
Алеша Артемьев, приехавший писать к спектаклю музыку, был свидетелем нашего романа. Мы втроем приходили во вьетнамский ресторан, пили сакэ. Я очень хотел, чтобы роль Нины была по рисунку фарфоровой статуэткой, максимально пластичной. Жюльетт действительно исключительно пластична, работала со всей серьезностью, у нее идеальная мышечная память - я добивался от нее почти хореографической заученное™ движений. Ей по роли надо было делать кульбит - падать и переворачиваться через голову. Достаточно клоунский прием. Жюльетт была замечательна в роли. Ей, может быть, чуть-чуть не хватало трагического накала, но в остальном она была превосходна. Актрисы, играющие Заречную, бывают хороши либо в первых трех актах, либо в четвертом. Чтобы хороши были во всех четырех актах - случай исключительный, практически невозможный. Жюльетт -такое исключение.
Напротив театра было бистро. После репетиций мы сидели там с Артемьевым, приходила она, немного выпивали, она смотрела на часы, говорила:
- Ну, мне пора!
Карракс ждал ее за углом. С собачкой. Она выходила из кафе и появлялась с ним из-за угла на другой стороне улицы. Вид у нее был достаточно грустный, если не унылый. Это оставляло мне какую-то надежду.
Уже шли спектакли. Карракс начал ревновать. Она от него ушла. Сказала, что больше не может с ним жить. Перевезла от него свои книги. Мы решили провести ночь вместе. У меня было ощущение немоты от восторга и ужаса. «Боже мой! - думал я. - Неужели это счастье случилось!» Она меня привела на свою квартиру.
248
Я очень боялся с ней лечь в постель, лепетал от ужаса какую-то ерунду. Мужчине бывает страшно лечь спать с женщиной, когда в нее влюблен. Она относилась к этому по-деловому. Француженки вообще относятся к сексу картезиански. Не скажу, что при этом они могут еще и читать газету или беседовать по телефону. Но занимаются сексом они с легкостью, не тратя лишнего времени, элегантно, а потом могут тут же обо всем забыть и бежать куда-то дальше. Но об этом я узнал позднее. Жюльетт, конечно, до кончиков ногтей француженка. У нее по отношению к мужчинам легкость - в самом хорошем смысле этого слова.
Мое счастье было очень недолгим. В полпервого мы пришли к ней. В полвторого ночи раздался звонок - она тут же стала одеваться.
- Кто звонил? - спросил я.
-Лео.
-Что?
- Он меня просит прийти, ему очень плохо.
Она оделась, собрала какие-то вещи и ушла. Поступок замечательный! Я, растерянный, остался лежать в ее постели.
Наша связь тем не менее продолжилась. Связь очень болезненная. Богемная, артистическая любовь втроем. «Жюль и Джим» Трюффо, что-то в этом роде. У нее, конечно же, был роман и с Дэниелом Дэн-Льюисом, и она все время возвращалась к Карраксу.
Потом я почувствовал, что она меня избегает, что посетившая ее идея о том, что я настоящий мужчина ее жизни, действительности не соответствует. В один прекрасный момент мне пришлось это понять. Обычно после спектакля я заходил к ней в уборную, мы пили чай, разговаривали. После одного из спектаклей я привычно подошел к ее уборной, постучал в дверь, сказал:
- Это Андрей.
Никто не ответил. Мне показалось это странным. Успеть
249
переодеться она вряд ли могла, хотя, может быть, и могла. Минут пятнадцать все-таки прошло. Я пошел от двери, вслед мне донесся тихий шепот и легкое хихиканье. Я понял, что меня просто не хотят видеть. Ее увлечение мной закончилось... Опять одиноко... И хорошо на душе.
«Чайку» я ставил благодаря Маше Мериль. Она представила меня Джорджо Стрелеру, одному из лучших театральных режиссеров мира, который в то время был художественным руководителем Театра Европы, располагавшегося в помещении театра «Одеон».
Я, конечно, знал, что Стрелер - великий режиссер, но, так сказать, чисто теоретически. Уже потом я увидел несколько его спектаклей в «Пикколо ди Милано» и понял, насколько он велик! Ничего лучше его «Дон-Жуана» в жизни не видел. «Слуга двух господ» Гольдони - полное совершенство.
Стрелер был очень красив, изящен, с белой шевелюрой; в окружении женщин, его обожавших. В мою режиссерскую работу он не вмешивался. Дал мне своего художника-постановщика, изумительного мастера Эдзио Фриджерио.
Стрелер пришел только на генеральную репетицию, сказал:
- Белле! Белле! Беллиссимо! Все хорошо, но у тебя плохо мебель убирают.
- А что сделать?
- Не вмешивайся. Я сейчас поставлю. Ты иди пообедай.
И пока я обедал, он занялся мебелью. Он был мастером перемены декораций. Как вносить, выносить мебель, как добиваться синхронности в движениях рабочих сцены -этим он владел виртуозно. Он это сделал с такой красотой, что, глядя на то, как рабочие носят мебель, я чувствовал себя словно бы созерцающим прекрасный балет.
250
«Чайка», как сам Чехов определил ее жанр, - комедия. Всех это слово выводило из равновесия. Комедия! Как это понять, ведь герой стреляется! Тут какой-то секрет. То ли Чехов под словом «комедия» имел в виду нечто иное, то ли действительно надо искать здесь какую-то ностальгическую ауру комедии. Трагикомедии. Очень хорошо удалось это Никите в «Неоконченной пьесе».
Я начинал постановку, думая, что знаю, о чем будет спектакль. Собирался рассказать в нем про эпоху. Но мы начали репетировать, у артистов появлялись вопросы, я должен был давать на них ответы, приходилось импровизировать, мои мысли о пьесе стали обретать все большую конкретность, мало-помалу мне становилось ясно, про что мы делаем «Чайку». Про возвышающий обман. Чтобы что-то делать, человек должен верить, что он талантлив, даже если это всего лишь иллюзия, обман. Он дает силу творить и убеждать других в том, что творишь нечто новое, нужное людям. Потом эту иллюзию человек теряет, падает с высоты, на которую возвышающий обман поднимал его. И, только упав, человек начинает осознавать реальность. И вдруг приходит к пониманию: то, что писал когда-то, когда все говорили ему, как это плохо, и было на самом деле гениальным. Что он и был настоящим, когда верил в возвышающий обман о себе самом. А теперь, поняв правду, приходит к горькому итогу: жизнь загублена. Потому и стреляется...
«Надо нести свой крест и верить», - говорит Нина. Приятие жизни, как она ни тяжела. Это нести крест. Возвышающий обман может облегчить тяжесть креста. Это верить. Крест - тяжесть, обман - легкость. Реальность тяжела. Не всем дано ее вынести...
Шамраева играл Альфред Дельфи, его дочь Жюли сейчас уже известная актриса. Дюсолье играл Тригорина, швейцарец Жан-Филипп Экоффе - Треплева, Маша Мериль - Аркадину, чудная Кристина Увриер - Машу, и замечательный Жан Буиз, очень известный театральный артист, удивительный человек, грандиозно играл Дорна. Пьер Ви-
251
аль, крупнейший артист французского театра, настоящий комик, - Сорина.
Артист, игравший Медведенко, особых надежд мне не внушал. Ассистент все время советовал: - - Давай его заменим!
Я не спешил. Не лучше ли оставить? У него было одно необычное качество - умение жонглировать. Все относились к нему несколько свысока, понимая, что актер посредственный. Но через две недели репетиций, почувствовав, что все-таки остается в спектакле, выгонять его не будут, он расцвел. Он так хорошо сыграл эту роль! Хотя внешне казался человеком скучным. Ходил бледный, застенчивый, маловыразительный - собственно, таким Медведенко и должен быть. Пару раз я позволил ему ни с того ни с сего начать жонглировать, а в остальное время он по-прежнему продолжал нагонять на всех тоску. Во втором акте перед самым началом скандала он приходил с фотоаппаратом, все начинали перед ним позировать и весь дальнейший диалог уже шел в позах. Сцена получилась забавная.
Мы решили сделать такой эксперимент: записали на видео каждого из актеров отдельно с рассказом о том, каким он видит своего героя и как воспринимает других героев пьесы. Андре Дюсолье, который должен был играть Тригорина, в тот момент не было - он был занят на съемках в кино. Но когда Дюсолье пришел (к этому моменту уже прошло две недели репетиций), мы устроили праздник, открыли шампанское, дали ему микрофон и включили записи того, что говорили его партнеры о Тригорине и о своих собственных героях. До этого момента я держал записи в секрете, а тут дал их всем увидеть и услышать. Это было очень интересно: каждый артист раскрывался, обнажал сущность своего персонажа и то, что готов принести вместе с собой в спектакль.
Алеша Артемьев написал хорошую музыку. В Париж он приехал со своей аппаратурой, поставил ее в театре, ему освободили там комнатку, он сидел в ней безвылазно. Ра-
252
ботал. Работает он как оглашенный, не видит ни дня ни ночи. Однажды, закончив работу, он посмотрел на часы: был уже четвертый час ночи. Открыл дверь: кромешный мрак, электричество вырублено, нигде ни лампочки, ни оконца, а идти в темноте по закоулкам, лестничкам и переходам театра — не только заблудишься — шею сломаешь. Он стал бродить на ощупь, вдоль стеночек, один коридор, другой, тупик, пошел назад, стал спускаться неизвестно куда по лестнице, вдруг услышал шорох. Пошел на звук -потерялся. Вернулся назад. Минут сорок бродил в пустом черном пространстве. Наконец, увидел где-то щелку света. Пошел на свет в надежде кого-то найти, открыл дверь и увидел двух негров, занимающихся любовью. Он быстро захлопнул дверь и опять, к своему ужасу, оказался в полнейшей тьме. Через несколько минут один из негров, как выяснилось, крайне удивленный присутствием неизвестного человека в театре, вышел, натягивая штаны, и вывел Алешу на улицу...
Я очень любил этот спектакль. Практически на каждом представлении был в театре. Не мог ничем заниматься, если знал, что в этот момент играют мою «Чайку». Сидел, смотрел: у меня был собственный откидной стул, я впервые узнал это недоступное кино ощущение театрального режиссера. Спектакль - это живое и каждый раз новое. Каждый раз приходишь за кулисы, что-то говоришь, советуешь, поддерживаешь, кого-то целуешь, кому-то даешь пинка. Наверное, так чувствует себя тренер большой хоккейной сборной... Вот только знание того, что любой спектакль в конце концов умирает, окрашивает все ощущением приближающейся потери.
Театральные режиссеры - щедрые люди. Работают, зная, что их произведения обречены на недолгую жизнь, даже при том, что в репертуарном театре спектакль может жить и относительно долго. А в антрепризе это страшно: тридцать-сорок дней, и все кончено.
На премьеру я пригласил папу. Егор в это время учился
253
в Париже. Потом Егор мне очень смешно рассказывал, как они с дедом гуляли по Парижу.
- Пойдем погуляем, - сказал Михалков.
- Пошли Идут.
- У меня что-то нога болит, - говорит Михалков. - Пошли домой.
Вернулись в гостиницу. Дед, не раздеваясь, в пальто, лег на кровать, только кепку снял.
- Ложись.
Егор лег рядом. Включили телевизор. Посмотрели. Все по-французски - скучно. Дед вытащил из кармана пачку сигарет, спички, закурил.
- Хочешь?
- Дед, ты что? Тебе семьдесят пять лет - ты же не куришь!
- А это я в-в аптеке купил. Б-без никотина.
- Зачем?
- А так. Повые...ваться.
А потом удивляются, откуда это во мне - ген легкомыслия.
Премьера состоялась. Собрала очень много интересных людей. Была очень хорошая пресса.
Пришел Стинг. Сказал, что ничего не понял, поскольку не знает французского, но ему очень понравилось. Пришел Картье-Брессон, мой старый друг, даривший мне свои Замечательные книги фотографий. Пришли жена и дочь Питера Брука, потом - он сам. Я не знал, что он в зале, - он никогда не предупреждает о своем приходе. Потом он позвонил. Сказал:
- Это первый Чехов из всего, что я за пятнадцать лет видел.
Спустя десять лет он приехал в Москву, я попросил его:
- Ты не мог бы сказать этому чудиле Олегу Ефремову, что у меня была хорошая «Чайка» и ее стоит перенести во МХАТ?
254
- Нет, нет, - сказал Брук, - я в ваши дела не вмешиваюсь.
Как человек, всю жизнь отдавший театру, он по своему опыту слишком хорошо знал, что даже самый замечательный театр - все равно гадюшник, «террариум единомышленников».
Никогда мне не было так страшно приниматься за работу, как в театре. Никогда я не чувствовал себя таким свободным, как в театре. Спасибо судьбе, что она подарила мне эти минуты...
Спустя три года после «Онегина» я вернулся в «Ла Скала» делать «Пиковую даму». Случилось так. В 1986 году я познакомился с Пласидо Доминго. Он только что снялся в «Отелло» у Дзефирелли.
- Вы русский режиссер? Надо снять в кино «Пиковую даму».
- Гениальная идея, - говорю я. - Вы споете
- Спою.
Прошел год. Кино мы не сняли, но мне позвонили из «Ла Скала».
- Пласидо Доминго предлагает постановку «Пиковой дамы» в Лос-Анджелесской опере и в «Ла Скала». Дирижер -Сейджо Озава. Вы согласны?
Мог ли я сказать, что не согласен?!
- Кого вы хотите художником?
К этому времени я уже сделал в «Одеоне» «Чайку» с Эдзио Фриджерио. Для «Пиковой дамы» он был просто незаменим. Он действительно мог показать, что такое масштаб оперной декорации.
До того как мы сели разрабатывать изобразительную концепцию спектакля, Фриджерио съездил в Петербург.
- Я все понял, - сказал он, вернувшись, - ты знаешь, сколько там колонн?
255
- Сколько?
- Двенадцать тысяч триста.
- Ты что, считал?
- Прочитал брошюрку. Двенадцать тысяч триста. Я все |онял: декорации - это колонны.
Колонны - коронный номер Фриджерио. Неповторимо прекрасны они были у него в стрелеровской постановке «Дон-Жуана» Моцарта на сцене той же «Ла Скала». И для декораций «Пиковой дамы» он сделал главным архитектурным мотивом колонны.
Мы долго разрабатывали концепцию, потом стали встречаться с руководством Лос-Анджелесского оперного театра - начинать работу предполагалось там. Но вскоре директор театра сказал, что декорация слишком дорога для них. Я почувствовал, что идея постановки скисает. Затем позвонил Пласидо.
- Я не могу делать этот спектакль. Надо петь по-русски, это слишком для меня трудно, не выучу.
Позднее я узнал, что у него умирала мать и он не мог достаточно времени посвятить изучению партии.
Лос-Анджелесской опере надо было искать замену: для одной «Ла Скала» такие декорации слишком дороги, нужен еще театр, который станет сопостановщиком. В итоге договорились с парижской «Бастилией». Конечно, отказ Пласидо был серьезным ударом - с ним спектакль прозвучал бы иначе.
Познакомившись с Фриджерио и художниками его класса, я понял, насколько наше оперное искусство отстало в эстетике зрелища. Что такое красота на сцене? Что считать красивым, что - некрасивым? Объемы, архитектура, тональность, свет - это все работа художника. Фриджерио не только делал эскизы - он делал декорации, когда они приходили из цеха, ставил колонны, стены, решетки, ставил на декорации свет. Он всегда присутствовал при установке света: ведь декорацию можно и убить светом, и сделать полной волшебства.
256
Когда Фриджерио сказал: «Декорации - это колонны», я поначалу испугался, но скоро понял, что изобразительно это может быть очень впечатляюще.
Как и в первом случае, я ставил оперу Чайковского по пушкинским произведениям. Сравните либретто опер с литературными первоисточниками, и вы лишний раз убедитесь, что авторы были весьма вольны с пушкинским оригиналом. В повести Германн не кончает с собой, а доживает дни в сумасшедшем доме; Лиза не кидается с моста, а выходит замуж. Ни о каких пасторалях у Пушкина нет и речи - их вставили по просьбе директора петербургских императорских театров: царственная публика любила балетные ножки.
Либретто Модеста Чайковского не слишком меня увлекало, оно мелодраматичное, псевдорусское, с притянутым финалом. Хотелось насытить спектакль фантастическим реализмом пушкинской повести. То, что Пушкин был вдохновлен Гофманом, очевидно. «Пиковая дама» - произведение фантасмагорическое - никак не мелодраматическое. Такой и задумывалась постановка. Остановившись на колоннах как визуальном лейтмотиве, мы с Фриджерио решили начать действие в склепе графини и там же его закончить.
Вторым сквозным образом стала скульптура женщины в скорбной позе.
Начиналось с объемного архитектурного занавеса. На просцениуме стояла скульптура- полуобнаженная женщина. Вверху надпись, пушкинский эпиграф к повести, Чайковским, кстати, никак не использованный: «Пиковая дама означает тайную недоброжелательность». Сцена была погружена в зеленый полумрак; трагическая музыкальная тема взвивалась, скульптура неожиданно скользила в глубину, и раскрывалась огромная внутренность склепа. Среди гигантских колонн, заплесневевших от петербургской сырости, в полумраке вырисовывалась скульптура - надгробие.
257
По окончании увертюры, достаточно трагической, стены взмывали вверх, и скульптура оказывалась одной из скульптур Летнего сада. Потом она же перекочевывала в покои старой графини. Когда Герман пел: «Нет силы оторваться от чудного и страшного лица», он смотрел на эту скульптуру, как на изображение графини в молодости. А когда Герману в казармы являлся призрак графини, то призрак на наших глазах превращался в скульптуру. В финале Герман не закалывал себя кинжалом, как то было в либретто (я, сколько мог, избавлял оперу от мелодраматизма), а просто ложился и умирал у подножия скульптуры-надгробия. Получилась единая, на мой взгляд, достаточно цельная концепция.
Магия оперы в очень большой степени достигалась именно декорационными средствами. В сцене явления призрака декорации сдвигались, комнатка Германа становилась все уже, уже, превращаясь под конец в узкий колодец, где место оставалось лишь для кровати и зажатого стенами героя. В кино такие эффекты не работают. Но на сцене, под музыку Чайковского это впечатляло очень сильно.
Мне хотелось сделать не екатерининский Петербург, а Петербург Достоевского. Чтобы в воздухе веяло предощущением смерти. Сцену бала я ставил так, как видел действие сходящий с ума Герман. Когда человека мучит подозрительность, ему всегда кажется, что за его спиной делается что-то скверное, враждебное. Но стоит лишь оглянуться, как все призраки воображения рассеиваются.
Герман был на авансцене. Когда он смотрел на танцующих - все вели себя совершенно нормально; как только отворачивался - поведение их странно менялось, все начинали изгиляться, корчить ему в спину рожи. Под конец появлялись даже какие-то странные создания - монстры, почти из Гойи, то ли люди, то ли ящеры, несшие канделябры.
Под музыку выхода императрицы вместо ее появления по Неве при лунном свете приплывала на ладье гигантская, в два человеческих роста, смерть в короне, в император-
258
ском платье, со скрытым под развевающейся вуалью лицом. Все почтительно замирали, в первом ряду стояли монстры с канделябрами, Герман хватался за голову, безумно глядел в зал, как бы вопрошая: «Я что, схожу с ума?»
Еще в работе над «Онегиным» мы подружились с Сейджо Озавой, в то время руководившим Бостонским симфоническим оркестром. Это один из первой десятки дирижеров мира. Он рассказывал, как мучился с итальянским оркестром. Итальянцы, жаловался он, не могут играть Чайковского, у них инструменты звучат, будто играют Пуччини. У Чайковского, у Пуччини, у Верди оркестры должны звучать по-разному. У Чайковского должно быть больше вибрато, рубато, должны быть сочные виолончели, что Озава и пытался выжать из итальянцев.
В итальянской опере форма более активна; в музыке русской - прежде всего содержание и только за ним форма. Потому и оркестр должен звучать по-иному.
Нашим дирижерам очень часто свойственно все растягивать, подчас до тягомотины. А у Озавы - ощущение пушкинской классичности, которое он передал и музыке Чайковского. Сохранив ее драматизм и эмоциональность, он привнес в нее пушкинскую сухость, которая здесь была так необходима и которой так хорош был Мравинский.
Так уж мне везло, что обе мои оперные премьеры пришлись на роковой для меня день. Оба раза на мировом чемпионате играла миланская футбольная команда, весь город стоял на ушах. Мы с Озавой поначалу не понимали, чем это нам грозит. Но уже на генеральной репетиции в оркестре появились маленькие телевизорчики. Человек играет на скрипке, а глазом косит в экранчик рядом с пюпитром, где идет футбол. В кулисах у экрана столпились все - рабочие, осветители, ассистенты, хористы. Италия -родина Феллини!
На премьере «Евгения Онегина» во время арии Ленского «В вашем доме, в вашем доме...» за кулисами раздался взрыв воплей: рабочие смотрели телевизор - гол забили!
259
Слышно все так, что зал вздрагивает. Но это было пока лишь начало. Затем вырубился световой компьютер. А все переключения световых приборов - и восходы, и заходы солнца, и вечерний полумрак — все отрепетировано и запрограммировано там. Я понял, что что-то случилось, лишь когда вдруг совсем погас свет. Оркестр несколько минут играет в полной темноте - даже пюпитры не освещены. Мне стало дурно. Побежал к инженеру, влетел в его комнатку, сидит механик, инженера нет - на футболе.
- В чем дело?
- Не знаю. Жарко, что ли? Наверное, это от жары компьютер вырубился.
Бегу обратно. На сцене - дуэль. Происходить должна на рассвете, в слегка сиреневом полумраке. Выстрел, Ленский падает, и... восходит ярчайшее летнее солнце! Этого я уже не вынес, боялся, что заору на весь зал. Выбежал на улицу -жарища, улица пуста, все смотрят футбол. Во всех окнах мерцают телевизоры. Даже бары и те закрыты. Только один, напротив театра, открыт. Зашел, хватил стакан итальянской водки. Из окон несется рев стадиона, захлебывается комментатор.
Вернулся в театр. Там уже приспособились переключать приборы вручную. Ужас! Но спектакль все равно идет, и с успехом: зрители думают, что световые эффекты - режиссерская находка. На премьере «Пиковой дамы» со светом накладок не было, но футбол остался...
На сцене - драматическая пауза, Лиза (ее пела Мирелла Френи) на Канавке, вдруг -у-у! у-у!! Ревут сирены, клаксоны орут на полную мощность, волна автомобилей несется мимо здания оперы. «Наши» выиграли! Рычат автобусы, болельщики размахивают знаменами, а у нас, понимаете ли, Лиза собралась топиться. К счастью, в оперу приходит все-таки не футбольная публика, она слушает до конца...
Как жаль, что ни на одну из этих премьер я не смог пригласить маму. Когда шел «Евгений Онегин», она болела, когда «Пиковая дама», - ее уже не было.
260
Как и другие режиссеры моего поколения, немало часов своей жизни я провел в приемных Госкино. То худсовет, то ожидание решения о запуске новой работы или поправок к уже сделанной. В этих ожиданиях я сумел «завербовать» себе «агента», сообщавшего мне, какие разговоры ведет начальство после просмотра моих картин. Агентом был киномеханик. Как-то в конце 60-х мы разговаривали о том о сем, и он обронил: «Что мне министр, я у самого Сталина киномехаником был». От неожиданности я сел на стул.
И он рассказал мне о своей юности, о том, как попал к Сталину, о впечатлениях, вынесенных за годы работы в Кремле. Тогда и подумать было нельзя, что кто-то когда-то разрешит мне ставить об этом картину. Потом настали перестроечные времена, меня еще по-прежнему не жаловали в отечестве, но, встретившись в Югославии с Алексеем Германом, я сказал:
- Есть тема. Напиши сценарий. Получится гениальная картина, абсолютно твоя.
Тогда он на эту идею не откликнулся.
Годом позже меня пригласили в Москву, уже официально - на кинофестиваль. Вели разговоры о моем возвращении, обещали, что прежних сложностей не будет, можно работать и дома и за границей.
Стала доступной и тема сталинизма. Появилось немало фильмов, где Сталин фигурировал. Мне захотелось сделать фильм об этой эпохе. Так возник «Ближний круг». Сценарий я писал вместе с Анатолием Усовым.
«Ближний круг» - это из терминологии «девятки», Девятого управления, охраны Кремля. К этому кругу принадлежали люди, входившие в непосредственный контакт со Сталиным, всего 29 человек - охрана, телохранители, порученцы, буфетчицы, киномеханик. По капле крови можно узнать бесконечно много о человеке, состоянии его здоровья, его генетике. Такой «каплей
261
крови» для нас был наш герой, человек, служивший Сталину, по профессии киномеханик. Свое дело он старался делать хорошо, чтобы все было в фокусе, лента не рвалась, зрители были довольны. Кого только не видел он из своей проекционной будки: и членов Политбюро, и министров, и кинематографистов - все дрожали перед Сталиным! Через этот характер, перипетии его судьбы можно было дать объемную картину сталинской эпохи.
Прототип нашего героя - Александр Сергеевич Ганьшин был жив, когда мы снимали фильм, консультировал нас, увидел фильм готовым и даже съездил на фестиваль в Берлин, на премьеру. В Америке такой человек давно бы выпустил мемуары, стал бы знаменитостью. Александр Сергеевич жил скромно, книгу мемуаров написать вряд ли мог: реально осмыслить свою судьбу и судьбы времени был не в состоянии.
Сознание моего героя мне интересно было тем, что Сталина он видел вблизи, в интимном кругу. Как любой диктатор, Сталин был очень одинок. Окружение тиранов - люди, перед ними холуйствующие либо боящиеся и ненавидящие их. Любое нормальное человеческое лицо в таком окружении для Сталина было дорого. У него были любимые охранники, с которыми он играл в шахматы, вел разговоры о жизни, пел песни. С ними он чувствовал себя нормальным человеком. Воспоминания сталинского киномеханика были очень субъективны, он обожал Сталина, и это-то как раз и подчеркивает ужас, трагедию - и Сталина, и нации.
В жизни любого тирана много моментов сенсационных, но я интересовался не ими. Хотелось понять: почему мог появиться Сталин? Кто дал ему такую безграничность власти?
Сделав «Ближний круг», я от многих услышал, что с картиной опоздал - «тема отработана». Какая наивность! Думаю, что со своей картиной вышел слишком рано. Не многие в России поняли, про что фильм. Да, об ужасах сталинизма, о том, сколько пришлось испытать и пережить людям в то время, рассказано достаточно. Но не раскрыта
262
суть сталинизма, его гносеология, причины, его породившие. Почему именно в России он появился на свет? Мой фильм про суть сталинизма. Без моего Ивана - наивного, честного человека, каких в России миллионы, не было бы Сталина, «Иванизм» породил «сталинизм».
Не в том депо, что Сталин был тиран, деспот, заставил всю страну славословить себя. Люди-то видели его другим, искренне почитали вождем, были им загипнотизированы -не только простые, неграмотные люди, но и высокообразованные. Свидетельств тому достаточно. Поклонялись ему не только тупые или изворотливые карьеристы.
У всех на памяти письмо Булгакова Сталину, известны попытки многих одаренных и весьма проницательных людей найти в Сталине логику и в сталинизме смысл. Даже Пастернак посвятил вождю народов стихотворение. «Мы все были околдованы магией», - писала Лидия Гинзбург. Даже если не все, то многие. Пропасть всегда манит к себе, хоть заглянуть в нее страшно.
Возможно, это был гипноз страха. Страх - феномен сложный. Обилие фильмов о культе, вышедших в перестроечные времена, не возместило отсутствия качественного анализа явления. В них по большей части с легкостью необычайной, издевательски высмеивался усатый грузин с трубкой. Нетрудно танцевать на гробе Сталина или Ленина, когда дозволено танцевать где угодно. Это лишь доказательство рабского инстинкта, еще столь живого в России, даже в среде кинематографистов. Чувство мести - чувство раба. Чувство вины - чувство господина. С этой бердяевской мыслью трудно не согласиться.
И Сталина, и членов Политбюро я показывал без тени сарказма или иронии, а так, как воспринимали их окружающие. Воспринимали же их либо с обожанием, либо с ужасом. Нельзя смеяться над Богом, но и над Сатаной смеяться трудно. Слишком все это серьезно.
Русскому человеку свойствен культ силы. Русская нация, как говорил Розанов, женственная. Этим он объяснял та-
263
кое обожание русскими военных. Русские любят силу, поклоняются ей. Сталин в народной психологии разобрался и был прав, говоря, что Ленин русского мужика не понял.
Я долго не мог решить, кого брать на роль Сталина. Естественно, мне предлагали грузинских актеров. Арчил Гомиашвили - Остап Бендер из «Двенадцати стульев» Гайдая - убеждал, что лучшего, чем он, Сталина я не найду. Я очень внимательно изучал иконографию, хронику, хотелось, чтобы все лица в фильме были исключительно похожи. В кинохронике я нашел поразивший меня кадр: Сталин сидит в президиуме, вдруг его взгляд резко меняет направление. Голова неподвижна, только глаза делают бросок: они вмиг становятся рысьими, даже тигриными. Он понимает, что кто-то к нему направляется, но еще не оценил приближающегося. Но вот оценка произошла и вокруг глаз собираются морщинки, придавая лицу доброе отеческое выражение. А приближается к нему, входя в кадр, узбечка, награжденная за успехи в рабском труде - сборе хлопка. Подбегает, чтобы поцеловать.
Вот это хищное выражение, вмиг меняющееся на маску доброты, настолько впечатлило меня, что захотелось найти актера с тем же рысьим глазом. Перебирая в памяти тех, с кем доводилось работать, я понял, что Саша Збруев - как раз тот, кто мне здесь нужен. Он играл хоккеиста в «Романсе о влюбленных». Как актер он слегка напоминал мне Кторова: та же суховатость, та же склонность к гротеску. И главное - вот эти рысьи глаза. Конечно, внешне он мало похож на Сталина, но мы стали работать. Приехали итальянцы, сделали пластический грим, и, на мой взгляд, Сталин получился. У Збруева тот же рысий глаз, то же потрясающее умение обаять. В сцене с Иваном я просто говорил Збруеву: «Говори с ним так, как говорил бы с женщиной, в которую влюблен». Очень, по-моему, интересный у Збруева Сталин.
Главным для меня было показать не то, какой Сталин плохой, а какой Иван наивный. Не помню ни одной из наших
264
картин последнего времени, где Сталин был бы показан с обожанием. А в «Ближнем круге» - именно так, поскольку увиден глазами слепо влюбленного в него человека. Иван -образ собирательный. Когда после самоубийства жены он в обморочном сне встречает Сталина, то вовсе не его винит в ее гибели. Он лжет ему, что счастлив, живет хорошо, никаких проблем нет - не хочет огорчить, хоть как-то расстроить своего вождя. Это характер из Достоевского. В этом удача сценария. По драматургии считаю его одним из своих лучших.
«Ближний круг» создавался еще в советские времена. По-прежнему сохранялась власть партократии, уже не столь прочная и безграничная, как прежде, но тем не менее власть. Раздавались голоса, призывавшие партию покаяться. Как будто партия не состояла из тех же самых людей, которые призывали к покаянию. У одних был партбилет, у других - не было, но в принципе разницы между теми и другими нет. Партия состояла не из инопланетян, а из того же самого народа, от имени которого все и творила. Пусть кто хочет меня осудит, но партия правильно сделала, что не покаялась. Если бы покаялась, тут же начались бы погромы райкомов: виноватый нашелся! Не честнее ли бы каяться не партии, а нации, допустившей это? Всегда проще валить вину на кого-то другого. Но мы почему-то себя виноватыми за сталинизм не считаем. Почему?
Правомерно ли говорить о вине нации? Слишком уж огромно само понятие - нация, целая биогенетическая структура. Впрочем, исторический прецедент есть. Немецкий народ осознал себя виновным за преступления нацизма и в исторической перспективе лишь от этого выиграл. Но нельзя заставить почувствовать себя виноватым. Для этого нужен определенный уровень сознания и самосознания. А нам свойственно валить ответственность на тех, кто наверху. Они НЕ дали, НЕ разрешили, НЕ накормили, НЕ предусмотрели. ОНИ виноваты, ОНИ за все отвечают. Герцен сказал: «Рабовладелец настолько рабовладелец, насколько его раб позволяет ему таковым быть». Перипетии политической жизни страны пос-
265
леднего десятилетия то и дело заставляли вспомнить притчу о рабе, который, получив свободу, первым делом проклял своего освободителя. Так уже случилось в России в веке прошлом. Так повторилось и в нынешнем.
Со времени выхода «Ближнего круга» прошло немало лет. И когда кто-то мне говорит о том, как ему понравился этот фильм, мне грустно. Тщусь надеждой, что те, кто захотят картину посмотреть, благодаря видео ее посмотрят. И сами разберутся, про что она. Впрочем, у людей все меньше времени возвращаться в прошлое. Едва успевают уследить за настоящим.
Скажи мне, как ты относишься к евреям, и я тебе скажу, кто ты. Еврейская тема не может не присутствовать в сознании думающего русского человека. Даже в подсознании.
Я никогда не был политиком. Говорю лишь о вещах сугубо этических, неотделимых от нации, частью которой себя ощущаю.
Не скажу, что антисемитизм в России когда-либо обретал воспаленные формы. Конечно, был «Союз Михаила-Архангела», были страшные погромы, но не было чего-либо подобного тому, что происходило в нацистской Германии или средневековой Испании.
Наверное, мое отношение к евреям питается русской литературной традицией, восходящей к XIX веку. Взять хотя бы Гоголя, часто поминавшего в своих малороссийских повестях жидовинов. Но при всем том вражды к евреям у него не было, он любил всех своих персонажей. Еще более определенен в своей позиции Чехов: «...когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причин вне нас и скоро находим: «Это француз гадит, это жиды, это Вильгельм». Это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство» (из письма к Суворину 6.2.1898). Вот оно наше российское свойство - искать виноватых вне себя.
266
Отношение к евреям - это для меня оселок, на котором проверяется нравственное, христианское начало. Христианин не может быть антисемитом. Во всяком случае, в том понимании христианского начала, которое мне близко.
Задумывая фильм о киномеханике Сталина, я поначалу никак не связывал его с еврейской темой. Идея сделать Катю, дочь арестованного соседа героя, еврейкой принадлежала моему соавтору Анатолию Усову. Как я сам до этого не додумался! Ведь это же замечательно! Сразу сцементировался разнородный комплекс моральных проблем, сопутствующих русскому человеку.
Русский человек - не злобствующий антисемит. Злоба не свойство его характера. Может быть, только в советские годы так стало. Самая страшная порода, какая есть, это посадские, мещане, люмпены, «Дикари с букварем», как их называет писатель Горенштейн. Из этих посадских и вербуется черная сотня. Лучше уж дикарь без букваря. В деревне черную сотню не найдешь. В деревенском разговоре можно услышать: «Клавка-то, в город уехала! У евреев живет!» Это значит: хорошо устроилась. Причем говорится без злобы, без осуждения - только с завистью. Потому что крестьяне - христиане. Люди без букваря. Без городской полуцивилизации. Но с устоявшейся русской, крестьянской культурой.
Не скажу, что задался целью как-то специально высказаться на экране по этому поводу. Все вызрело само собой. Без этого мы не смогли бы так полно проследить эволюцию нашего героя -человека, испытывающего определенный комплекс вины за разные, не им совершенные, не по его вине случившиеся проступки и события в недрах его нации. Нравственное пробуждение героя и происходит тогда, когда он начинает испытывать чувство вины...
Российские евреи - своеобразная порода. Советская система оставила на них свою несмываемую печать. Это не просто евреи, это «юдо советикус». Даже эмигрировав, они не в состоянии привыкнуть к капитализму. Они всю жизнь
267
прожили в условиях особой обласканности, защищенности какими-то связями, знакомствами, ходами к нужным людям. Им тяжко жить там, где привычные для них механизмы уже не нужны, где надо работать - тяжело работать. Не случайность очереди у советского консульства в Израиле: многие захотели вернуться обратно. Они уехали из СССР, потому что ощущали себя в стране чужими. Они захотели вернуться, потому что теперь они чужие здесь. Они уже так связаны со славянским менталитетом, что в ином окружении им неуютно.
Та замечательная идишистская культура, которую они создали в свое время, культура, давшая Тевье-молочника, особый неповторимый стиль юмора, могла родиться только в среде евреев России, Украины, Белоруссии. И юмор, и образ жизни, и безудержность в питье водки - все это черты евреев, выросших именно в восточнославянской диаспоре. В этих местечках и гетто родились Шолом-Алейхем, Шагал, Михоэлс. Своим появлением эти гении во многом, увы, обязаны российскому антисемитизму, повторю, антисемитизму сравнительно мягкому. Наложил, естественно, свой отпечаток и образ жизни - достаточно изолированный, но в то же время не отдельный от среды: мешанина словечек, обычаев, условий быта - питательная среда этой культуры. Подобная культура не возникла ни во Франции, ни в Германии, ни в Италии. При том что, к примеру, во Франции антисемитизм достаточно силен, евреи там растворены в среде, не составляют никакого отдельного мирка. Еврейская культура возникала там, где была черта оседлости.
Во всем есть хорошее и дурное. Благодаря остракизму, которому подвергались российские евреи, их вынужденной изоляции, благодаря черте оседлости, которую навряд ли стоит благословлять и оправдывать, в отграниченных ею водоемах, роях пчелиных возникал особый мир, особая культура. И в Италии, и в Америке, и во Франции есть прекрасные книги, написанные писателями-евреями, но нет еврейской культуры. Почвы для нее нет.
268
По старой еврейской поговорке, еврей еврею жить не даст, но умереть ему тоже не даст. Замечательное свойство -выживаемость евреев. «Еврей-дворник» - это ходило как самый короткий и самый смешной анекдот. Не было таких - евреев-дворников. Они все думали о детях, заботились об их образовании. Эти качества и жизненные ценности были сформированы веками гонений - и великий еврейский прагматизм, и умение считать деньги, и знание, как приумножить их, и забота, чтобы еврей женился на еврейке, чтобы в диаспоре не потерялась нация. Не думаю, что русские менее музыкально одарены, чем евреи, но в русской семье родители совсем не так озабочены музыкальным образованием детей, как в семьях еврейских. Неистребимое желание выжить и сохраниться - качество, выработавшееся в Исходе, в бесконечном пути, начавшемся века назад и поныне не завершившемся.
Отношением к еврейской проблеме мы поверяли героя «Ближнего круга», которому дали имя Ваня Саньшин. Он, что называется, антисемит добродушный. У него душа крестьянская, христианская. Другое дело - душа эта замерзшая, скованная ужасом, но не изуродованная намертво, как, скажем, у его соседа - милиционера Морды. Вот этот - из породы посадских, хам грядущий, антисемит убежденный и далеко не безобидный. А Ваня подобен тем мужикам, рядом с которыми жили шолом-алейхемовские герои, и дружили, и уважали друг друга, и каждый соблюдал свои границы, за пределами которых шло вполне успешное сотрудничество.
В картине нет насилия, как такового, за исключением сцены ареста соседа Саньшина - Арона Губельмана (в этой роли я снял Алика Липкова, который сейчас помогает мне в работе над этой книгой; ему пришлось разбить лбом о стену четыре презерватива с краской - имитацией крови). А в остальном - ни убийств, ни пыток, ни застенков, что вроде само просилось на экран. Насилие мы показали через судьбу дочери Губельмана - Кати. Эта героиня вполне
269
могла бы быть и русской, но то, что она - еврейка, дало всему добавочную глубину и объемность.
Насилие, произведенное над Катей, самое жестокое. Это насилие над сознанием. Волею Сталина лишившаяся отца, матери, дома, она мнит себя всем ему обязанной, им спасенной, им выведенной в люди. Она фанатическая сталинистка. Живет в страшном выморочном мире, не понимая, насколько этот мир страшен. И, что всего хуже, живет с ощущением своей внутренней ущербности. Самое страшное насилие, какое можно произвести над человеком, - заставить его поверить в свою органическую неполноценность. Не важно, потому ли, что ты еврей, ты другой расы или хочешь жить не так, как другие. Нет страшнее, когда человек сам свыкается с мыслью, что от рождения хуже других.
Весь ужас сталинизма в «Ближнем круге» идет через Катю. У других героев жизнь относительно благополучная - естественно, за исключением того, что их ни на минуту не оставляет страх. Но они уже привыкли жить в сфере высокого напряжения. Линия Кати - вроде бы второплановая, параллельная основному сюжету, но без нее и сам сюжет был бы неполон, и внутренняя драма героя не обозначилась бы с такой остротой...
Арон Губельман - один из тех, кто сам был орудием Сталина, исполнителем его воли, проводником его политики. Затем стал его жертвой...
Одно из наибольших достижений цивилизации - возросшая цена человеческой жизни. В средневековой Европе эта цена была невелика-достаточно вспомнить шекспировские пьесы. Но и сейчас, если посмотреть на Юго-Восточную Азию, Африку, Латинскую Америку, нетрудно увидеть, что и там цена человеческой жизни не выше, чем в Англии XV века. Вот и задайтесь вопросом: в каком веке живет Россия?
Евреи человеческую жизнь ценят очень высоко. Они много потеряли: для маленькой нации шесть миллионов -Цифра гигантская. Каждый третий. Но я слышу голоса моих соплеменников: «Ну, потеряли! Чего орать-то?! Мы тоже
270
потеряли в войне сорок миллионов - мы же не орем!» Жаль, что не орем. Евреи орут, и правильно делают. Это только вызывает уважение.
Я, конечно, не надеялся, что перемена, происходящая в финале фильма с нашим героем, его осознание своей вины за сталинизм, и понимание, и искупление, произойдет со всем русским народом. Это все процессы невидимые, метафизические; если в фильме они хоть как-то отразились, значит, мне удалось коснуться главного.
В свои тетради я выписал слова Александра Блока: «Найти соотношение между временным и вневременным. Почувствовать соизмеримость частного и истории, размах власти, в котором есть скрип костей и свист сквозняка».
Обретение чувства вины, изменение ощущения себя во времени - категории вневременные. Продукт коллективного сознания. Почти мифология. Когда в коллективном сознании возникает чувство вины - это уже вневременное.
«Ближний круг» я монтировал в Лондоне, прилетел на запись музыки в Москву, на следующий же день разразился путч. Мы сидели на «Мосфильме», мимо окон проезжали военные машины, я сказал Джеми Гамбрелл, приехавшей специально из Штатов готовить со мной и Липковым книгу к выходу картины:
- Ты понимаешь, что сейчас творится история?
Чувствовалось, что именно в эти минуты происходит нечто, колоссально меняющее жизнь всего мира. Крах, конец великой мечты. И начало чего-то нового, в тот момент неведомого...
- Ты что?! Ты понимаешь, что ты пишешь о русском народе?! - Из трубки раздавался гневный голос моей любимой актрисы Ии Саввиной. - Это же издевательство! Они же, мать твою, абсолютно не такие! Они же святые люди! Ты, ... твою мать, понимаешь, что это за народ?!
271
Речь шла по поводу роли Аси Клячиной, которую я предложил ей сыграть. Той самой Аси, которую она однажды уже сыграла и которая теперь, спустя уже почти тридцать лет, вновь должна была стать героиней фильма. Я не мог понять, в чем дело. Мне казалось, что в сценарии нет ничего оскорбительного. Это некая притча-метафора, в которой зритель должен был узнать многое, и без того знакомое ему в жизни.
Зависть. Кто с ней не сталкивался? Это укоренившаяся черта крестьянского сознания. Большая часть населения планеты страдает этим.
Как-то мы отдыхали с отцом, я предложил ему написать басню о зависти. Он эту идею не поддержал. А я подумал: не стоит ли снять об этом картину? В это время я работал над проектом экранизации романа Мальро «Королевский путь». Пока продюсер искал деньги на картину, у меня образовалось окно. Я решил за это время успеть снять фильм. Нужен был сценарий.
Идея написать продолжение «Аси Клячиной» казалась мне очень логичной. Я знал, что большинство из участников той картины еще живы, надеялся, что Юра Клепиков меня поддержит. Шел 1991 год. Мы гуляли с Юрой, рассуждали, каким мог бы быть этот фильм. Юра обещал подумать. Спустя полгода позвонил, сказал:
- Знаешь, что-то не получается.
Я долго думал над этим сценарием, многим рассказывал, каким он мне видится. Но поначалу как-то не соединялись воедино две главные линии. Я думал, что сделаю фильм о Курочке Рябе, сказку-лубок, притчу о золотом яичке. Рассказывал в Америке этот замысел Ираклию Квирикадзе (в шутку называю его Кувыркадзе), мы гуляли в горах, он сказал:
- Замечательная история!
А потом меня осенило: «Что, если поместить эту историю в знакомую мне среду, ту самую, где снимал «Асю»?» Конечно, мало кто помнит сегодня «Асю». Что можно
272
упомнить при том обилии информации, которая на нас всех сейчас обрушивается? Бесконечно появляются новые фильмы, новые имена, новые идолы, новые блокбастеры. Людям некогда заглядывать в прошлое, дай Бог поспеть за настоящим. Но эта зацепка мне показалась удачной. В конце концов Фолкнеру тоже все равно было, читает ли кто-нибудь его книги и нравится ли читателю, что их действие происходит все в том же придуманном им городке.
Попробовал писать сценарий с моим дорогим Тюриным - опять не получилось. Тогда появился Мережко - с ним стало получаться. Написали сценарий.
Мне казалось, что картина будет смешной. Ведь это комедия ситуаций, хоть комедия и драматическая. Поэтому отказ Саввиной сниматься у меня был слегка обескураживающим. Я смеялся. Не мог понять, как это может быть. Или я чего-то в самом себе не понимаю? Я понял, что мое восприятие картины отличается от всех остальных, когда увидел лица людей, выходивших из зала после показа в Канне. Была овация, я думал: «Слава Богу! Есть надежда на премию Чуриковой». (У нее шансы действительно были. Перед закрытием фестиваля мне звонили, интересовались, где Чурикова. Это признак верный. Но в результате дали не ей.) Но выходившие из зала говорили: «Боже мой! Как грустно! Какая страшная картина!» До сих пор не понимаю, почему она страшная. Не вижу в ней ничего катастрофического. Может быть, я уже привык к тому, что в моей стране происходит? Считаю это естественным?
Я знал, что без большой актрисы этой картине не быть. Нужна актриса, с одной стороны, эмоциональная, с другой стороны, с колоссальной амплитудой качеств - и эмоциональная, и комическая, открытая и лирике и гротеску. Обратился поэтому к Инне Чуриковой.
Инна Чурикова - явление русской культуры, наше национальное сокровище - как человек и как актриса. Работать с ней было наслаждением. Помимо того, что съемке она отдается всецело, помимо того, что исключительно
273
органична, у нее всегда присутствует чувство формы. Присутствует уже на уровне подсознания.
Ася Клячина из первой картины и Ася из этой - характеры весьма различные. Эта - сварливая баба, в очках, с папиросой, слюняво пересчитывающая деньги, въедливая, за себя может постоять: если надо и кулаком врезать. Та Ася была идеализированная, нежная, чудная. Мухи не обидит. Эта - обидит. И муху, и слона. По той Асе танк еще не проехался, ей двадцать пять лет, прожитых в интеллектуальной девственности. Эта Ася прошла партком, сама вырастила сына. Для этого надо было иметь силу, уметь защищать себя. Потому она грубовата. И она - лидер.
Замечательно было снова приехать в Безводное, увидеть знакомых людей, опять поместить их в кадр. Из главных героев не дожило только двое - Прохор и дед Федор Михайлович. А так, опять снимались Саша Сурин, Геннадий Егорычев, Надя и Соня Ложкины. Но сюжет картины на этот раз был гораздо более выстроенным. В «Асе Клячиной» сюжет свободно распадающийся. Здесь, поскольку это эксцентрическая комедия, он должен был быть свинчен..
Снимая, я поймал себя на том, что снимаю картину не с точки зрения Аси, а с точки зрения курицы. Заметил, что подсознательно ставлю камеру на пол - на высоту куриной головы. В идеале всю картину надо было снять так. Ведь, как ни странно, курочка Ряба - центральный персонаж картины. Если бы не она, не было бы и золотого яйца. Конечно, не она снесла его, но она как бы поселила его в умах. Все же мы воспитаны на этой сказке, несущей древнюю народную мудрость. Притча о курочке, воплощающей благополучие и богатство, говорит-то как раз о том, что не в богатстве дело, одного его мало - нужна гармония существования человека, целостность его мира.
Испытание свалившимся на деревню богатством, пусть и мнимым, - очень серьезное, как оказывается, испытание. Снежным комом нарастает зависть. Вскипают страсти. Доходит до драки. Ася-то думала, что это ее курочка снес-
274
ла золотое яичко. В конце картины деревенская толпа несется за курочкой Рябой, хочет ее придавить — ведь все злосчастья с нее начались.
О картине я часто рассказывал так:
- Это история про деревенскую бабу и ее курицу. Подвыпив, она с ней разговаривает. Курица иногда отвечает, иногда — нет.
Получался вполне элитарный замысел. В духе Маркеса.
Если бы я именно так снял картину, она вышла бы еще более эзотеричной.
Недавно мне позвонила одна знакомая.
- Андрон, я тут купила дом в деревне. Живу там и каждый день вспоминаю твою «Курочку Рябу».
- Приятно слышать.
- Но я должна тебе признаться. Когда я посмотрела ее в Париже, мне она так не понравилась! Я подумала: «Вот Кончаловский! В Америке живет, катается в «мерседесах». Потом приезжает в русскую деревню и снимает про то, чего не знает». А сейчас должна тебе сказать: все так, как ты описал в «Курочке Рябе». И среди всего этого я живу. Сколько проживу - не знаю...
Такая оценка была у многих: Кончаловский не знает деревню. Но это оценка людей, которые сами деревню не знают.
Как привычна эта российская предвзятость! Было бы смешно, если бы не было так грустно. Когда картину обсуждали по телевидению (слава Богу, уже пришло время гласности: обсуждали принародно, в прямом эфире, а не в ЦК КПСС и не в зале колхозного собрания, как «Асю Клячину»), реакция была все та же. Даже если людям картина нравилась, говорили, что не нравится. Что так у нас не бывает, люди не пьют. Какой-то пьяница лыка не вязал, но как мог выступал за трезвенность.
Еще раз я убедился все в том же. Про «Асю» говорили, что фильм антисоветский, про «Курочку» - что фильм антирусский. Хорошо, что не запретили. А может быть, луч-
275
ше было бы, чтобы запретили. Тогда бы все, и кто видел и кто не видел, говорили: это шедевр. Ну а если бы и эта картина пролежала на полке двадцать лет? Если бы точно знал, что доживу, можно бы и согласиться...
Чурикова - человек очень глубокой, настоящей органики. В ней национальная широта и трагизм спокойно сочетаются с клоунадой и фарсом. Ни у кого не видел такой внутренней свободы. Она вмещает в себя и Джульетту Мазину, и Анну Маньяни. Она может играть и горьковскую мать, и брехтовскую матушку Кураж, она может быть и сказочной бабой-ягой, и шекспировской Гертрудой. Великая актриса! Мне кажется, мы очень хорошо понимали друг друга. Подобное же понимание у меня было на «Одиссее» с Ирэн Папас. Это тоже актерский «роллс-ройс». Не «лада», не «таврия».
Есть актеры вроде бы на вид вполне профессиональные. Но, лишь доходит до куска чуть посложнее, мотор начинает надсадно реветь - не хватает запаса мощности. А «роллс-ройс» может ехать медленно, лениво, шурша себе шинами по асфальту. Но и при такой езде чувствуешь, какая в нем мощь. Да, жизнь несправедлива! Тут ничего не поделаешь. Чурикова, уверен в том, заслуживала в Канне приза за главную роль, но там - своя политика. Награду получила Вирна Лизи за картину, которую французы проталкивали изо всех сил, - за «Королеву Марго». Сыграла она действительно неплохо, но по масштабу до Чуриковой ей ох как далеко. Величины несопоставимые. Что поделать? Они хозяева рынка, мы приезжаем к ним в гости со своим товаром. Кому жаловаться?
В «Курочке Рябе» я опять не боялся ничего, как однажды это уже было - в «Асе Клячиной». Как режиссер здесь я был, как никогда, свободен. Во всей стилистике. Первый кадр - это я, меня стригут наголо... Почему? Черт его знает. Так, показалось кстати.
Стилистика здесь была свободна и бесформенна, тем мне и дорога. Я, что называется, гулял по буфету. Не боялся в
276
середине картины вставить вдруг нереальный фантасмагорический кусок, где курица становится гигантской и объясняет Асе, что ее, как и всех в деревне, зависть заела. Кусок получился вполне органичным. В «Асе Клячиной» я подумывал сделать подобное, но не осмелился.
«Курочка Ряба» - классика. Я серьезно. Ведь есть же у меня картины, которые причисляют к классике. А я причисляю эту. Знаю, она не постареет. В ней нет стиля. Есть свобода и есть человеческие характеры. Есть интенсивность чувства.
Меня упрекали в том, что я показал людей дикарями. Это неправда. Да, в «Курочке Рябе» много пьют, но никто не валяется пьяный. Кто-то сказал, что картина снята режиссером с Потомака. Мне тут же вспомнился Семичастный, сказавший, что «Асю» снял агент ЦРУ.
Упрекали меня и в пессимизме. За словом «пессимист» стоит неверие в человека. А я в человека верю. Только я весьма невысокого о нем мнения, что вере отнюдь не помеха. В моем последнем сценарии, который я еще не поставил, есть фраза: «Самой большой ошибкой Бога было создание человека. Но, к сожалению, это единственное существо, способное жертвовать». Уже за это человека можно любить.
Тот факт, что героиня, которая сама часть от части этого общества, говорит: «А может быть, мы дикари?» - первый признак того, что в ней происходит духовный рост. Дикарь никогда не назовет себя дикарем, он не знает, что он дикарь, считает себя цивилизованным человеком. Если человек сказал о себе: «Мы дикари», значит, он уже поднялся над собой, чтобы увидеть, где он. Он уже не дикарь. И в этом для меня залог того, что нынешнее положение вещей не вечно.
Человеческий оптимизм очень часто связан с верой, что все обстоит хорошо и дальше будет только лучше. Мне же кажется, оптимизм должен быть связан с тем, что хорошо никогда не будет, но надо жить в этом и с этим. Нести свой
277
крест. В этом оптимизм. Всегда нужно найти в себе силы жить, понимая, насколько мир и мы в нем далеки от совершенства.
К моменту «Курочки Рябы» у меня уже были две совсем маленькие дочери. Обе родились в Лондоне. Мать их - Ирина, диктор телевидения, я познакомился с ней на пробах к «Ближнему кругу». Она очень ревновала меня к жизни, и, наверно, не без основания. Она не могла находиться на съемочной площадке. Как-то она приехала на съемку, и ей фазу показалось, что вокруг меня ходят бесконечные любовницы. Все женщины в группе. Она не выдержала. Тут же уехала. Она со мной достаточно помучилась. Я, конечно, не сахар.
В 1992 году Коппола прислал мне сценарий «Одиссеи» с предложением делать телесериал. Я с ходу отмел саму эту идею: не хотел связываться с телевидением.
Прошел год; Коппола опять прислал все тот же сценарий. На этот раз я решил его прочитать. Какие-то параллели между ним и читанным в далеком детстве были, но сюжет не трогал - я даже не мог понять почему. Вообще «Одиссею» я читал лет в четырнадцать, через пень-колоду, какие-то главы, а большей частью их изложение в подзаголовках. Было немыслимо скучно: в тексте столько имен, сюжетов, событий, что сохранить хоть что-то в голове я был не в силах. Хотелось смотреть хоккей, бежать за девочками - только не читать Гомера.
Читая сценарий, я испытывал ту же скуку, что в детстве. То же великое множество героев, почти все возникают на две-три секунды, ни полюбить их, ни просто запомнить нельзя. Я завяз в каше греческих имен. Но более всего в сценарии удручали боги. Они казались кукольными, муляжными, вроде виденных в детстве в картинах Птушко. Скажем, статуя Афины оживала и уходила с постамента.
278
Невольно думалось: а что, статуи Афины в других городах продолжают стоять или тоже ушли погулять? Дочитал до середины, бросил. Это снимать нельзя.
Прошло еще два года. Я готовился к «Королевскому пути», проект застопорился, работы не было. Мне позвонили из американской компании.
- Хотим предложить вам «Одиссею». Я уж и забыл, что читал сценарий. Подумал: почему бы не взяться?
- Присылайте.
Оказалось, опять тот же сценарий. На этот раз читалось легче, но все так же не нравилось. Сказал, что снимать не буду. Продюсер Холми в ответ сказал:
- Вы не хотели бы встретиться с Копполой? Он сейчас в Канне. Будет рад вас увидеть.
Я приехал в Канн, встретился с Копполой (сценарий принадлежал его компании). Он сказал:
- Если сценарий не нравится, можешь делать с ним все, что угодно.
С этим условием я согласился подумать, как ставить «Одиссею». Тут уже работа пошла всерьез. Я прочитал «Одиссею» по-русски и по-английски (в двух переводах: поэтическом и прозаическом); стала рисоваться неясная картина будущей постановки, становившаяся все более увлекательной.
До меня уже были две экранизации «Одиссеи»: одна 1953 года, Марио Камерини с Керком Дугласом в главной роли, другая, многосерийная, Франческо Росси, 1969 года, продюсированная Дино де Лаурентисом, с Ирэн Папас - Пенелопой. И эти, и другие фильмы на античные темы скучны и неинтересны (за редкими исключениями - «Электра» Какояниса). В «Клеопатре», «Цезаре и Клеопатре» и прочих стоят разодетые нагримированные статисты, вещают высоким штилем. Глупость и пошлость.
Следом за «Одиссеей» я стал читать книги по античности, старался понять то время, мир, в котором жили го-
279
меровские герои, самого Гомера, не писавшего свой эпос, а певшего его. И это время и этот мир ожили, необычайно возбудили меня, родили желание воскресить их на экране. Это был мир племен, грубой, единой с природой жизни. Шкуры, выделанная и невыделанная кожа, шерсть, пот, оливковое масло, которым мазали тело, чтобы не обгореть на солнце. Не было никаких белых тог - все земляное, крашенное в удивительные цвета. Люди ходили голые, одевались, только когда было холодно. Одежда была знаком социальной принадлежности, показывала, кто ты - царь или раб. Морали не было, не было понятия греха. Боги воспринимались как реально сущие, еще более реальные, чем в шекспировские времена. С богом можно было выпить вина. Боги спускались с Олимпа, ходили среди людей, земные женщины рожали от них великих героев и прославленных красавиц. Мир древних греков было редкостно пантеистичен. В эпосе это чувствуешь, а как создать в кино?
Кто такой Одиссей? Свою страну он живописует достаточно скромно: каменистый остров, где мало что растет; главное, чем занимается его народ, - пасет коз и баранов, жизнь тяжела и убога.
С чтением книг открывалась все более захватывающая картина средиземноморской культуры. Средиземноморье - место, где скрещивались, обогащая друг друга, три континента -Азия, Африка и Европа. В мумиях фараонов находят нити китайского шелка, а в анализе их тканей -следы опиума, который в то время тоже шел из Китая. И это еще за две-три тысячи лет до возникновения греческих государств. Египет был богатейшей страной Средиземноморья, его житницей. Египетская культура колоссально повлияла на греческую. Взаимосвязь их теснейшая.
Взаимодействие культур - вот что захотелось передать в фильме. Обжигающий запах песков, паленый воздух, выцветшие ткани, пряности, дым, аромат кухни, верблюды, слоны, жирафы, диковинные звери... Основа средиземно-
281
жения богам, но в принципе законы взаимоотношений вождя и племени не изменились со времен Одиссея. Не было никакой возвышенной роскоши, белого мрамора (скульптуры раскрашивались), люди ходили голые и чистые. Чистые именно потому, что не носили одежду. Пот выветривался. Грязным тело человека становится тогда, когда он укутан. Люди были закалены, открыты солнцу, ветру. Я подумал: «Одиссея» - о вожде и племени.
Конечно, по пути создания аутентичного мира можно было бы уйти и намного дальше, но такую картину мало бы кто понял. Слишком отличен наш сегодняшний быт от того, как жили тогда. Бронзовый век! Кстати, почему греки носили шлемы с такими огромными гребнями? Потому, что бронза мягка, ее легко разрубить. А гребень дает ребро жесткости. Появилось железо - гребни пропали. Такие детали узнаешь понемногу, но все они важны для ощущения мира, характера героя - вождя племени острова Итака.
У Одиссея могло быть несколько жен; женщин покупали, захватывали в рабство - женщины и дети были желанной добычей. Когда смотришь в музее «Золото Трои» Шлимана, с удивлением обнаруживаешь персидскую и индийскую работу. Откуда в Малой Азии индийские мастера?
Вражеского солдата, захваченного в плен, не убивали. Это был живой товар - рабы, полезные, как полезна лошадь. Их тоже можно было вьючить, на них пахать. Рабы могли и воевать. А если человек еще владел каким-то ремеслом или умением, ему позволялось не пахать, а делать то, что он умел делать. Мастера ценились. Мастер знал, что, попав в плен, останется в живых. Чем больше он умеет, тем выше ему цена. Золотых дел мастера, звездочеты, картографы -все это были люди ценных профессий, не ровня просто рабам, вьючным животным. Отношение к человеку было утилитарным. Женщина, имеющая ребенка, стоила больше, чем девушка. Еще неизвестно, сможет ли девушка рожать, а женщина фертильная, плодоносящая, это уже до-
280
морской культуры складывалась тысячелетиями и сохранилась не только в странах, прилегающих к Средиземному морю, но и в странах, завоеванных греками. Персия, Грузия, Армения, Азербайджан...
Есть карта путешествия Одиссея. Практически он объехал все Средиземное море, был на Крите, Сицилии, в нынешней Турции, в Малой Азии, Палестине, Марокко, прошел от Гибралтара до Дарданелл. Камни Гибралтара и Дарданелл обожествлялись, идентифицировались со входом в Аид, Царство мертвых. Греки в отличие от финикийцев были не очень умелыми мореплавателями, море пересекать не могли. Когда Посейдон отгонял их от берега, они терялись, возвращались вспять, плыли вдоль побережья. Но так или иначе, весь лес в Греции вырублен еще в античные времена - на корабли. Когда своего леса уже не осталось, корабельный материал везли из Малой Азии, потом из Ливана - знаменитые ливанские кедры.
Я уже стал ощущать аромат далекого времени, но мне все еще не давалось: как устроена голова у Одиссея, Менелая, Агамемнона, как они воспринимают мир, что думают? Как-то на глаза мне попались фотографии сегодняшнего африканского племени. В нем всего человек четыреста. Они собираются вместе с соседним племенем, соревнуются в метании копий, камней, в борьбе. У каждого племени - свой вождь, царь. Он такой же, как все мужчины его племени, так же одет, так же соревнуется в метании копья, в борьбе. Только на голове у него шапочка из леопарда и на руке - золотой «Ролекс».
Вот кто такой Одиссей! Нормальный вождь племени, хоть и именуется царем. Да, были и богатые цари. Богат был Менелай, но и он тоже вождь племени, только более сильного и преуспевшего.
Если взять сегодняшние племена Юго-Восточной Азии, Полинезии, Экваториальной Африки, индейцев Амазонки - они по-прежнему живут в каменном веке. Всюду свои вожди, свои шаманы, свои прорицатели, свои ритуалы слу-
282
казала. За нее давали десять верблюдов. Как это логично в своем первозданном прагматизме!
Мне хотелось передать и утилитарность этого мира, и его культуру, красоту, страсть, его дыхание. Люди этого мира совсем не просты и простодушны, вовсе не дикари. Они уже очень многое знали в математике и астрономии, искусствах и ремеслах. Но человеческие отношения были вполне примитивны.
Посмотрев карту странствий Одиссея, я подумал, что картина должна вбирать в себя все средиземноморские культуры. В моей «Одиссее» соединены культуры микенская (которая сама по себе есть слияние культур Малой Азии и Египта), парфянская, малоазийская, возникшая между Тигром и Ефратом (где, по последним исследованиям, и помещался рай, Эдем: очень может быть, что именно оттуда пришли белые племена), эллинская, включавшая в себя огромное количество культур и языков. Попав к Цирцее, Одиссей оказывается в мире культуры египетской, а когда он у Калипсо, то это почти Марокко - культура берберо-арабских племен. Постепенно возникал какой-то мир, не имевший ничего общего с первоначальным сценарием, мир слепого сказителя Гомера, певшего свои эпосы на праздниках, дожидавшегося выхода на публику где-нибудь на кухне, возле собак, грызущихся из-за объедков. А потом его брали за руку и вели к слушателям, где он должен был петь пять или шесть часов.
Не знаю, задумывался ли кто о том, что Гомер никогда не покидал территории сегодняшней Турции, где и находилась Троя. Турция произвела на меня поразительное впечатление: страна, соединяющая в себе культуру Эллады, христианского мира и ислама.
Гомер пел о времени, отделенном от него полутысячелетием. Вождь народа Итаки Одиссей узнает, что соседние вожди, с которыми у него военный союз, готовятся в поход на Трою. Убежала жена Менелая и, что хуже, еще и прихватила с собой все золото. Может быть, Менелаю было
283
важнее вернуть золото, чем вернуть Елену. Ради тех драгоценностей, которые мы имели удовольствие видеть на выставке в Эрмитаже, царь Спарты и отправился в жестокий поход. Представляю, сколько крови было пролито. Резали друг друга тупыми мечами - бронза тупилась быстро...
Я попросил поправить сценарий. Автор сделал минимальные поправки, свое творение он считал идеальным. Я был другого мнения. Поправки меня не устроили. Помимо прочих грехов, в сценарии было слишком много действия. Чем больше действия, тем меньше места для чувства. Всегда очень важно найти баланс сюжета и характеров. Слишком много сюжета - нет времени рассказать, что герой чувствует. Мало сюжета - смотреть неинтересно, нет развития. В эпохальной вещи, какова «Одиссея», такой баланс особенно важен. Тут у меня уже был опыт - «Сибири-ада», четыре серии, четыре часа повествования.
Я пригласил Криса Солимина, с которым писая «Щелкунчика» и триллер «Мороз по коже». За пять с половиной недель нам предстояло написать - от начала до конца -совершенно новый сценарий. Пять с половиной, потому что должны начаться съемки. Чтобы успеть к сроку, продюсер поселил нас в Испании, на своей вилле. У него просто не было выхода. Вилла была замечательная, мы не покидали ее до конца работы. Нам была обеспечена полная обслуга, к нам приезжал художник по костюмам, приезжал продюсер. Работали с колоссальным напряжением. Но и с огромным удовольствием. Судьба фильма зависела от того, что мы напишем.
Работали поточным методом. Я изучал первоисточники, читал Гомера, книги по истории. Прежде всего надо было выложить ясный сюжет, что совсем не просто. У Гомера сюжет все время прыгает, то и дело возвращается на Олимп. Боги ругаются между собой. Зевс скандалит, у него зуб на Посейдона. Масса разнообразных коллизий, нам совершенно не нужных. Практически мы должны были написать свободную фантазию на тему «Одиссеи», кото-
284
рая выглядела бы как доподлинная «Одиссея». Должны были рассказать эту историю с точки зрения современного человека, чтобы ее понял современный зритель. Нужно было и заново понять характеры эпоса, тем более что в эпосе они или вообще не прописаны, или прописаны недостаточно.
У Гомера немало разного рода логических натяжек. Скажем, Одиссей по пути на Итаку заснул, да так, что не заметил, когда его мешком сгрузили на берег. Проснулся: все вокруг окутано туманом, вообще непонятно, где он. Непросто сделать, чтобы зритель всему этому поверил. Древний сказитель, конечно, мог себе многое позволить - логика эпоса, мягко говоря, бывает весьма свободной, но сегодня зритель требует внятных мотивировок. Нашли мотивировку: Одиссей устал, весь в нервном напряжении, не спит. Принц, везущий его на Итаку, говорит рабу:
- Дай ему снотворного, а то он замучился. Не спит уже пять дней.
Египтянин мешает зелье, дает ему. Теперь зрителю понятно: человеку дали такое снотворное, что он проснулся уже на Итаке.
О том, как будет кончаться фильм, я задумался уже в начале работы. Выложил поэпизодный план финальной части. Говорю Крису:
- Будет кончаться так, так и так.
- Нет, - говорит он, - будет иначе. Вот так, так и так.
- Поспорим, - говорю я. - Когда ты дойдешь до этого момента, сам со мной согласишься.
- Давай, - говорит он.
- На что?
- На что угодно.
- Если будет так, как я сказал, ты мне ноги будешь целовать.
- Пожалуйста.
Дошли до этого момента, Крис предложил свой вариант.
285
- Ну, давай, - говорю я, - посмотрим, чей вариант лучше.
Посмотрели. Он признал, что мой лучше. Это было, кстати, в мой день рождения.
- Хорошо, - говорю я. - А ноги целовать?.
- Какие ноги?
- Ну-ка, вспомни?
Крис - человек гордый. Но договор есть договор. Преодолевая гордость, он встал на колено и ногу поцеловал. Обставлено все было всерьез и торжественно. Я был великодушен - ноги помыл.
Счастье! Все это было счастье! Работать, когда знаешь, что твоя работа нужна. Что ее уже ждут. Что добрая сотня профессионалов включится в дело тотчас, как получит написанные тобой листки...
Автор первоначального сценария следовал эпосу буквально, непонятно зачем приплюсовывая отсутствующие у Гомера романтические отношения между Телемахом и принцессой острова, куда он попадает в поисках отца. Меня интересовали не столько взаимоотношения героя с богами, сколько взаимоотношения с ситуацией, в которой он оказался.
Он отправился на войну, потому что его позвали Менелай и Агамемнон. Куда поехал? В Трою. Оставался там десять лет. Но эти десять лет в «Одиссее» не описаны. О них «Илиада». Слушатели прекрасно знали, что такое Троя и почему Одиссей туда поехал. Но зрителю сегодняшнему все это надо было объяснить. Поэтому пришлось ввести в фильм кусок «Илиады». Сцен Троянской войны не было в первоначальном сценарии. Мы должны были выстроить рассказ линеарно, чтобы поступки героя и их мотивы были ясны. Десять лет он был на войне; после разгрома Трои, учиненного благодаря придуманному им деревянному коню, скитался еще десять лет.
В старых фильмах об Одиссее ярко представлены лишь те герои, которые и в эпосе представлены ярко - Афина,
286
Калипсо, Цирцея, Пенелопа, сам Одиссей. А за ним - какая-то масса людей с мечами. Нет ни одного, запоминающегося как характер. А мне хотелось, чтобы каждое человеческое лицо на экране имело бы характер. Для этого пришлось провести скрупулезнейшую работу. В гомеровской «Одиссее» об этих героях лишь вскользь упоминается. Я выуживал буквально каждое слово, хоть как-то характеризующее действующих лиц. Вот этот упал с крыши и разбился, этот - здорово врал, этот - был хороший кузнец, этого - все уважали. И это максимум, что удавалось найти. Но и из этого можно было лепить персонажей, которые ожили бы на экране. В команде Одиссея у меня шесть характеров - все остаются в памяти зрителя. Каждый надо было придумать, прописать, дать ему экранное пространство и время. А, повторяю, чем больше времени для характера, тем меньше - для действия.
Одним из существеннейших для меня моментов был образ матери. Мать - синоним Родины. Она провожает героя, уходящего на войну.
Мать упоминается у Гомера не единожды, но в событиях участия не принимает. Сильнее всего тронуло меня в эпосе то, что она, не дождавшись сына, скончалась от отчаяния. Удивительно человеческая деталь! Она позволила мне развить образ. Мать не выдерживает и от отчаяния кончает с собой, а потом сын находит ее в Аиде, Царстве мертвых. В эпосе есть эта встреча, но она никак не прописана. Одиссей ведь шел в Аид не затем, чтобы увидеть мать, а чтобы узнать путь домой.
Мы хотели сделать эту историю понятной всем. Одиссей - муж, воин, вождь, мужчина, отец, сын. У него есть мать, есть жена, у него родился сын. У него есть друзья, есть враги. Есть обязанности - перед семьей, перед племенем, перед страной. Он уходит на войну - таков его долг человека, воина, вождя. Он воюет, становится героем. Мать ждет его. Ждет жена. Ждет сын. Тут все понятно, суть не изменилась за тысячелетия.
287
Мать не выдерживает горечи разлуки. У матери - конфликты с невесткой. У жены - конфликт с подрастающим сыном. Жена продолжает ждать своего мужа, хотя вокруг уже никто не верит в возвращение. И это все понятно. И тут до сего дня ничто не поменялось.
Герой сталкивается с волей, которая сильнее его, вынужден идти наперекор ей. Он стремится домой, но уже не надеется вернуться. И дома уже перестают верить в его возвращение. Появляются женихи, убеждающие Пенелопу перестать ждать. Кто-то зарится на нажитое добро, кто-то действительно любит ее, кто-то понимает, что, заняв место Одиссея, унаследует не только деньги и власть, но и положение в мире. Абсолютно понятные земные вещи, и сегодня столь же очевидные, как в любые прежние времена. «Одиссея» вполне может происходить и в наши дни. Это путешествие человека к самому себе. Делая первый шаг от дома, мы одновременно делаем его к дому: земля круглая и уходим мы, чтобы вернуться.
Все было бы понятно, все современно, если б не боги. Греческих богов обычно рисуют в каком-то оперном облике - они сидят на облаках, исторгают молнии. Мне оперности хотелось избежать, наделить богов чертами реальности. Как бог может быть реальным, особенно греческий? Бог реален, если его воспринимают реальным. Как богов воспринимал древний грек? Как живых людей. С богом можно сидеть на одной скамье, беседовать. Чем же боги отличны от простых смертных? Способностью понимать то, что смертным недоступно. Боги знают все - и не только про прошлое и настоящее, но и про будущее.
Вождь небольшого овцеводческого племени Одиссей не мог знать, что на руинах греческой цивилизации возникнет римская, на руинах римской - христианская, что придет и XX век со всеми его ужасами. Богам все это ведомо. Потому и к людям они относятся как к малым детям, толком еще ничего не понимающим. Одиссей - человек своего времени. Боги - существа вне времени. Мы решали бо-
288
гов как людей современных нам. Им дано чувство иронии, снисходительности ко всему тому, чем руководствуется Одиссей. Поэтому на роли богов мы искали актеров, способных сыграть человека, глядящего на далекую эпоху с высоты всей человеческой истории. Остальные герои «Одиссеи» - люди архаические, с архаическими понятиями о мире, с архаической иерархией ценностей. Мы умышленно не делали спецэффектов для появления богов. Афина, сыгранная Изабеллой Росселлини, вообще решалась как ближайшая подруга Одиссея...
Немалую трудность представляла необходимость постоянно давать зрителю почувствовать, как ушло вперед время. Протяженность его - ни много ни мало - двадцать два года. Зритель, с одной стороны, не должен чувствовать скачков, а с другой - осознавать, что скачки происходят. В решении этой задачи ключевую роль сыграл Телемах. Сначала мы видим его новорожденным, потом ему семь лет, потом - двенадцать, потом - семнадцать, потом - двадцать. Ощущать бег времени помогал и грим, запечатлевавший на лице героя ушедшие годы.
Снимая свои первые картины, я делал много заметок, выписок из разных книг... Со временем записей делать стал все меньше - начиная с «Ближнего круга» и вовсе перестал. И «Курочку Рябу» и «Одиссею» снимал на автопилоте. Восстанавливать ход своих мыслей в работе над ними мне гораздо труднее, чем над теми, которые снимал много раньше.
Раньше готовился к съемкам каждой сцены. Сейчас прихожу на площадку и начинаю работать. Раньше очень тщательно читал сценарий. Сейчас в сценарий практически не заглядываю. Раскадровки делаю, только если уж очень сложная сцена, скажем Троянская битва в «Одиссее». Там главная сложность состояла в том, что надо было придумать сюжет. «Троянцы дерутся, как львы». Но действия в этом нет. Нужна драматургия. Кто с кем схватился? Кто кого преследует? В сценарии не было ребенка, плачущего над
289
трупом отца среди кошмара кипящей схватки. Когда я придумал этого мальчика, придумал, как его подхватывает Одиссей, мне стало ясно, какая драматургия сцены (бедный малыш, снимавшийся в этой роли! его вырвало от страха, когда вокруг двести человек начали грохотать щитами). Гектор и Ахилл схватываются в поединке, а Одиссей спасает ребенка, в котором как бы видит своего сына.
Каждый кадр такой сцены должен был быть очень точно продуман, а главное, подготовлен. Это легко написать, а попробуй сними кипящую смолу, которую со стен льют на головы штурмующим, или колесницу, взлетающую на воздух и опрокидывающуюся прямо среди толпы. И трюкач, летящий вниз головой вместе с колесницей. Снимая Трою, я смог уложиться в пять дней - организация труда была на уровне. За пять дней снята и битва, и вся ночная сцена с высадкой из Троянского коня и разгромом горящего города. Но это, конечно, была работа на износ.
Впервые я сталкивался с задачей создания на экране фантасмагорического мира, небывалых чудовищ. Сцилла, Харибда, Посейдон, рождающийся из волн, как воплощение Океана, Циклоп... Мое знакомство с миром спецэффектов началось с посещения лаборатории Джима Хенсона, великого кукольника. Из нее вышли многие блистательные куклы, сделанные по принципам аниматроники. Аниматроника - это создание механизмов, имитирующих движение тела, частей тела и особенно мимику лица. Можно создать свинью, обезьяну, человека, обладающих огромным количеством мышечных и мимических движений, запрограммированных в компьютере. Чем больше движений в состоянии сделать кукла, тем дороже она стоит.
Скажем, говорящая свинья имела сравнительно простую конструкцию - у нее был с десяток движений. Она могла открывать и закрывать рот, поднимать брови, закатывать глаза. Гораздо сложнее был циклоп: для него была сделана огромная маска-голова, рассчитанная примерно на полсотни мышечных движений. Она закрывала и открывала гла-
290
за, шевелила губами, говорила, улыбалась. Маску надевали на голову борцу сумо, и тот, ничего не видя, выполнял заданные движения, а маска выполняла всю мимическую, психологическую, «актерскую» работу. Очень сложная у нее механика, тем более что внутри еще должно оставаться место, чтобы поместилась голова. Такие конструкции под силу только специалистам экстра-класса, это уровень высших достижений современной техники - не ниже, чем в космосе, медицине, самолетостроении. После того как мимика отработана, ее вводят в компьютер и с его помощью (а иногда и вручную) управляют маской. Работа кропотливейшая, требующая долгой подготовки, бесконечных репетиций.
Из той же лаборатории вышел знаменитый поросенок Бейб, а недавно и горилла, у которой - уровень уже немыслимый - сто восемьдесят мышечных движений, мимика, почти не уступающая человеческой. Не отличишь от настоящей гориллы. Мне доставляло огромное удовольствие заниматься этими куклами. И я, и вся группа становились детьми: собирались и затаив дыхание смотрели на чудо.
Рождающееся из волн и растворяющееся в морской пене лицо Посейдона делалось на компьютере. Летающего Гермеса снимали на фоне синего экрана: актер висел на тросе, закрепленном на тележке, катившейся от камеры. Потом уже его движение подхватывалось компьютером (точно так же снимались и сцены падения с корабля в «Титанике», у нас - падение спутников Одиссея в бездну Харибды), а дальше, когда унесшийся вдаль Гермес начинал выделывать мертвые петли, вообще подменялось мультипликацией. Естественно, все это на компьютере же соединялось с объемным пространством берега, скал, моря, неба.
Идея Харибды, похожей на гигантскую зубастую устрицу, принадлежит мне. Что может быть страшнее этого жуткого, где-то в глубинах подсознания таящегося образа? Ужаснее, как говорится, нет, не было и не будет... Продюсеры поначалу очень противились этой идее, но в конце
291
концов их удалось убедить, и мы построили это немалых размеров чудище. Выглядело оно впечатляюще.
Компьютерные съемки использовались и для того, чтобы поместить в интерьер животных, которых в реальности совместить немыслимо: пантеру, льва и орангутанга. Каждое животное мы снимали отдельно, а потом компьютерно располагали их всех в углу дворца. На съемке Одиссей смотрел в пустое пространство, а в фильме - общался с животными. Такого рода спецэффектами (скажем, человека уносит ветром в небо, а потом он с неба падает на землю) нельзя пользоваться чрезмерно - то, о чем забыл Спилберг в «Хуке».
Спецэффекты должны применяться к месту и вовремя: тогда лишь возникнет ощущение чуда. Если их излишне много, зритель перестанет чему-либо изумляться. Сравнительно несложно сделать дракона с мимикой человека и способного летать со скоростью света. Но ощущения правды при этом не будет. У дракона иная пластика, быстро двигаться он не может. Он для этого слишком велик. В одной из картин я увидел дракона, летавшего так быстро и так энергично жестикулировавшего, что он показался мне итальянцем. А по величине он был раз в пять больше человеческого роста. Слону не дано проворство мартышки -у него иная масса, иная инерционность тела, иная земная тяга. Я очень тщательно следил за тем, чтобы наше чудище - Сцилла - двигалось очень медленно и только изредка позволяло себе невероятно стремительные движения. Но это вполне реально: и крокодил способен к мгновенному броску и внезапному нанесению удара.
В картине снималось много звезд. На роль Одиссея был приглашен Арман Ассанте. Ему я обязан тем, что картина получилась. Его подписали на контракт раньше, чем меня, и он поставил условие:
- Если будет Кончаловский, я снимаюсь.
Он знал почти все мои работы. Увидел впервые в середине 70-х «Дядю Ваню» в Нью-Йорке и с тех пор смотрел
292
все. Он вообще очень интеллигентный человек. Если б не он, я не смог бы добиться того сценария, который хотел снимать. Мне бы выломали руки и я, скорее всего, ушел бы с картины, как это позднее случилось на проекте «Клеопатры». Там у меня не было актера-звезды, столь же во мне уверенного. При том что наши отношения с Ассанте бывали и очень напряженными, мы остались лучшими друзьями.
Изабелла Росселлини словно была создана для роли Афины: у нее средиземноморский тип красоты, лицо греческой богини. В основном актеры выбраны были не мной - телевидению ставить свои условия сложно. В лучшем случае, можно предлагать, но решают все равно продюсеры. Больших усилий стоило мне убедить их ввести в картину роль матери: сыграть ее согласилась великая Ирэн Папас. На картине я познакомился с Джеральдин Чаплин, дочерью Чарли Чаплина. Она сыграла Евриклею, служанку Пенелопы. Для меня было потрясением услышать от нее, что Чаплин видел мои фильмы - «Первого учителя», «Дворянское гнездо», «Дядю Ваню». Сидел у себя на вилле в Веве и смотрел то, что ему было интересно смотреть. После «Дворянского гнезда» сказал дочери: «Запомни это имя - Кончаловский. Это великий режиссер».
И, конечно, одной из самых главных, самых сложных ролей была для меня Пенелопа. Сыграла ее Грета Скакки, чем очень выручила картину. И на этот раз мне тоже было нелегко добиться, чтобы снималась она. Продюсеры хотели звезду американского телевидения. Я пришел в ужас. Без Греты я, наверное, отказался бы. Прежде всего она одна из самых красивых женщин, которых я только видел в жизни. По отцу итальянка, по матери англичанка; у нее не американский тип лица, что было здесь очень важно. Грета с ее боттичеллиевским лбом идеально подходила для роли античной царицы.
Если всерьез прочитать «Одиссею», понятен станет мир, в котором жили ее герои. Он вполне жесток и кровав. Одис-
293
сей на протяжении эпоса убивает немало людей, а в конце вообще учиняет побоище, отправляя на тот свет две с половиной сотни человек, в том числе и всех своих слуг. Кого-то повесил, кого-то удушил. Разбой фантастический. Не забудем и то, что Одиссей жил в мире, где нормой было многоженство, у него были наложницы и рабыни. Сексуально греки, мягко говоря, были достаточно раскованны, включая и сексуальную ориентацию. Они были свободны и в отношении морали. Одиссей, к примеру, не без сожаления уезжая от Калипсо, ложится с ней напоследок в постель. Современного зрителя это бы шокировало, провоцировало на ненужный протест, внутренний спор, отторжение. Точно так же если подробно запечатлеть на пленку жизнь сегодняшнего племени, то что-то показалось бы непонятным, что-то отталкивало бы. А когда непонятно, когда отталкивает, теряются и мотивы поступков героя. Поэтому мы старались снять провоцирующие моменты и в эстетике (кровавые жертвоприношения, обычные у греков), и в отношении морали (вроде сексуальной всеядности Одиссея).
Мы приближали «Одиссею» к пониманию сегодняшнего человека. Так или иначе, приходилось адаптировать эпос, в том числе и в плане отношений героя с женщинами, с врагами, в плане решения финала. Ничего не поделаешь: мы живем в мире, подчиненном моральным нормам, и надо было найти моральное оправдание бойне, завершающей повествование.
Одиссей ушел в свое путешествие не потому что ему захотелось странствовать. Его вел долг. Он ушел защищать мир, созданный им вокруг оливкового дерева. На брачном ложе, построенном им под этим деревом, был зачат Телемах. Если бы Одиссей не пошел штурмовать Трою, люди, с которыми его связывала клятва верности, вычеркнули бы его из числа своих союзников и народ Итаки остался бы беззащитным перед вторжением любых захватчиков. Но пока Одиссей странствовал по миру, захватчики все же пришли.
294
Это женихи. Они домогались его жены, спали с его наложницами и служанками, ели его еду. Они покушались на благосостояние Одиссея. В нашей картине они покушаются еще и на мир, созданный его трудом, волей, страстью. Они не просто женихи - они узурпаторы. И в этом случае мотивы Одиссея понятны зрителю. Мы, естественно, не собирались показывать бойню в том объеме, в каком она выписана у Гомера. Но тем не менее эта сцена сделана достаточно кровавой, людей порубано Одиссеем достаточно.
Меня не раз предупреждали по ходу работы, что американское телевидение очень консервативно, очень агрессивно в отстаивании моральных стандартов: никакой крови, никакого секса, никаких «висящих частей тела». Не думаю, что если есть запреты, то нет искусства. Я вырос и работал в стране, где было запрещено все: мне ли было после этого бояться строгостей американского телевидения? И все-таки, к моему удивлению, продюсеры, посмотрев смонтированную картину, оставили немало жестоких кусков.
Конечно, Одиссей - герой и воин, личность эпическая. Он эпичен и в битве под стенами Трои, и в битве с женихами в собственном доме. Конечно, это образ-гипербола. Он супермен. Мы творили о нем героический миф. Но миф оживает, когда наполняется реальностью. Кадры стрел или копий, пронзающих живое тело, не могут быть без крови, крика и ярости. Сражение с женихами, мне кажется, получилось. Есть напряженность, энергия.
Я первый раз снимал для телевидения, многое нужно было понять. Я и раньше знал, что эпичность определяется не количеством статистов на экране - эпичны прежде всего должны быть характеры. В «Клеопатре» Манкевича тысячи статистов, но по духу картина не тянет и на миниатюру. Эпический характер должен быть написан уже в сценарии.
Принято говорить: телевидение - это крупные планы. Действительно, телеэкран требует пристального взгляда на человеческое лицо. В кино экран намного больше и видно
295
на нем намного больше. Надо было приспособить свой язык к телевизионному восприятию, что, как выяснилось, несложно. Сложнее было привыкнуть к мысли, что твой фильм будет то и дело прерываться рекламой. Мое отношение к этим рекламным паузам с течением лет серьезно поменялось. Сначала они казались мне кощунством. Зритель должен смотреть картину от начала до конца, погружаясь в ее атмосферу - реклама атмосферу убивает. При этом я забывал, что телезритель и кинозритель - это две в корне отличных породы. В кино зритель беспомощен: свое неприятие он может выразить либо заснув, либо покинув зал. Иного выбора нет. Он во власти экрана и темного зала. А телезритель над экраном властен. Он может переключиться на любой другой канал, а помимо того, с ним постоянно ощущение присутствия иных дел и иного мира. В кино ты вошел в зал и отключился от остальной жизни. А дома можно попутно говорить по телефону, посмотреть в окно (что там делает ребенок?), поставить чайник, выйти в туалет или вывести во двор собачку. Внимание гораздо менее сосредоточено. Подсознательно мы ощущаем множество других возможностей. А значит, в телевидении рекламная пауза не только не вредна, но просто необходима. Если фильм зрителю интересен, то он помнит, что впереди рекламная пауза: на нее он отложит и заваривание чайку, и выход в туалет, и срочный телефонный звонок. Поэтому я уже строил фильм с учетом будущих рекламных вставок. Просто нужно перед их началом подвесить зрителя на крючок, не дать ему во время паузы растерять свой интерес. Для этого картину нужно строить главами.
Судя по тому, какой у картины был успех, это получилось. «Одиссея» побила все рекорды Эн-би-си по рейтингу за последние шесть лет, получила несколько номинаций на «Эми»; я стал обладателем «Эми» за лучшую режиссуру 1997 года.
На картине я впервые работал с Сережей Козловым. Это было его операторское крещение на Западе. С тех пор он
296
пользуется большим спросом на американском телевидении, недавно снял «Мерлина», получил номинацию на «Эми».
«Одиссея» была для меня редкой ныне возможностью, во-первых, снимать классику. А во-вторых - получить на постановку тридцатипятимиллионный бюджет. На телевидении таких денег нет. Только «Холлмарк» может это себе позволить: у фирмы права на весь мир, многие каналы купили фильм еще до начала съемок.
Думаю, что и в дальнейшем буду работать для телевидения. Есть сюжеты, которые не вместятся во временное пространство кинематографа или потребуют слишком больших денег. Скажем, «Ад» Данте Алигьери. Или легенда о Тристане и Изольде.
Режиссерское любопытство давно толкало меня вырваться за рамки кино. Когда я видел какой-то хороший спектакль или яркое зрелище, возникало детское желание делать то же. Видел оперный спектакль - хотел ставить оперу. Всегда была иллюзия: и я могу так же, а то и лучше.
Желание переступить рамки безусловности кино существовало давно. Хотелось делать какое-то иное зрелище. Первой попыткой стала опера, хотя логичнее было бы начать с драматического театра - он менее условен. Вторая попытка - чеховская драма. Потом снова опера. Я пока только прикоснулся к театру. Не могу считать себя театральным или оперным режиссером: я еще слишком мало знаю об этом. Но от этого не менее жаден к работе.
Ставя «Евгения Онегина», я очень подружился с Сейджо Озавой. Тогда он был главным дирижером Бостонского симфонического оркестра, вместе с которым каждое лето устраивал фестивали в Инглвуде близ Бостона. Озава предложил мне поставить некое действо для этого фестиваля. Я подумал о спектакле-концерте.
297
Подобные фантазии у меня были давно, еще в консерваторские времена. Я слушал Скрябина, знал его проекты светомузыкальных композиций. В голове бродили фантастические планы: Скрябин, дымы, столбы света. Ведь к музыкальной партитуре «Прометея» композитор написал еще и световую партитуру. Он даже придумал световой орган с зажигающимися лампочками. Конечно, в то время техника была еще слишком слаба и наивна для воплощения подобных планов. Но если бы Жан-Мишелю Жарру да еще бы талант Скрябина, родилось бы поистине великое зрелище. А еще лучше, Скрябину - технологии Жан-Мишеля Жарра.
Я очень серьезно отнесся к предложению Озавы, очень вдохновился, задумал спектакль-концерт. Мы еще не знали, что будем играть, - может, Скрябина, может, Вагнера, -но решили соорудить в парке гигантский экран. Для этого я пригласил своих друзей - Марка Фишера и Дэвида Брикмана, которые работали с «Роллинг Стоунз», с «U-2», с «Пинк Флойд».
С ними я познакомился несколько ранее, когда получил предложение ставить на Красной площади «Бориса Годунова». Идея меня чрезвычайно захватила. Я понимал, что это должно быть нечто иное, чем опера. Опера, исполняемая среди огромного пространства перед гигантской аудиторией, становится зрелищем площадным, почти цирковым. Проект, увы, развалился, продюсера Отари Сохадзе посадили, а главный покровитель проекта Сергей Станкевич, не знаю почему, укрывается в Польше. Я, слава Богу, от их компании вовремя откололся, никакого отношения ни к потраченным ими деньгам, ни к скандалу не имел. Но сохранил контакты, завязавшиеся на проекте.
Начав работать с Озавой, мы стали рисовать себе потрясающие планы. Захотелось поднять оркестровую платформу наверх, на облако, точнее - создать такую иллюзию. Кроме того, предполагалось повесить над оркестром искусственное облако и на него проецировать лазером оркестр, крупные планы дирижера, поющих актеров. Про-
298
ект был очень красивый, но дорогой. Как и «Годунов» на Красной площади, он осуществлен не был. У меня от него сохранились эскизы.
Короче, давно уже мерещились мне разные фантастические действа, и когда пришло предложение ставить на Красной площади спектакль к 850-летию Москвы, оно попало в самую точку. Я согласился. И, естественно, пригласил своих друзей, специалистов по масштабным зрелищам, прежде всего Марка Фишера.
Каждое действие имеет свои законы. Есть специалисты по массовым зрелищам, они знают, сколько сот человек должно идти справа, сколько - слева, в зависимости от пространства и от того, сколько зрителей в этом пространстве. Чем больше аудитория, тем меньше возможность видеть происходящее на сцене. Рок-концерт на восьмидесятитысячном стадионе или футбол, происходящий там же, имеют вполне определенные законы. На рок-концерте люди слушают очень громкую музыку и видят на экране крупный план певца. Сюжета у зрелища нет, он не нужен. А в футболе сюжет, и очень четкий: в какие ворота будет забит гол - в левые или в правые? Восемьдесят тысяч человек, сидящие на стадионе, приходят уже с пониманием правил игры. Но когда нужно сделать не рок-концерт, а зрелище, имеющее сюжет, тему, развитие определенной идеи в тех же зрелищных масштабах, это намного сложнее. Тут нужно найти форму выражения достаточно сложной идее, формулируемой как «история города - история страны».
Чтобы рассказать сюжет, нужны были очень броские, очень простые, видимые издалека символы. Сначала казалось, что достаточно поставить серию масштабных живых картин, чтобы воссоздать историю Москвы. Была и идея просто сделать концерт - то, что, собственно, и осуществил Большой театр: собрал десяток номеров, солисты спели и станцевали - публика поаплодировала. Но мне-то хотелось сделать так, чтобы было действие, имеющее логику развития. А раз логика развития, значит, нужна какая-то сквозная тема.
299
Сквозная тема города - защита. Город - это то, что защищает. Город - это «ограда». Огораживается от кого? От внешнего врага. Защищает кого? В первую очередь детей. Дети - это будущее, жизнь нации. Появилась идея: строительство города. Появилась идея: внешний враг. И когда мы задумались, как выразить образ врага в наиболее простой, зримой форме, возник этот, ныне уже знаменитый Змей-Дракон. Идея прекрасная: персонаж виден с любого расстояния, хоть с трехсот метров.
А как герой-протагонист действия был взят русский Иван. Его сыграл очень хороший мим Кася (Станислав Варкки), с очень выразительной пластикой: видно все и из сто десятого ряда, вся артикуляция и рисунок роли - клоунские, широкие. Сначала мы думали позвать Славу Полунина, но потом поняли, что роль не для него. Вся его эстетика строится на очень интимных жестах и мимике: дальше чем из двадцатого ряда ничего не увидишь - все пропадет.
Поскольку концерт посвящался очень торжественной дате, надо было на нить конфликта двух символов нанизать абсолютно разные фрагменты - религиозные (ибо религия - основа русской культуры), классические (классика - иллюстрация движения истории и манифестация русской культуры) и, естественно, фольклор, грубый, низкий, тот самый, которому место на площади. Или в цирке.
Соединить цирк с храмом многим показалось дикостью. Мне - первому. Как в одном действе может быть, с одной стороны, цирк, лубок и какой-то дракон, а с другой - церковная музыка, с хорами, иконами, духовными ликами? Но потом я подумал, что есть внутренняя логика чувства и действия, ты улавливаешь, в какую сторону она движется, произрастает, и строишь дальше, опираясь на эту логику.
Соединение цирка, консерватории и храма, мне думается, несло в себе наибольший риск, было самым большим вызовом любым устоявшимся канонам. Как ни странно, все получилось. Получилось, я думаю, потому, что в основе всего было чувство.
300
И все равно, даже если и были в действе элементы духовности, в главном это был цирк. Может, не в чистом виде, но та его часть, которая в условных символах, не стесняясь представляться, рассказывает жизнь человеческой души. Любая клоунада - это жизнь человеческой души. В чистом виде клоун - это и есть человек, потому что он - ребенок. Главным героем нашей истории был Иванушка, часто называемый Иванушка-дурачок. Конечно, он выражение детского сознания, детских реакций, детской чистоты. В конечном счете он всегда выходит победителем.
К постановке этого спектакля, помимо английского художника-постановщика и английских технических специалистов, выполнявших его замыслы, были привлечены очень профессиональные люди из России: продюсер Давид Яковлевич Смелянский, высокий профессионал в области театра, режиссер Валя Гнеушев, яркая фигура среди мастеров цирка, хореографы Алла Сигалова, Наталия Касаткина и Владимир Василев, звезды - Валерий Гергиев, Евгений Кисин, Юрий Башмет, Никита Михалков, Иосиф Кобзон и Муслим Магомаев, замечательный Борис Базу-ров с фольклорными ансамблями, в том числе и остатки ансамбля Покровского в лице Иры и Даши Бразговки (о них чуть позже).
Как только выкристаллизовалась главная идея - строительство города и символ этого города - Колокол; Дракон как враг Ивана; духовная сила Ивана, олицетворенная Георгием Победоносцем, - стало ясно, что спектакль может получиться очень интересным. Получается единая образная система, связывающая все элементы действа. К сожалению, английская телевизионная группа достаточно неудачно сняла представление. Мне понятно, почему у них ничего не получилось. Они не имели опыта съемки сюжетного действа - работали на рок-н-ролльных концертах. Поставят двенадцать камер на разные точки, одни берут крупные планы певцов, другие - общие всей сцены и зрительного зала: дальше можно лупить по стандартной схеме. А
301
здесь - сюжет. Слева выходят одни герои, справа - другие, сталкиваются характеры, Дракон полыхает огнем... Они растерялись. Конечно, они никогда не признаются, что растерялись, но такого снимать им прежде не случалось...
Вообще подобного масштаба зрелища - редкость. Полторы тысячи участников действа на сцене или проходят маршем через зрительный зал. Верблюды, лошади - на шестьсот метров за сценой, почти до Москвы-реки, простирался постановочный лагерь с вагончиками, шатрами, складами, столовыми, туалетами.
Для меня этот замысел удался. Когда замысел верен, дальше все развивается по его внутренней логике. Я, правда, ничего не помню. Был в таком состоянии, нужно было столько держать в голове, что не мудрено и забыть. Но накладок существенных не было. И дракон был хорош. Главное, за чем я следил, - лишь бы он не свалился!
Ужасно, что когда спектакль был уже сыгран, таможня потребовала разрезать на куски дракона. Чтобы он никому не достался. А он мог бы быть использован еще в сотне других представлений. Но надо было платить черт-те какую пошлину. Денег, конечно же, не было. Юра Гришин, дорогой мой помощник, присутствовавший при том, как резали автогеном дракона, рассказывал, что не мог сдержать слез. Как будто убивали живого человека...
Господи, что за порядки в моей стране!
Дети на дороге не валяются. Особенно красивые, умные и хорошо воспитанные.
Летом 1997 года незнакомый голос оставил мне на автоответчике послание: «Андрей Сергеевич, вы, наверное, не знаете, но у вас растет замечательная дочь и мама ее бедствует. Мама - Ира Бразговка». На этом неизвестный положил трубку.
302
Ира Бразговка... Красивая, рыжеволосая, серо-голубоглазая, застенчивая белорусска, шведско-ирландского типа, похожая на Лив Ульман. Она пела в ансамбле Дмитрия Покровского. В компаниях была молчалива. Ко мне привел ее Саша Панкратов-Черный, который вообще знал всех красивых женщин, какие есть в отечестве, а если по случайности не знал, то мгновенно в силу легкости характера знакомился.
С Ириной я познакомился накануне отъезда в Америку. В отношениях с женщинами мне вообще свойственна активность, так что роман у нас начался достаточно быстро. Она мне очень нравилась, но я понимал, что длительных отношений у нас быть не может, о чем честно ее предупредил. Помню, я предложил ей креститься, позвал к себе домой священника и он на кухне крестил ее. Мне казалось, что крещение даст Ирине новый смысл жизни.
Вскоре я уехал. С тех пор почти семнадцать лет ее не видел, разве что, изредка, мельком, случайно. И тут такой ошарашивающий звонок.
Я позвонил ей.
- Ира, мне сказали, что у тебя от меня дочь. Пауза.
- Ну зачем об этом говорить?
- Погоди, погоди... Что значит зачем?
- Ну какая разница.
- Я же должен знать.
- Ну давай увидимся.
Честно говоря, известие меня шибануло.
Мы пошли в ресторан. Выпили водки.
- Да, - сказала она, - у меня от тебя дочь.
Она рассказала, что очень меня любила, решила оставить ребенка, никому не говорила, от кого он. Жить ей было негде, ее пустил к себе какой-то пожилой господин (мне замерещился этакий персонаж в духе набоковского Гумберта Гумберта). Она жила у него, растила живот. Ребенок родился очень больной, с гепатитом, врачи практически приговорили его к смерти. Сказали Ире:
303
- У нас есть несколько детей, оставленных матерями. Возьмите кого-нибудь из них. Ваша девочка не выживет.
Интересный тон разговора с матерью новорожденного...
Ира от предложения отказалась. Семь месяцев просидела в больнице, с ребенком под колпаком. Выходила Дашу.
Потом у Иры появился мужчина. Когда Даше было два года, этот мужчина стал ее отцом. Кто отец настоящий, девочка не знала. Ира дала ей свою фамилию - Бразговка, отчество по своему отцу. Потом она родила еще раз, опять девочку - Сашу. Девочки росли вместе.
Папа довольно скоро ушел. Потом Даша стала замечать, что папа возит младшей сестре замечательные подарки, а ей - конфеты. Вроде как отделывается. Не могла понять, почему так. Спросила маму. Мама ничего не могла ответить.
Потом мама неожиданно заметила, что дочка усиленно изучает творчество режиссера Кончаловского.
Именно в тот момент, когда я писал эти строки, позвонили в дверь, пришла Даша (к тому времени мы уже полгода как были знакомы). Я включил магнитофон и записал продолжение истории с ее слов. Вот эта запись:
- Даша, скажи, кто тебе сказал, что я твой папа?
- Мама.
- Когда? Сколько лет тебе было?
- Шестнадцать с половиной.
- Почему она тебе это сказала?
- Получилось так. Мама вдруг пошла в какой-то ресторан, с каким-то другом. У нас никогда не было никаких тайн - ни у нас с Сашей от мамы, ни у нее от нас. «А кто такой этот друг? Это хороший друг?» - спрашиваю я. «Это старый друг» - равнодушным голосом говорит мама. Вдруг у мамы появляются какие-то деньги, чтобы отдать меня на курсы английского языка, мама спрашивает: «Ты, наверное, хочешь заниматься вокалом?» Я понимаю, что есть какой-то человек, который заботится обо мне, и ясно, что он имеет какое-то ко мне отношение.
304
- Мне мама сказала, что ты стала изучать мои картины. Когда это было?
- Лет в пятнадцать.
- А почему ты изучала мои картины?
- Кто его знает! Мне они нравились.
- Неправда!
- Мне никто ничего не говорил.
- Не может быть!
- Нам в детстве, когда мы были совсем маленькие, какая-то наша подружка сказала: «Вы совсем не похожи на сестер. У вас, наверное, разные папы». Она это просто так ляпнула, а у меня это где-то осталось. Я, конечно, знала, что у меня есть папа, но где-то в мыслях мелькало: «Нет, что-то я на него не похожа...» Не знаю, почему я стала изучать твои фильмы.
- Ну не может быть!
- Мама мне ничего никогда не говорила.
- Ну как ты могла начать изучать картины Кончаловского, не зная, что я твой отец?
- Я помню, мне было четырнадцать лет, мы сидим, смотрим телевизор. И ты что-то там говорил, какое-то интервью с тобой было. Мама говорит: «Очень умный дядька. Послушайте его». Мы сидим, открыв рты, слушаем. Потом показывают твою картину. Так и пошло... Я просмотрела всю «Сибириаду», не опаздывала ни на одну серию. Для меня было просто трагедией не поспеть на начало. Вся страна плакала над «Просто Марией», а я плакала, когда опаздывала на «Сибириаду». Не знаю почему. И потом, я помню, мама стояла готовила у плиты, я говорю: «Мама, а кто мой папа?» Мама стояла спиной ко мне - ну просто сцена из кино, - потом повернулась и говорит: «Даш...» Я говорю: «Мам, дверь закрыта, я тебя просто никуда не выпущу». Она вздохнула, оперлась о стол: «Он очень известный человек». «И?..» - спрашиваю я. «Андрей Михалков-Кончаловский». Меня это просто как шилом пронзило, не знаю, как описать. Я пошла тут же в ванную, там Сашка
305
чистит зубы. Я смотрю на себя... У-у-у... «Ты чего так себя рассматриваешь?» - она спрашивает. А я думаю: где бы найти фотографию Кончаловского, где бы найти?! Наверное, у мамы есть. Саша говорит: «Ты что делаешь?» Я говорю: «Саш, ты представляешь, какая штука: мой папа Кончаловский». «Что ты несешь?!» «Мама! -я зову маму из кухни. - Правда? Скажи Сашке, Сашка не верит». Мама шатающейся походкой выходит из кухни. Говорит: «Да». Она была все это время в жутко непонятном состоянии...
- Но это было после того, как мы с мамой снова встретились?
- Да. Ты уже звонил, я знала, что это ты звонишь. В этой стране три таких голоса - у Михалкова, у второго Михалкова, Никиты, у Кончаловского... Я не знала, какое ты ко мне имеешь отношение, но я знала, что это ты. И мне было так обидно, что ты не спросишь: «Девочка, как тебя зовут?» А потом, когда узнала, что ты мой отец, плакала ночами, вечерами, что не хочешь со мной встретиться. Мама говорила: «Даша, он очень занятой человек. Ты же не можешь рассчитывать, что папа будет качать тебя на коленке». А я сижу и плачу: «Мама, я же не слушаю техномузыку, ну я же другая немножко. Я не рассчитываю, что я самая умная, но он же мог как-то меня увидеть? Ну почему он не хочет?!» Это продолжалось месяца полтора или два, пока ты снимал «Одиссею». Ты звонил, вы выясняли, куда определить меня учиться. Мне все это было абсолютно не важно. Если бы ты хоть раз мне сказал: «Дашенька!..» Так получилось, что я подслушала ваш разговор, мама сказала: «Она все знает». Такая пауза, и ты говоришь: «Почему?» Голос у тебя был тяжелый. Я бросила трубку, убежала, стала рыдать: «Все-е, я ему не нужна!» Такие переживания! Кошмар! Не потому что меня не признают как дочь...
- Для меня это тоже ведь было серьезно. Потом в сентябре это случилось, мы, наконец, встретились.
- О, что было в сентябре! Я знаю, что ты мой папа, ты знаешь, что я твоя дочь. Я сижу в рядах за тобой на Красной пло-
306
щади, пока ты репетируешь. Спрашиваешь у меня: «Даша, ты не замерзла?» Я говорю: «Нет». Через три минуты ты говоришь: «Ты не замерзла? А где мама?» Два вопроса ты задавал все время. И я так расстраивалась! Думаю: «Все! Он не хочет со мной общаться». Мама сказала: «Вполне может быть так, что у человека свои дела. Да, он может тебе помочь, но не рассчитывай на близкие отношения. Люди бывают разные. Я не говорю, что он плохой человек, но просто он очень занятой». А я сказала: «Мне не нужно никаких курсов, ничего! Не хочу слышать вообще о нем!» Что ты! Такое было!
...Вот так... В тот момент, когда мы увиделись с Ирой, мне в общем-то было все равно, моя это дочь или нет.
Ира актриса, прекрасная певица. В советские времена жила достаточно хорошо, в последние годы оказалась вынуждена работать в аптеке, продавать лекарства. Ей приходилось сдавать свою квартиру, чтобы иметь какие-то деньги. Сама с девочками жила у друзей. Я подумал, если эта женщина в течение семнадцати лет не позволила мне узнать, что у нее от меня ребенок, мне уже не важно, чья это дочь. Я просто хотел что-то сделать. Чтобы этот ребенок, воспитанный, и так хорошо воспитанный, этой женщиной, получил хоть что-то от жизни. Мне даже было страшно ее увидеть. Очень волновался - оттягивал, откладывал, сначала не хотел, чтобы она знала, что я помогаю. Долго скрывать это, конечно, было невозможно.
Когда готовил на Красной площади действо к 850-летию Москвы, я очень хотел, чтобы Ира с Дашей пели в этом шоу. Попросил пригласить их. Ассистенты сказали, что Бразговка пришла с дочерьми. Когда увидел Дашу, сразу понял, что это моя кровь. Эта - моя.
Вот так неожиданно у меня оказалась семнадцатилетняя, взрослая, умная, обаятельная, красивая, замечательная дочь, прекрасное существо. Я отправил ее учиться в Америку.
Почти неправдоподобная история - в духе Стефана Цвейга. А ведь это моя жизнь. И не только моя, как оказалось.
307
Не сочтите за бред. Кино в России должны снимать такие, как Женя Матвеев. Они - и их соратники, и их артисты -должны стать миллионерами. Тогда кино будет быстро развиваться. Это будет национальное кино. Оно расставит все на свои места. И молодые таланты сразу помудреют. Женя Матвеев будет ездить в «роллс-ройсе». Валерий Тодоровский будет грызть ногти и ломать голову: «Как мне снять что-то похожее?» Если бы Гайдай и Матвеев родились в Америке или Индии, у них давно были дворцы и виллы, миллионы на банковских счетах. Они хотят делать фильмы, которые будет смотреть народ. Какой народ - такое и должно быть кино. Большинство американских режиссеров делают кино для американского народа. Советское кино не выражало ментальности русского народа - за немногими исключениями типа Гайдая и Пырьева. Никиту я тоже не могу назвать русским режиссером. Он режиссер для элиты, он, как и я, слишком насмотрелся Бергмана и Бертолуччи. Вкус у народа иной, чем его или мои фильмы.
Как только Матвеев заработает свой первый миллион, это будет пример убийственный: все те, кто работают под Тарковского, под нынешнюю фестивальную моду или под Тарантино, сильно почешут в затылке. Если снимать сто фильмов в год, таких, какие хочет смотреть зритель, то найдутся деньги и для «кино не для всех». Так или иначе, но, думается, все придет к этому.
Хотелось как лучше - получилось как всегда. Самая крылатая из всех крылатых в наши дни фраз.
Интересно, почему из так замечательно задуманных российских преобразований либо не получается ничего, либо получается черт знает что? Есть о чем поразмышлять.
308
Объяснения нашим неудачам всегда есть. Как правило, связаны они с не оправдавшим доверия государственным деятелем. Этот все зажал, не дает инициативы. Этот все распустил. Этот окружил себя ворами. Этот пьет. Этот без перерыва болеет. Объяснение всего и вся недостатками одной личности уже симптоматично. Наше общество живет в надежде на хорошего правителя.
Главная мысль чуть ли не всех преобразователей и реформаторов, знатоков правильного пути, устроителей России состоит в том, что политика способна изменить культуру. На этом стояли и царь Петр Алексеевич, и Владимир Ильич, и Иосиф Виссарионович, и академик Сахаров. На этом стоят Горбачев и Ельцин, Егор Гайдар, Александр Исаевич Солженицын и генерал Лебедь. Марксисты и антимарксисты, все они исходили из того и ныне стоят на том же, что, если поменять политические условия, изменится и культура. Правда, один марксист, Плеханов, помудрее и подальновиднее Ленина, предупредил, что не получится построить демократическое общество в России, даже если удастся взять в руки власть. «Русская история еще не смолола той муки, из которой можно испечь пирог социализма».
Плеханов понимал, что русская история как процесс развития культуры еще не создала ментальности, готовой к приятию социализма. Социализм - идея красивая, но родилась она в немецкой голове. И, действительно, быть может, у нее было гораздо больше шансов осуществиться в Германии, чем в России. Марксизму свойствен руссоистский взгляд на человека. Руссоистский, то есть полагающий, что человек по своей изначальной природе добр, создан для добра. Человек для марксистов - абстракция. Опыт истории еще не развеял это заблуждение.
В среде леволиберальной мировой интеллектуальной элиты до сих пор живет иллюзия, что демократические выборы, доступ к информации и всеобщее образование - залог успешного решения всех проблем государства. В этом
309
смысле наши преобразователи не отстают от западных демократов. Но как они ни стараются поставить политику над культурой, культура все равно берет свое, она формирует политическую реальность.
Все старательно забыли, что всенародно избранный президент Грузии, бывший узник ГУЛАГа, интеллигент в третьем поколении, необъяснимым образом стал узурпатором и тираном, и нужен был военный переворот во главе с бывшим генералом КГБ, чтобы восстановить мало-мальскую демократию. Забыли! Уж очень не вписывается в удобные, красивые формулы.
Забыли, к чему привели демократические выборы в Нигерии, в Сомали. Неудобно говорить, что нужно стрелять в толпу, чтобы восстановить порядок и т. д. И когда танки стреляли в Российский парламент, население России лишь головой качало: «Когда это кончится?» К Белому дому в эти дни собиралось несколько тысяч человек. Что такое несколько тысяч для России? Тысячная доля процента населения страны. Вот, как ни горько, вся сознательная часть нации.
Чем древнее культура, тем более она устойчива, тем менее податлива влияниям извне. Об это спотыкались чуть ли не все реформаторы. Ярчайший пример - фиаско Мао Цзэдуна, в чем он признался Никсону. Недаром последнюю отчаянную попытку повлиять на китайскую культуру Мао назвал культурной революцией. Но систему ценностей, выработанную веками в китайском народе, поколебать ему не удалось. Иначе и не могло быть. В любой ментальности складывавшаяся веками культура выполняет роль корабельного киля. Какие бы ни налетали политические вихри, как бы ни накреняли паруса и мачты, киль все равно не позволит кораблю зачерпнуть бортом и, лишь только шторм успокоится, вернет ему нормальную осадку.
Как ни тешил себя Владимир Ильич, что, овладев политической ситуацией, освободив народ от прежней государственной структуры, он сумеет, пусть и за волосы,
310
втащить его в демократическое общество, очень скоро и ему открылась правота Плеханова. Отсюда и отступление в нэп. Не помогло и это. Народ сохранил ментальность, великолепно использованную Сталиным. Сталин вернул страну к тому же самодержавному типу властвования, какой был до революции, только еще и возвел этот тип в тоталитарный абсолют, дал миру образчик самой деспотической деспотии из всех когда-либо существовавших. Ему удалось это, потому что опирался на культуру народа, которую не переменила революция. В этом контексте понятны слова Сталина о том, что Ленин недооценил русского мужика.
Вот такая загадочка: что общего между грязными общественными туалетами и неуплатой налогов? Вроде бы ничего. А связь прямая. И то и другое выражение безответственности индивида перед обществом.
Анонимная ответственность перед обществом чужда крестьянскому сознанию. Не только русские такие. Три четверти населения планеты еще сохраняют крестьянское сознание. Оно царствует на земном шаре, мир его глобален. Мало где оно переродилось в пролетарское или буржуазное.
Отметим характеристики крестьянского сознания. Прежде всего крестьянин работает, чтобы есть, а не чтобы зарабатывать деньги. Он не копит. В крестьянской общине финансовое возвышение одной семьи воспринимается другими как угроза, как то, что это возвышение идет за их счет. Крестьянин хочет уравниловки. Но при этом ищет покровителя среди богатого и властного. Государство крестьянин воспринимает как врага; оно приходит, чтобы что-то забрать: подать, оброк, налог. Государство в его глазах не производное от его же существования, а нечто внешнее, чуждое, насильственное. Так всюду - и в России, и в Мексике, и в Бразилии, и в Индии. А раз государство - враг, то и ответственности перед ним нет. Правительство - это те, кто или дает, или отнимает.
311
Налогов в России никто не платит: чтобы платили, нужно чувство ответственности за государство или страх. Но и для того, чтобы общественные туалеты стали чистыми, индивид должен чувствовать себя ответственным.
Каждый народ - это как бы устойчивая экологическая среда. Сколько бы труда ни было вложено в озеленение пустыни, но если прекратить, хоть ненадолго, усилия, зелень высохнет, вернутся пески.
Есть такая книга «Богатство и нищета наций». Ее автор Дэвид Ландес пишет о влиянии климата на развитие человечества. Все нации автор делит на три группы: те, кто тратит деньги, чтобы похудеть; те, кто ест, чтобы жить, и те, кто не знает, когда будет есть в следующий раз.
Ландес задается вопросом: почему во всем поясе шириной в три тысячи миль по обе стороны экватора нет ни одной развитой страны? И стандарт жизни, и продолжительность ее чрезвычайно низки. Хотя, казалось бы, условия идеальные: воткни в землю палку-расцветет. Но именно отсюда и бедность - не надо работать. Да и трудно. Жара! Тяжко пошевелиться. Сорвал с ветки банан - и достаточно. А северным нациям, чтобы просуществовать, надо пошевеливаться. У нас в этом плане есть перспектива.
Нельзя никого ни винить, ни хвалить за температуру воздуха, или за количество осадков, или за рельеф местности. Но климат абсолютно игнорируется и политиками и учеными. География напоминает нам об очень неприятной правде. В частности, о той, что природа, как и сама жизнь, несправедлива. Свои блага она распределяет неравномерно, и исправить это очень нелегко. Хотим мы того или нет, но климат - один из важнейших факторов, определяющих экономику.
А вот что показывает физиология. Три четверти энергии работающей мышцы выделяется в форме тепла. Тело, как и любая машина или двигатель, чтобы сохранить свою нормальную температуру, должно отдать это тепло в окружающую среду - к примеру, вместе с испаряющимся
312
потом. Самый легкий способ снизить утомляемость организма - не производить тепла. Иначе говоря - не работать. Недаром существует такой способ социальной адаптации к жаре, как сиеста. Она позволяет людям избежать физической активности в самое тяжкое для организма время дня. В британской Индии говорили, что только сумасшедшие, собаки и англичане выходят на улицу в полуденный зной. Есть о чем поразмыслить, припоминая опыт россиян и у себя на родине, и в странах поюжнее и пожарче...
Культура наций складывалась под воздействием климата, пространства, истории и религии. Фундамент любой культуры - религия, религиозные идеалы формировали сознание народов. В этом направлении думают многие. Достаточно распространена теория культурологического детерминизма. Действительно, именно религиозные идеалы определяют взаимоотношения между человеком и Богом, индивидуумом и обществом, мужем и женой, родителями и детьми, семьей и членом семьи.
Меня огорчает тот факт, что нации, исповедующие православие, идут к демократии с гораздо большими потерями, чем нации, исповедующие дзен-буддизм или протестантизм. Недавно я прочитал статью о Греции, уровень коррупции там почти как у нас. На деньги, приходящие от Европейского сообщества для целей развития, открывают ночные клубы. Об уровне коррупции в России и говорить нечего: мы стоим на третьем месте после Колумбии и Заира.
Сопоставляя страны по уровню их успехов в экономике и демократических преобразованиях, невольно убеждаешься, что страны с доминирующим православным вероисповеданием находятся явно не в лидерах списка. Чем это объяснить? Тем ли, что люди, исповедующие православие, эмоционально гораздо менее управляемы, чем люди иных ветвей христианства или иных религий? Рацио у них не контролирует эмоцию, чувство сильнее мысли. По эмоциональному складу русские и вообще православные намного ближе мусульманам, чем, к примеру, эстонцам.
313
Или все дело в том, что в православии человек — раб Божий? Рабство избавляет от ответственности, прежде всего -перед самим собой. Какая ответственность у раба? Вся ответственность у господина... В католичестве и протестантстве чувство ответственности индивида несравненно выше... И все же, наверное, дело не в религии, как таковой, а в культуре.
Где-то в июне 1998 года в телевизионных новостях был показан сюжет о том, что в Екатеринбурге по приказу духовного наставника православного училища были сожжены небогоутодные книги. Духовное лицо пояснило, что эти, не получившие благословения церкви книги вредоносны и потому уничтожены справедливо. Мне жаль этого духовного наставника. Он слаб в своей вере. Он не надеется на силу идеи, которую проповедует. Словно бы он вычеркнул из своей памяти слова Евангелия:
«И видя ученики его сказали: Господи! Хочешь ли, чтобы мы попросили и огонь сошел с неба и истребил их, как Илия сделал?
Но он, обратившись к ним, запретил им и сказал: Не знаете, какого вы духа: ибо сын человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать» (Лука 9. 54).
Предание сожжению чего-либо - акт ритуальный, не только уничтожающий объект, как таковой, но публично утверждающий это как акт высшей правоты. Это, увы, наводит меня на печальное размышление: в конце второго тысячелетия христианства в кругах духовенства разных религий до сих пор еще распространена иллюзия, что возможно утверждение одной из существующих интерпретаций Божества при помощи силы.
Сила идеи, и тем более религиозной, - не в страхе. Христос дорожил лишь теми, кто добровольно пришел к нему. Наличие некоего идеологического, философского или религиозного соблазна, от которого человек старается убежать, означает, что он не слишком в свою идею верит либо боится, что вера его не слишком убедительна. Среди сожженных
314
в Екатеринбурге книг были сочинения отца Сергея Булгакова, Александра Меня, Шмемона, Соловьева. Да, эти люди толковали христианство нетрадиционно, но они помогали людям понять Бога, а не догму. Грустно смотреть, как у духовных лиц скучнеют и опускаются долу глаза, когда говоришь что-то, противоречащее их догме. С этого момента ты для них враг. В России на этом разговор кончается.
Один неглупый человек сказал в прошлом веке: люди выстраивают между религиями стены, которые не могут достать до Бога, ибо Бог, который наверху, неделим. Он смотрит на эти стены и улыбается...
Мне закрадывается в голову еретическая мысль. Когда мы говорим о братстве, взаимопонимании между народами, единении человечества, о котором мечтали творцы утопий, христиане, коммунисты, артисты, музыканты, Джон Леннон и Людвиг ван Бетховен в 9-й симфонии, что мы имеем в виду под всем этим? Что может объединить людей, если интерпретация - хочу подчеркнуть: интерпретация Божественной истины - у разных конфессий становится основой для уничтожения, подавления, вражды? Разве не является единственным спасением, во всяком случае, реальным выходом попытка примирения разных конфессий? Я говорю о подлинном примирении - не о благочинном сидении за круглым столом, а полной, от сердца идущей терпимости друг к другу.
В общем-то воинствующих конфессий не так много: в христианстве - православные, в исламе - шииты (но не суфиты и не сунниты), в иудаизме - хасиды. Эти три конфессии с точки зрения геополитической конфронтируют в той части мира, которая есть не только постоянный источник напряжения, но тлеющий очаг, из которого совсем внезапно может вспыхнуть термоядерная катастрофа.
С концом холодной войны мировая политика вошла в новую фазу. Основные источники конфликта будут уже не идеологические и, скорее всего, даже не экономические. Думаю, они будут культурные. Конфликт культур - это, в
315
сути своей, конфликт разных мировоззрений, формирующихся, в первую очередь, религиозными идеалами. Не обязательно дело придет к мировой войне - опыт двух мировых войн вполне достаточен, чтобы понять бессмысленность третьей, - но ядерная катастрофа возможна вполне.
Увы, в наступающем веке - я говорил об этом в предыдущей книге - могут стать повседневностью религиозные, расовые и племенные войны. Это видно уже и сейчас: нынешний век есть предвестие века завтрашнего. В Югославии мусульмане с невероятной жестокостью убивают православных, православные с не меньшей жестокостью и варварством истребляют мусульман.
XXI век уже не впереди. Мы уже живем в нем. Мы уже свидетели всех его главных проблем. Мы просто еще не знаем, как и в какую сторону они будут разрастаться.
Не вся жестокость в мире творится во имя Бога, но, как ни печально, большая ее часть. Речь не только о конфликте между христианами и мусульманами, не менее опасен и конфликт между христианами православной, западнокатолической и протестантской ветвей. Всюду следы культурно-религиозных конфронтации.
Стратеги, думающие о будущем мира, на мой взгляд, гораздо большее внимание должны уделять возможности возникновения войн между цивилизациями, а не идеологиями. Эти главные цивилизации - католическо-протестантская, то есть западная, конфуцианская, или китайская, японская, исламская, индуистская, славянско-православная, латиноамериканская и африканская. Конфликты между этими цивилизациями могут разрастаться до военных.
У разных цивилизаций разные приоритеты касательно отношений гражданина и государства, прав и обязанностей, ответственности, свободы, авторитета, равноправия и иерархии. Различия в приоритетах определяют в конечном счете и основополагающее различие в отношении Цены Человеческой Жизни. В мире она чрезвычайно разнится. Когда Запад пытается учить Китай соблюдению прав
316
человека, то, наверное, Цзян Цзэминь понимает, что хотят внушить ему западные партнеры, но про себя, возможно, думает: «Цена-то человеческой жизни у моего народа другая». Не получится просто перевесить бирки - цену устанавливает сознание нации.
Все эти понятия гораздо более фундаментальны, гораздо более влиятельны как вектор развития культур и даже экономических структур, чем различия в идеологиях и политических режимах. Религиозные убеждения могут оказаться самым серьезным препятствием для взаимопонимания с иными культурами.
Чтобы предупредить возможные войны, нужен поиск возможно более глубокого понимания между противостоящими фундаментальными религиями. От того, насколько цивилизации смогут между собой взаимодействовать, зависит будущее человечества.
Война не неизбежна, и все же, чтобы снизить ее опасность, ведущие религии должны делать упор не на то, что разделяет их между собой, а на то, что может объединять. Прежде всего это касается иудаизма, христианства и ислама - трех столпов духовного самосознания человечества. У них особая ответственность за мир на планете. Три эти религии могут найти общность в том, что все они чтят Авраама как своего прародителя. Не случайно имя его означает в переводе «Отец множества народов». «Благословятся в тебе все племена земные», - обращается к нему Бог в Писании. Понятно, что те религиозные лидеры, которые решатся перейти от эксклюзивизма, самоизоляции, утверждения своей религии как единственно истинной к взаимопониманию с другими религиями, к чувству взаимной ответственности и солидарности всех религии, сделают шаг революционный. Первых подвижников на этой стезе ожидает ненависть фанатиков и весьма реальная опасность быть убитыми.
И все же понимание Авраама как отца иудейства, христианства и мусульманства помогает нам осознать, что все
317
три религии рождены одной. Он не укладывается ни в одну из них, ни во все три, вместе взятые. Авраам не иудей, не христианин, не исламист, он просто человек, доверивший себя Богу, и в этом для нас пример. Дух Авраама есть выражение безусловного доверия Богу.
В мире уже давно говорят о необходимости примирения, но процесс этот чрезвычайно сложен: тысячелетиями формировались в умах людей, в их взглядах предубеждения, толкующие иные религии как абсолютное зло. Единение надо готовить. Из христиан православные непримиримы более всех. Униатская церковь давно приняла в себя протестантов и католиков, они служат службы в тех же храмах. Православным до подобного далеко. Хорошо хоть, они вернули в лоно церкви раскольников.
По радио «Свобода» недавно очень красиво вспомнили об Алесе Адамовиче. Выступая на митинге на Манежной площади, он сказал, что предлагает сохранить Мавзолей Ленина. Сделав паузу, добавил: из него надо сделать музей сданных партийных билетов. Я представляю, какое колоссальное впечатление оставлял бы этот музей, доверху набитый партийными билетами. Те, кто публично сжигали свои партийные билеты и отрекались от прежнего Бога, доказывали этим прежде всего слабость своей веры, как прошлой, так и нынешней. Они легко могут поменять концепцию жизни и стать яростными адептами того, что предавали анафеме вчера.
Мне гораздо человечески ближе поведение Алеся Адамовича и тех, кто не отреклись от старых убеждений. Они вызывают у меня уважение. Человек может изменить прежнюю концепцию жизни, может поклониться новому богу, но вовсе не обязательно сжигать то, чему поклонялся, и кланяться тому, что сжигал. Когда человек поклоняется новым богам, не сжигая старых, уважая их, это для меня лишь свидетельство крепости его веры. Вера истинная не требует надругательства над былыми кумирами.
318
Все мы задумываемся о будущем, спрашиваем себя и других: что же будет? Но, если честно, мы вряд ли всерьез хотим знать будущее. И даже если хотим, то все равно не верим тем, кто задним числом оказался прав, чьи предсказания сбылись на деле. Это знание не идет нам впрок. И то, что я здесь скажу, вряд ли пойдет кому-то на пользу. Если мои прогнозы сбудутся, все равно поправить что-то будет поздно; если не сбудутся, то тем более. Да и вряд ли кто будет читать эти строки даже через пятьдесят лет. Количество читающих людей будет сокращаться, особенно в странах, подвергшихся массированной атаке электронных средств.
Говоря о будущем мира, задумаемся о нем с трех волнующих нас сторон. Будет ли война? Куда будет двигаться Россия? Куда будет двигаться человечество?
Понимаю ведь, что все здесь сказанное ничего, кроме скуки и раздражения, у тебя, мой читатель, не вызовет, а все-таки так и тянет поделиться с тобой мыслями о будущем. Итак, начнем с Родины.
Что касается России, то анализ происходящего в ней, как правило, связан с некой абстрактной моделью, не привязанной к реальности, к российской культуре и религии.
Есть такая популярная телепередача - «Человек и закон». Казалось бы, закон - вещь вполне объективная. Это некоторое логическое построение, обусловливающее обязанности, предписывающее, что можно, что нельзя и как должно быть. Как и всякое логическое построение, закон абстрактен. А человек не абстрактен. Один и тот же закон разными людьми интерпретируется по-разному. Люди разные, у них разные темпераменты, характеры. «Человек и закон» - слишком общо. Лучше бы говорить «русский человек и закон» или «китайский человек и закон», «шведский человек и закон». Тогда слова обретают смысл: речь уже о конкретном темпераменте, конкретном менталитете.
319
Одни темпераменты к закону относятся более свободно, другие - более жестко. Очень уважают, очень чтят закон евреи. Когда еврейское отношение к закону соединяется с протестантским, как это случилось в Америке, засилье закона становится устрашающим. Доходит до абсурда. Главной фигурой в обществе стал адвокат.
В России к закону всегда относились без уважения. Нельзя объяснять это отсутствием культуры: культура в России есть, глубокая, ей уже тысяча лет. Другое дело, что российская культура не включает в себя законопочитания, как культура протестантская или конфуцианская. К закону у нас отношение эмоциональное (что свойственно и многим другим странам), потому и сила закона весьма относительна. Но раз человек к закону относится легко, то и закон пишется так, чтобы его не могли выполнить. Либо законы делаются с огромным запасом на будущее, либо так, чтобы любого можно было обвинить в их несоблюдении. Для взятки ситуация идеальная. Взяточничество в России процветало всегда и будет процветать еще Бог знает как долго, сколько бы с ним ни боролись. Даже путем смертной казни, как то в нашей истории случалось. Отношение к законам как законодателей, так и тех, кому они адресованы, в принципе одинаковое.
Почему же при такой вольности отношения к закону у нас такая истовая религия? Ведь религия - это в принципе тоже закон. Невольно закрадывается мысль, что русский человек так истов в вере именно потому, что не уважает законов. В том числе и Божьих законов. Он грешит постоянно, с утра до вечера. На что при этом надеется? На прощенье.
В рассказе Лескова «Чертогон» есть замечательный характер - купец. Он гуляет по-страшному ночь напролет, поит гулящих девок и лошадей шампанским, творит черт-те что, зная, что в шесть утра поедет в церковь бить Богу поклоны, замаливать грехи. Русскому человеку нужен прощающий Бог. «Я еще немного погрешу, а потом пойду замолю грехи». Такова психология нации.
320
Вера помноженная на темперамент дает в разных нациях разные результаты. Есть и вполне умеренные мусульмане - сунниты, они вполне миролюбивы.
Так чего же нам ожидать в России? Борьба с коррупцией, да и вообще с нарушением закона в странах пассионарных, может вестись только путем устрашения. Без очень сильных силовых институтов в государствах подобных России невозможно построение сколь-нибудь стабильного общества.
Недаром Столыпин, убитый накануне принятия очень серьезных решений, утверждал, что либерализация законов в России может происходить только при ужесточении режима. У крестьянской ментальности либерализация законов ассоциируется со слабостью власти, а слабость власти провоцирует анархию. Как в школе: только учитель вышел из класса, тут же поднимается тарарам, все чувствуют свою безнаказанность. Китай пошел на либерализацию законов, но при этом ужесточил власть. Когда закон соблюдают, его узду можно ослабить. Американцы говорят: для быстрой езды нужна уверенность в тормозах. Все структуры, поддерживающие порядок, призванные не допустить энтропии общества - полиция, налоговая полиция, армия, - должны быть очень сильны. Тогда можно позволить и либерализацию, в том числе экономическую.
У нас же произошла либерализация законов с параллельным развалом силовых структур. Никто ничего не боится. Хорошо еще, что русские все еще живут в XVI веке, а не организованы в классы. Вероятны только стихийные восстания, не способные всколыхнуть всю страну, тем более она столь огромная. Если бы правительство, подобное российскому, оказалось у власти во Франции, вся страна прекратила бы работу и пришла в Париж. Но мы в другой исторической эпохе. Происходящее в Москве мало задевает рядовых россиян...
Недавно в «Тайме» я прочитал статью о том, что в принципе сращивание политической власти с предпринима-
321
тельской энергией - феномен, очень свойственный Азии и объясняющий стремительность экономического роста Юго-Восточной Азии. Да, подобное сращивание открывает огромные возможности для коррупции, но аналитики считают эту связь выгодной для обеих сторон; особенно она подходит для азиатской авторитарной традиции. Правительства в этих регионах редко следуют идеалам прав человека, столь значимым на Западе. С энтузиазмом, со страстью осваивая западный стиль капитализма, народы этих регионов далеки от борьбы за права человека не в силу лени или нечуткости к современным веяниям, а просто потому, что людям (в массе своей) здесь эти права не нужны.
Многие восточноазиатские политики рассматривают успех своих протеже в бизнесе как гарантию упрочения своей власти. Семья Сухарто в Индонезии была вовлечена во многие правительственные контракты. Разве не та же модель в России? То же сращивание политики и капитала. То же стремление любого капиталиста занять место в политике, ибо как иначе охранить свои деньги? То, что семья Ельцина или семья любого российского государственного чиновника занимает места в больших предприятиях, известно всем. Никого не удивляет, что Чубайс стал председателем РАО «ЕЭС», а не профессором в университете.
Ожидать от России прорыва к расцвету демократии и государству благоденствия -иллюзия. Да, безусловно можно ожидать экономического скачка, но коррумпированность и сращивание капитала с политикой в России абсолютно неизбежны, как неизбежно и создание новой аристократии.
Как известно, не бывает сильного государства без сильного среднего класса. Но для того чтобы он возник, нужна тенденция движения снизу наверх. По мнению профессора Лоуренса Харрисона, автора книги «Кто процветает? (Как культурные ценности определяют экономику и политический успех)», одним из серьезных тормозов в развитии таких стран, как Испания или Аргентина, было то, что
322
высший класс в них был герметичен, как и в России. Ни богатство, ни заслуги не помогали человеку войти в этот элитарный круг. Были обедневшие аристократы, были очень богатые купцы, но первые не становились от этого купцами, а вторые аристократами. Невозможность проникнуть в верхние эшелоны общества человеку, во всех других отношениях преуспевшему, лишала его стимулов. А в Бразилии или в Америке иная ситуация. Ты можешь занять место в верхних слоях общества только благодаря своим успехам. Движение снизу вверх не тормозится. Люди стремятся попасть в средний класс, из среднего - в высший, доступ никому никуда не перекрыт. Потому развитие экономики в Бразилии шло намного быстрее, чем в Португалии, колонией которой она некогда была.
Как ни парадоксально, единственно позитивным результатом революции в России (если язык повернется назвать это позитивным) было уничтожение аристократии. Общество стало гомогенным. Сегодня возникает новое дворянство, новая аристократия. Она растет из простых людей, не важно, кем они были прежде: университетскими профессорами или бандитами, - но дети их уже учатся в Кембридже и будут стесняться своих родителей, а внуки просто забудут своих дедов. Это будут европейски воспитанные люди с другими жизненными ценностями.
Невозможно представить, сколько русских детей сегодня в Англии! Есть колледжи сплошь русские. Англичане хватаются за голову при виде этих ребят, увешанных золотыми цепями, сосущих пиво, не желающих ничему учиться. Фонвизинские недоросли! Англия полна ими. А сколько роскошных особняков понастроено вокруг Московской кольцевой дороги! Можно называть их хозяев ворами и жуликами, а по мне, они новое дворянство. Кто такие были первые дворяне? Нормальные грабители, обиравшие крестьян.
Новый российский высший класс не знает кастовости. Он примет еврея, узбека, грузина - кого угодно. Движение
323
снизу наверх нигде не стопорится. В этом плане потенциал у сегодняшней России заметно больше, чем у России дореволюционной.
Теперь о главном. Может быть, самом главном. О потрясающих достижениях генетики. Уже нарушены все почитавшиеся незыблемыми этические законы. Ученые уже создали клонированную овцу, совсем недалеко до создания клонированного человека. Но главное, что настораживает и потрясает: мы на пороге генетической революции.
Есть такой знаменитый физик Стивен Хокинс из Кембриджа. Феномен. Парализованный, потерявший способность двигаться и говорить, он не перестает удивлять мир глубиной своих прозрений. С людьми он общается с помощью компьютера, создающего имитацию его голоса. Раньше этот имитированный голос был роботообразно-механическим, недавно специально для него сделали компьютер, вернувший ему тот голос, который у него некогда был.
Так вот, Стивен Хокинс говорит, что человечество возьмет под контроль свою собственную эволюцию. На протяжении человеческой истории она была крайне медленной. Мало что изменилось в человеческом существе за последние десять тысяч лет. Но сейчас люди начинают работать с ДНК, и скоро они смогут ускорять процессы, прежде длившиеся тысячелетиями. Весьма скоро человек займется улучшением собственных генетических кодов, умножением своих физических и интеллектуальных способностей. Человек станет моделировать самого себя, и нет средств тому воспрепятствовать.
Сейчас идет работа по подсчету и моделированию в компьютере всех цепей ДНК, имеющихся в человеке. По этой модели можно будет программировать влияние разного рода элементов на человеческий организм и создавать чисто компьютерным способом лекарства. Создается нечто вроде таблицы Менделеева, только в миллион раз более сложной, позволяющей полностью систематизировать человеческий организм.
324
Генная инженерия уже достигла умопомрачительных результатов в экспериментах над растениями и животными и вплотную подошла к экспериментам над человеком. А значит, на подходе совершенно новый слой проблем.
Ничто в этом мире не делается даром. А потому богатые смогут позволить себе жить дольше, чем те, у кого нет средств заплатить за улучшение своей генетики. К этому мир придет уже в наступающем столетии. Ученые уже расшифровали секрет долголетия, мы уже знаем, как старится клетка, и теоретически уже постигли, как остановить ее старение. Человек сможет жить в десятки раз дольше. Мы уже заглядываем в проблему доктора Фауста, и роль науки здесь мефистофельская. Те, кому сегодня десять-пятнадцать лет смогут дожить до времен, когда можно будет купить себе бессмертие или хотя бы увеличить жизнь до трехсот-четырехсот лет. Не укладывается в голове! Чувствуешь, что сходишь с ума. А если учесть, насколько ускоряется темп событий, то люди проживут уже не пять, а пятьдесят жизней.
На эту тему я мог бы поговорить еще, но, думаю, уже утомил тебя, мой читатель...
Считайте написанное ниже беллетристикой. Многое, конечно, почерпнуто из жизни. Но что-то было так, а что-то не совсем так, и, может быть, не со мной и не с ней, а с кем-то еще. В общем, художественная литература...
Были у меня страхи в детстве. Боялся я маминого приятеля-негра Вейланда Родда, никогда не видел черного человека. Боялся картинки-чудовища в книжке сказок. Но больше всего боялся пылесоса. Когда его включали, я бежал по квартире. Квартира была маленькая, двухкомнатная, но бежал я по ней бесконечно долго, забивался в дальнюю комнату и держал дверь обеими руками, пока пылесос не выключался. Ужас, охватывавший меня, помню до
325
сих пор. И помню свои руки, вцепившиеся в дверную ручку над головой.
Потом приходила мама, успокаивала меня, я плакал, она укладывала меня в постель и, поглаживая по спине, говорила:
- Спи, мой Андрончик... Спи, мой маленький...
Мамы со мной уже больше нет. Вернее, она со мной, но увидеть ее я уже не могу. Засыпая, когда мне одиноко, слышу над собой мамин голос и повторяю себе ее слова:
- Спи, мой Андрончик... Спи, мой маленький...
А одиноко мне по большей части бывает, когда расстаюсь с женщиной.
Вот так, внутренне свободный, одинокий, я лежал во время «Кинотавра» на жутком матраце в гостинице «Сочи», пытаясь заснуть, и повторял шепотом мамины слова. Приехал я в Сочи на три дня, оттуда должен был лететь в Турцию готовить съемки «Одиссеи».
Фестиваль, особенно когда приезжаешь ненадолго, -вещь приятная. Знакомые лица. Встретил Бондарчука, других приятелей. Сел в переполненный лифт, народу много, стоим нос к носу. Через два человека от меня - молодая женщина в темных очках. Мы встретились взглядами. На моем лице ничего не отразилось. Она сняла очки и - вот женский инстинкт! - повернулась, чтобы показать, что и профиль у нее тоже хороший! Мне было трудно сдержать улыбку. А профиль был чудный, нежный, с бровями, летящими к вискам, и высокими скулами.
Мы вышли на одном этаже. Она пошла в одну сторону коридора, я в другую. Я шел и думал: «Надо повернуться и пойти в ту сторону, куда пошла ОНА». Повернулся, Она уже входила в номер. Поглядел, какой номер. Тут же позвонил Ей. Подошла Ее подруга. Короче, я пригласил Ее пообедать.
- Я уже пообедала, - сказала Она.
- Все равно приходите, - сказал я. - Посмотрите, как я буду есть.
- Когда?
326
- Через десять минут.
Через десять минут мы встретились внизу, начался процесс ухаживания. У каждого мужчины есть для этого свой набор средств агитации и пропаганды. Каждый делает это по-своему, но набор приемов всегда тот же. Цель воздействия - показать, какой ты хороший, интересный, умный, богатый, добрый или еще что-то в зависимости от того, что может интересовать противоположную сторону. Цель воздействия - сближение. Если совсем просто, я, конечно, понимаю, как вульгарно, цинично и прозаически звучат эти слова, цель - снять с женщины трусы. Можно даже не отдавать себе в этом отчета. Можно даже иметь возвышенное намерение жениться. Но цель часто именно эта. Естественно, существует множество промежуточных стадий: объятия, поцелуи. Итак, снять трусы, потом понятно что, а потом, тоже не редкость, - оставить не тот номер телефона и исчезнуть. Люди часто обманывают...
Я, конечно, знаю много приспособлений, они включаются словно бы сами по себе, мозг сопротивляется вяло, иронизирует над самим собой, а язык продолжает болтать ту же ерунду, тот же набор шуток, историй, анекдотов. И самому себе я кажусь голубем, топчущимся с курлыканьем вокруг голубки. Или павлином, распускающим хвост, чтобы пленить подругу ослепительной радугой. Эти гордые птицы не осознают, что делают, ими управляет инстинкт. Думаю, что и мужчину ведет тот же инстинкт. Мозг говорит ему: «Ну, ладно! Опять ты за прежнее! Не надоело повторять все те же анекдоты? Как стыдно, как пошло, как неискренне»... А язык болтает, а глаза горят...
Она очень хорошо меня слушала. Я могу быть интересным собеседником, умею такую лапшу навесить на уши! Рассказать и что-то очень умное, философское, и что-нибудь совсем научное... Ей было интересно, я расспрашивал, кто Она, чем занимается. Она отвечала. Я узнал, что Она актриса, недавно кончила театральную школу, играет на сцене, у нее скоро премьера...
327
Она пила вино, я - водку, закуска была хорошая, настроение - замечательное. Женщина мне нравилась. У Нее были раскосые глаза, высокие скулы, чуть вздернутый нос, с шариком на конце, как у клоуна.
Мы договорились встретиться чуть позже, в номере у меня были ягоды, пошли ко мне. Никогда не узнаешь, что в голове у женщины, хотя порой бывает и видно, чего она хочет и чего не хочет, чего боится, чего не боится. Никогда нельзя заставлять женщину делать что-либо вопреки ее желанию...
Я решился, положил Ей руку на грудь. Не знаю, как написать, чтобы это не прозвучало вульгарно, но эта грудь была как раз по моей руке. У всех все разное - и носы, и губы, и груди, и все остальное, но бывает грудь, напоминающая мне опрокинутую пиалу. Вот так рука на нее и легла. Волшебное ощущение! Я же писал уже, что с детства обожаю женскую грудь. Она не сопротивлялась. Удивительно! Мы были знакомы полтора часа. Женщина же должна посопротивляться, хоть для порядка. Так все считают - во всяком случае многие.
- Давай разденемся, - предложил я.
Она молча сняла с себя платье и остановилась посреди комнаты с еле заметной улыбкой. Боже мой, как Она стояла посреди комнаты, беззащитно опустив руки и глядя на меня. Почти как платоновская героиня - просто, доверчиво и в своей беззащитности непобедимо!
Я сомневаюсь, что женщина, которая искренне отдается, в состоянии что-либо видеть. В отличие от мужчины. Я редко видел женщину, которая не закрывает глаза, когда ее целуют, а еще реже - в момент соития. Если она и открывает глаза - все равно ничего не видит. У нее ужас в глазах. Физическая любовь - все равно как падение в пропасть.
Редко в своей жизни я испытывал такое наслаждение от физической любви, как в ту ночь. По эмоциональности, по степени отдачи. Были женщины, с которыми в постели весело, были - с которыми приятно, были - которых я даже любил, но ревновать не мог. Не ревновал потому, что в сек-
328
се они были достаточно индифферентны. Такую женщину глупо ревновать, потому что понимаешь, что так же индифферентно она отдается другому. Но женщину, которая отдает все и умирает, возрождаясь, начинаешь ревновать, опять же потому, что думаешь, воображаешь, что она так не только с тобой — она так с любым мужчиной.
Вот это был тот самый случай, когда я испытал совершенно замечательное ощущение полноты телесной любви. То, что вижу - закрытые глаза, прикушенные губы, заломленные руки, - меня возбуждает. Все безумно красиво. Ее руки упираются в стенку. Чтобы толкать себя навстречу твоему телу.
Я был очень горд своей кавалерийской победой. Мой старый друг не подвел меня. Я быстро предупредил Ее, что у меня жена, что люблю своих детей - никакого романа у нас быть не может. Но я уже понимал, что не могу уехать вот так просто, или дать уехать Ей, или не видеть Ее еще, или не обладать Ею, или дать кому-то возможность взять Ее за руки, или... Короче, я чувствовал, что влюбился.
Самое необычное из испытанного в этот вечер (Она убежала танцевать, все-таки был фестиваль) - это ощущение Ее кожи под моей рукой. Вообще человеческая кожа - телесный орган феноменальный. Когда мы ели за столом, я обратил внимание на Ее руки. Наверное, у меня склонность к фетишизму. У каждого мужчины свои любимые места в женской фигуре. Я имел разные пристрастия в женщинах, но руки, пальцы, манера их движения, гибкость, пластика и пальцы ног волновали меня всегда. Когда окончательно сойду сума, стану фетишистом, собирающим дамские перчатки. Они всегда меня впечатляют. Еще всегда волнует внутренняя часть бедра. Положив Ей руку на внутреннюю часть бедра, я ощутил шелк. Или бархат. Не знаю. Такого ощущения кожи у меня никогда не было. Это кожа была прохладной и влажной, когда жарко, и сухой и горячей, когда холодно. У этой кожи какая-то инопланетная нежность, гладкость, мягкость. И еще - в ней какие-то биотоки, нервные окончания.
329
Женщинам я говорю комплименты только тогда, когда мне этого хочется. Тем более когда момент близости уже в прошлом. Я сказал Ей, что такого ощущения кожи не испытывал в жизни. Она восприняла это как дежурные слова. Убежала. Через день я должен был уезжать.
На следующий день - я уже искал Ее... Сказал:
- Я уезжаю в Турцию. Хочешь, поедем со мной. Она посмеялась. Через полтора часа мы встретились снова, я протянул Ей билет, сказал:
- Это на завтра. Можешь лететь, можешь не лететь. Как захочется. Решай сама. Думай.
Она посидела минуту, глядя в пространство своими раскосыми глазами, и кивнула головой. На следующий день в семь утра мы летели в Турцию.
С тех пор мы не расставались.
Правда, Она уехала к себе домой. Но меня уже несло. На следующей неделе я предложил Ей бросить театр и ехать ко мне в Лондон. Ей показалось это шуткой. Она была уверена, что мы расстанемся и больше уже никогда не увидимся. Случилось иначе. Когда Она вернулась к себе, я позвонил Ей и сказал, что Она может приехать в Лондон, школа для Нее уже готова. Она не ожидала этого.
- У меня же премьера, - сказала Она. - Я играю главную роль.
- К черту главную роль, - сказал я.
Она ушла из театра. Премьеру отложили. Она приехала ко мне в Лондон...
А может, Она приехала ко мне в Америку? Или в Париж? Она ведь собирательный образ...
Я вообще боюсь себя связывать. Боюсь накладывать на себя обязательства. Как правило, заранее предупреждаю, что ничего длительного у нас быть не может. Я стар. Я женат. Я люблю другую. Зачем обманывать женщину ложными надеждами, внушать ей мнимую перспективу? Так было и на этот раз. У Нее не было ни надежд, ни перспективы. Меня мучила мысль о детях, которых я оставляю,
330
маленькие дочери представлялись мне сиротами, плачущими на мокрой мостовой. Сердце сжималось от боли.
Спустя три месяца мы шли по Парижу. Я говорил о том, что меня гложет вина перед дочерьми, чувство отцовского долга. Повисло напряжение. Я понимал, что делаю Ей больно. Она вдруг вздохнула и улыбнулась:
- Я, наверное, Маша из «Трех сестер». Я люблю тебя вместе с твоей женой и твоими детьми.
Как счастлив я был с Ней в этот день...
Шли съемки, я был очень занят... Она все это время была в безвоздушном пространстве. Несколько раз пыталась уехать -я Ее не отпускал. Она поступила на курсы, учила английский, через полгода уже говорила. У нас были замечательные чувственные мгновенья. Но я-то уже знал, что влюблен в эту женщину. А Она этого не знала. Я познакомил Ее со своим сыном, познакомил со своим папой - Ей трудно было понять, что я не стал бы знакомить ни с сыном, ни с отцом женщину, с которой у меня просто случайная связь.
Когда чувствуешь себя завоевателем, способным одаривать, наполняешься огромной энергией. Ко львам это особенно относится. Но я был в работе, у меня было без счета дел. Я чувствовал себя завоевателем, чувствовал себя дающим - все было как будто просто. У Нее достаточно легкий характер, я даже удивлялся. Она не обижалась ни на мои глупости, ни на мои грубости. Просто смеялась в ответ. «Боже мой! - думал я. - Какая легкая женщина! Вот счастье!»
И этот очаровательный беспорядок в шкафах, брошенные на стулья платья, чулки. Я делал замечание, Она послушно все убирала, но через день беспорядок возвращался. А Ее смех! Громкий, неконтролируемый, заливистый, заразительный. Не смех, а пение. Когда Она в театре начинала смеяться, люди с неодобрением смотрели на Нее, как будто Она делала что-то неприличное. Но особенно мелодично смеялась Она, когда я говорил Ей что-то очень игривое.
Однажды я представил себя идущим по вечерней тенистой аллее мимо утопающей в сирени беседки, и вдруг из-за
331
сырого благоухающего куста раздался Ее заливистый смех. Сердце мое остановилось. И я сказал Ей:
- Я умру, если услышу твой смех, когда ты будешь не со мной, где-нибудь на летней террасе, утопающей в развесистой сирени...
Меня тащил водоворот чувства. Я не видел препятствий, хотя понимал, что этой женщине я мог бы быть дедом. Что мы не пара. Но когда я говорил Ей об этом, Она только смеялась:
- Ты гораздо моложе моих ровесников. Однажды Она позвонила мне на съемку.
- Меня пригласил молодой человек послушать джаз. Меня, что называется, всего скрутило, но виду я не показал.
- Конечно, пойди.
Я пришел домой из монтажной: десять часов, одиннадцать, двенадцать, час ночи - Ее нет. Я весь извелся, изслонялся по комнатам - не знал, куда девать себя. В два часа Она вернулась. Вошла на цыпочках, я сидел в гостиной. Она с удивлением посмотрела на меня: видимо, лицо мое было выразительно.
- Ты почему не спишь?
- Как почему? Я жду тебя.
- Ты меня ждешь? - Она искренне удивилась. Я не ожидал такой реакции.
- Ну конечно. Ты ушла с мужчиной куда-то. Я тебя жду.
- Ты меня ждешь?
- Ну конечно.
- Почему ты меня ждешь?
- Потому что я... я люблю тебя, - вдруг сказал я. - Поэтому и жду.
- Ты меня любишь?
- А что ж ты думаешь! Мы уже восемь месяцев вместе.
- Прости меня! - Она встала на колени, с ничего не понимающим лицом. - Я думала, что сейчас ты будешь ругаться, кричать: пришла, разбудила!
332
Впервые я почувствовал себя слабым. Ревность делает человека слабым.
До этого момента в наших отношениях все было просто.
Потом опять все было замечательно. Она поступила в театральную школу, держала экзамены на английском. Это было для меня очень важно. Я был так рад за Нее!
Но школа принесла новые приступы ревности. У Нее появился круг друзей. Человек Она очень верный и компанейский, людей, с которыми работает, учится, искренне любит. Я этого перенести не мог. Тем более что я был в Москве. Нет ничего изобретательней фантазии ревности. Ревность хитра на выдумки, рисует самые болезненные картины там, где им вообще нет места. Вот это состояние изменило меня в самую худшую сторону. Не замечали ли вы, что для влюбленного особое значение приобретает все: интонация, звонок вовремя, мокрый след от волос, вмятина на подушке — все дорого, все имеет особый, сокровенный, неразгаданный смысл.
Я стал анализировать каждое свое слово, каждое Ее слово, свои поступки, Ее поступки, извел Ее бесконечными телефонными звонками, надоедливыми, бессмысленными упреками, многозначительными паузами. Она их терпеливо сносила. Всех Ее друзей я возненавидел, хотя они были милые ребята. У меня переворачивалось все нутро, когда я их видел, хотя старался быть дружелюбным, очаровательным, всем улыбался. Я же всем им гожусь в учителя, профессора.
Начался бесконечный анализ любого, самого малого происшествия. Почему Ее нет в час, или в два, или в пять? Она терпеливо объясняла мне. Ревность скручивает человека, причиняя ему боль. Я начал понимать свою жену, ее поведение. Сколько раз я взрывался от негодования, когда Ирина, мать моих двух дочек, упрекала меня, подозревала, следила за моими передвижениями по Москве и вообще всему земному шару. Сколько раз она подозрительно глядела на меня своими синими глазами. А теперь я вот так же невыносим.
333
Мне стало казаться, что Она стала избегать меня в постели. Как просто все было раньше! Я был завоеватель. Теперь я стал думать, что Она должна быть инициатором нашей физической близости. Хотя почему? Раньше инициатором всегда был я. Если Ей не хотелось этого, то для меня это становилось гипертрофированно важным. Никогда не знал, что усложнение взаимоотношений так болезненно. Какой же толстокожий я был... Или есть?
Когда ты влюблен (не любишь, а влюблен), возникает ощущение повсеместного присутствия любимой женщины вокруг тебя. Ты идешь по улице в другом городе и стараешься увидеть Ее в толпе, хотя знаешь, что Ее там не может быть. Или ты идешь по улице, зная, что сейчас Она в университете, но все равно смотришь: а вдруг Она с кем-то идет. Видишь блондинку - думаешь: это Она. Наваждение! Всюдность.
Вот и я дожил - у меня появился комплекс возраста. До сих пор я не знал, что это. Пришла мысль, что нам трудно быть в одной пьесе, мы попали в нее по ошибке. Нам вообще надо быть в разных пьесах. И в этой мы в разных актах: Она - в середине первого, а я - в начале третьего. Она свою жизнь начинает, а я стараюсь оттянуть конец своей.
Я пошел с Ней однажды, сидел, пил, смотрел, как Она танцует со своими друзьями-студентами, и понимал, что эти молодые люди с упругой кожей, крепкими мышцами, веселыми белозубыми улыбками самим фактом существования являются угрозой мне. И испытывал счастье и боль, глядя на эту страсть, эти блестящие глаза, эту пылкость и отдачу, с которой Она танцевала. Я смотрел на Нее из третьего акта, в котором живет мое тело. Первый раз меня посетило это ощущение боли, своего рода неполноценности. Ведь между нами дистанция в несколько десятилетий, я из другой эпохи, я не могу Ей дать того, что Она должна получить от мужчины, конечно же, молодого. Я не могу дать Ей эту энергию, этот бессмысленный ветер, эти дурацкие выходки и шутки. Сколько раз я говорил Ей, что нам нужно расстаться! Зачем Ей быть со мной? Но Она всегда отвечала:
334
- Это мой выбор. Я сама решаю, с кем я.
Щедрость, с которой Она относится ко времени в силу своей молодости, и скаредность, с которой я отношусь к своему, несовместимы. Она -миллионер; я - нищий. У нас разные курсы валют - у Нее очень низкий, у меня непомерно высокий. Если вечером у нас не случается физической любви, восприятие этого совершенно разное. Для Нее желание восполнимо в будущем, для меня - момент счастья навсегда потерян. Для Нее не сегодня, так завтра, для меня - не сегодня, так, может быть, никогда. Во всяком случае, так это воспринимаю я, Гумберт Гумберт.
Особенно грустно, что объяснить это невозможно. Я вынужден заставлять себя быть щедрым в отношении того, чего у меня так мало осталось.
Вы помните, что это художественная проза? Мы же договорились...
До тех пор пока я сопротивлялся, я проповедовал такую философию:
- Мы все должны быть самостоятельны. Можем жить друг от друга отдельно. Родились же мы отдельно и умрем тоже отдельно. Поэтому должны быть способны жить каждый сам по себе.
Она слушала меня, слушала. Потом сказала:
- А по мне, лучше вместе и навсегда.
Я подумал: «Ну, я вряд ли на такое способен».
Но наступил момент, когда я выдавил из себя:
- Лучше вместе и навсегда!
Ревность - это увеличительное стекло, через которое ты разглядываешь, как правило, ложные мотивы, доставляющие тебе боль. Это вера и неверие, где каждая пауза может быть истолкована совершенно взаимоисключающе. Одну минуту я верю, что Она меня любит и что это навсегда, другую - твердо убежден, что все ложь и обман. Когда Ей бывает грустно или Она молчит, я начинаю придумывать тысячу причин этому. Но свербящая причина одна - то, что Она со мной, а не с кем-то другим. Если Она грустно
335
улыбается, то это из-за того, что не хочет меня расстраивать. Эти фантазии доводили меня до исступления. Я возвращался домой после долгой пробежки и говорил:
- Я понял. Я все понял.
И начинал рассказывать Ей, почему Она поступила так и так, и из-за какого мужчины Она это делает, и какой истинный смысл слов, сказанных Ею вчера. Она лежала, накрывшись подушкой, смотрела из-под нее на меня испуганным глазом. Единственное, что говорила в ответ:
- Абракадабра!
Меня это не успокаивало. Успокоение приходит, когда человек просто говорит:
- Я тебя очень люблю.
Даже если это неправда. Как это странно! Человек хочет верить.
- Скажи мне, что этого не было! Что ты меня любишь!
- Да, этого не было, я тебя люблю...
Все! Хотя знаю же, что было и что любит не меня...
Мужчине нужна иллюзия, что он очень возбуждает женщину, что с ним она получает удовлетворение. Этот возвышающий обман увеличивает его потенцию. Несколько раз в жизни я испытывал тот же комплекс, который был у моего Ивана в «Возлюбленных Марии»: от возбуждения, нервности, любви, страха я полностью терял способность быть мужчиной. Но есть женщины, которые так легко возбудимы... Ее коснулся, и все... Все произошло. Естественно, не в любой момент. Но случались мгновения, когда можно было взять Ее за пальчики ног, и Она уносилась в счастье. (Боже мой! Сущий папаша Карамазов... «И цыпленочку тоже...»)
Она мне рассказала однажды, что во время репетиции была в таком возбуждении, что у Нее случился оргазм от того, что кто-то оттянул и отпустил лямочку Ее сарафана. Можете себе представить, как болезненно сжалась внутри меня моя воспаленная ревность. Я стал еще невыносимее, стал «ревновать к стульям».
336
Меня в Ней всегда изумляло целомудрие. Оно меня всегда возбуждает, а порочность, опытность отпугивают. Видимо, я по своей природе разрушитель, как Ставрогин, меня тянет к себе непорочность. Каждый раз, когда занимаешься с Ней любовью, ты Ее разрушаешь. Каждый раз лишаешь Ее невинности. Целомудрие, с которым Она относилась к эротике, Ее женственная покорность возбуждали меня необычно. Оргазм, я думаю, есть высшая форма беззащитности. Момент самой большой слабости человека. В этом и заключается интимность. Но мужчина атавистически создан как воин, как воплощение грубой силы, а женщина - как носительница жизни. И если мужчина чуть ли не сразу после оргазма готов отряхнуться и, схватив дубину, охранять выход из пещеры, то женщина пребывает в этом состоянии достаточно долгое время. Точнее, женщина той психофизической конструкции, которая мне близка. Есть женщины и иного рода: они, как мужчины, могут отряхнуться и бежать дальше. Но мне нравятся те, которые остывают долго, которые лежат с полуулыбкой на лице и прикрытыми глазами и дают тебе ощущение, что только ты, ты один можешь доставить это почти смертельное счастье их мягкой и теплой сущности.
Ну, хватит о плотском. Теперь о более высоком. Она способна молчать вместе с тобой - редкое достоинство. Она говорит мало... Нет, бывают моменты, когда Она тараторит без остановки, это естественно для женщины. Но Она может и часами молчать, причем не потому что Ей скучно, и это всегда захватывающее молчание.
Мы приехали в Париж, устроились переночевать, я проснулся очень рано - Она спала мертвым сном. Как бревно. Нет, как ребенок. Удивительная вещь, воспитанная матерью (отца у нее не было - любовь к матери беспредельна): мама очень уважала чужой сон, никогда никого не будила. В нашей семье уважения ко сну не было никакого. Мой папа приходил, всех будил, грохотал: «Вставать! Вставать! Вставать!..» Она вся в свою мать. Если кто-то спит в доме, Ее не
337
слышно. Ты еще не спишь, но Она думает, что ты спишь, и боится пошевелиться.
Накануне вечером мы читали стихи. Она очень любит стихи. Во мне проснулись мои старые клише. Когда влюблен - вспоминаю стихи, не влюблен - забываю их. Я вспомнил все стихи, которые читал любимым женщинам и двадцать, и тридцать, и сорок лет назад. Мы лежали в постели, начинался пепельно-серый рассвет, Она спала.
Я смотрел на Ее детское, страстно спящее лицо (замечательно у Пастернака: «Как только в раннем детстве спят») и вдруг почувствовал пространство этой женщины. По-другому тут не скажешь. Я вдруг почувствовал, что вошел в Ее душевное пространство и оно огромно. В него вмещается любовь, нежность, знание, романтика, чистота, верность, дружба, человечность, честность. Я вошел в храм. Это ощущение повергло меня в смятение. Я никогда не задумывался о людях с этой точки зрения.
Я стал вспоминать, в каких еще человеческих пространствах мне когда-либо в жизни случалось бывать. Нет, такого пространства у меня никогда прежде не было. Были другие, все были тесноваты, с небольшой кубатурой. У Нее пространство было огромно.
Потом Она поехала на съемку, Ее утвердили в роли. Мы почти каждый день разговаривали по телефону. Она говорила, как Она скучает. Ее партнером в фильме был очень интересный юноша, красивый, талантливый. Я не мог к Ней приехать - не позволяла работа. Потом Она вернулась, и на лице Ее было волнение. Я всегда знал, когда Она волнуется. От волнения Она вся покрывалась влагой.
Я всегда Ей очень верил. Когда я увидел эти взволнованные влажные руки и этот взгляд, я понял: случилось что-то страшное.
- Что-нибудь случилось? - спросил я. Она кивнула. <
- Ты влюбилась.
Она покачала головой.
338
- Еще хуже.
- У тебя был роман.
Она опустила голову.
Я собрал вещи и ушел. Она не сказала ни слова...
...Нет, было не так.
Я начал снимать картину. Она должна была продолжать учиться. На картине у меня появилась ассистентка, молодая, красивая, деловая. Она так за мной ухаживала! Я почувствовал, что есть, наконец, человек, с которым я ничего не должен делать - все делается само. Вдобавок она говорила на трех языках без акцента. Я почувствовал, что появилась женщина, которая облегчит мне жизнь, которую, уж точно, не надо будет ревновать. Настоящая жена художника. Не актриса. Такая жена в результате появилась у Бергмана, после того как его женами были Биби Андерсон и Лив Ульман, у Вайды, после того как у него была Беата Тышкевич. Появилась очаровательная женщина, которая могла вести все твои дела, отвечать на все телефонные звонки, с которой можно было не заботиться ни о чем, кроме творчества. К тому же в каком порядке все шкафы, телефонные счета, бумаги! Бесценное качество спутницы жизни.
Я понял, что должен отпустить свою любовь. Она для меня слишком молода. Я сказал Ей, что живу с другой женщиной.
Но картина кончилась. Ассистентка уехала к себе в Италию. Наши отношения прекратились. А Она... Она нашла себе молодого человека.
И опять я остался один. Я вспомнил Ирину, синеглазую мать моих двух дочерей. Когда мы расставались, она говорила:
- Как ты не понимаешь, что делаешь? Старый, кому ты будешь нужен? Ты умрешь один. Некому будет за тобой ухаживать.
Да, может быть, она была права. Много раз в жизни я оставался один. Только теперь мне уже не двадцать, не тридцать и даже не пятьдесят. Лежу в кровати Всегда во
339
времена бессонницы я пытаюсь согреться, поджимая ноги к подбородку. Слышу над головой мамин голос.
Я вижу себя пятилетним мальчиком, лежащим на теплой, нагретой за день круглой земле, на которой живете вы, мои читатели, мои други и недруги, мои человеки. Мне становится тепло и покойно под звездным небом, и, засыпая, я повторяю вслед за мамой:
- Спи, мой Андрончик... Спи, мой единственный... Спи, мой любимый...
...А может быть, все-таки мы так и не расстались? Может быть, вместе прожили долгие годы, доставив друг другу так много счастливых минут...
Есть в деревне Уборы Одинцовского района под Москвой, церковь XVII века, изумительной красоты, работы крепостного архитектора Бухвостова. В конце 60-х я снял там один из самых поэтичных кадров «Дворянского гнезда» -прогулку Лизы и Лаврецкого. К тому времени церковь уже подновили. А в начале 50-х она стояла разоренная, облупившаяся, зияющее напоминание о варварстве коммунистов.
В церкви тогда был сеновал. Хорошо, что не хлев и не гараж. Все-таки было чисто, пахло душистым сеном, жужжали шмели. Одним из любимых развлечений ребят с Ни-колиной горы было пробраться через окно в церковь, залезть на хоры и прыгать вниз, соревноваться, кто выше залезет и сиганет в мягкое пыльное сено, принимающее бережливо потные детские тела. Визг, крики, смех... Потом приходил сторож и палкой гнал всех прочь.
Так вот: самым большим счастьем было прыгать вдвоем с девочкой, в которую влюблен. Держась за руки, глядеть в ее расширенные глаза и проживать эти считанные мгновения как вечность, с перехваченным от счастья дыханием.
340
Однажды, прыгая вдвоем с девочкой, я своим же коленом разбил себе нос. Он распух и посинел. До свадьбы зажило...
Этот эпизод я вспомнил недавно, обедая со своим другом Юрием Башметом. Завидую тем творцам, которые без усилий сочетают творческий гений, мудрость с самым легкомысленным солнечным шалопайством. Таков Башмет.
Вспомнил я этот эпизод и вдруг запнулся, словно меня ударило.
- Что с тобой? - спросил Юра.
Мне подумалось тогда... Подумалось, но я не стал говорить.
Я подумал, что вся моя жизнь, может, и есть один такой прыжок. Ведь что такое несколько десятилетий, даже сто лет с точки зрения жизни нации, мира, земли? Так, считанные доли мгновения. Но мне они кажутся достаточно долгими, растянутыми во времени. Вот так бы и лететь, с перехваченным духом, падать, держась за руки, глядя в любимое, нет, родное лицо... Жаль лишь, что невозможно в конце не расквасить носа, как ни ловчись...
Если бы меня спросили, хочу ли я чего-нибудь избежать в будущем, я бы, подумав, нашел, ч е г о именно я хочу избежать. Но если бы меня спросили, от чего в своем прошлом я бы хотел отказаться, я бы предпочел оставить все...
Я уже описывал чувство стыда, испытанное в далеком детстве, когда меня в компании двух девочек застали за предосудительным рассматриванием своих пиписек. Никогда не забуду своих горящих ушей, взгляда, упертого в пространство, взрослых, обсуждающих мое поведение. Впервые в жизни я ощутил жгучий стыд.
Так чему же учит эта книга? Чему она может научить меня самого? Может быть, только тому, что не хочу отказываться ни от чего, что в моей жизни было. Пусть со мной остается все прожитое и испытанное. Даже это чувство стыда, это ощущение первородного греха...
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ
Абдрашитов Вадим 57
Адабашьян Александр 34, 161
Адамович Алесь 317
Айтматов Чингиз 25, 26, 31, 32, 35, 36
Аллен Вуди 179
Андерсон Биби 338
Андрейченко Наталья 161, 162
Андропов Юрий 149, 150
Анисимова-Вульф Ирина 105
Анно Жан-Жак 59
Антониони Микеланджело 69, 178
Арагон Луи 94
Арбатов Георгий 52
Аринбасарова Наталья 23, 24, 30, 31-34,36,80,155,186,189
Артемьев Алексей 247, 251, 252
Артемон 187-190
Асквит Энтони 61
Ассанте Арман 153, 291
Ашкенази Владимир 99
Бабочкин Борис 105
Базуров Борис 300
Байрон Джордж Гордон 236
Банкер Эдди 193-195
Бардо Бриджит 204
Баскаков Владимир 11З, 114
Бах Иоганн-Себастьян 127
Бахтин Михаил 114
Башмет Юрий 300, 340
Бейтс Ален 204
Бейшеналиев Болот 30, 53
Беккет Сэмюэль 242
Белинский Виссарион 237
Белуши Джеймс 219, 220
Белуши Джон 219
Бельмондо Жан-Поль 22
Бенуа Александр 233
Бергман Ингмар 26, 46, 78, 82, 104,108,109,230,307,338 '
Берия Лаврентий 214
Бернар Сара 60
Бертолуччи Бернардо 138, 307
Бетховен Людвиг ван 314
Бинош Жюльетт 244-249
Биссет Жаклин 172
Битти Уоррен 153, 169, 195, 204
Блок Александр 270
Блэк Карин 221
Бобков Филипп 149, 150
Бовин Александр 52
Богословский Никита 21
Бойм Александр 69, 72
Болотова Жанна 20, 22, 23, 97
Бондарчук Сергей 49, 104-107, 111,112,124,325
Боттичелли Сандро 90
Бразговка Дарья 300, 303-306
Бразговка Ирина 300-306
Брак Жорж 101
Брассанс Жорж 21
Браш Жерар 58-59
342
Бре Фавр ле 159
Брежнев Леонид 214
Брессон Робер 85, 88, ПО, 183
Брик Лиля 93
Брикман Дэвид 297
Брокколини Алла 95
Брук Питер 253, 254
Бузылев Дмитрий 163,164
Буш Жан 250
Булгаков Михаил 159, 262
Булгаков Сергей 314
Бунин Иван 83, 88
Бурляев Николай 75
Бурмен Джон 171
Бухвостов Яков 339
Буше Барбара 182
Бюнюэль Луис 43,46
Бюфе Бернар де 21
Вагнер Рихард 297
Вадим Роже 36
Вайда Анджей 75
Ванга 186-187
Варкки Станислав 299
Василев Владимир 300
Васильев Владимир 16
Васильев Павел 26, 27, 97
Вендерс Вим 174
Верди Джузеппе 258
Вертинская Марианна 103
Виаль Пьер 251
Вивальди Антонио 196, 197, 201
Вивиан (Михалкова) 36, 80, 93,
96-102, 112, 133, 161, 181
Виктюк Роман 66
Висконти Лукино 66, 183
Вито Дании де 219
Влади Марина 21, 65
Войт Джон 127, 153, 192, 199, 200, 202,217
Воловик Аркадий 31
Вольтер (Мари Франсуа Аруэ) 240
Ворошилов Климент 163
Врубель Михаил 212
Высоцкий Владимир 65
Габбе Татьяна 226
Гайдай Леонид 263, 307
Гайдар Егор 308
Гамбрелл Джеми 270 .,
Ганьшин Александр 261
Гастев Алексей 87
Гауптман Герхарт 104
Гварнери 183
Герасимов Сергей 20
Гергиев Валерий 300
Герман Алексей 178, 260
Герцен Александр 264
Гершензон Михаил 86
Гетти Анна 173, 175
Гетти Бальтазар 173, 175
Гетти Гизела 173-175
Гетти Пол 168, 173-175
Гинзбург Лидия 262
Глазков Николай 132
Глобус Йорам 177, 203, 206
Гнеушев Валентин 300
Гоголь Николай 48, 71, 265
Годунов Александр 172
Годунов Борис 128
Голан Менахем 177, 178, 191, 192, 203, 206
Голдберг Вупи 219-222
Голейзовский Касьян 14
Гольдони Карл 249
Гомер 277, 279, 282-286
Гомиашвили Арчил 263
Горбачев Михаил 52, 214, 308
Горенштейн Фридрих 13, 51, 52, 54,116,266
Гофман Эрнст Теодор Амадей 256
Градова Екатерина 70
Градский Александр 133,134
Григорьев Евгений 123-126,129, 130
343
Гришин Юрий 301
Губенко Николай 20, 53, 73,97
Гульд Глен 127
Гурченко Людмила 164, 167
Гуслинский Евгений 119, 120
Гюго Виктор 129
Гяуров Николай 226
Давид Марджори 207
Даймон Пол 169
Данавэй Фэй 204
Данте Алигьери 296
Двигубская Екатерина 24
Двигубский Николай 21-24, 69, 71, 72, 95-99, 105, 234
Де Сантис Паскуале 183
Дельфи Альфред 250
Демез Сильвет 154, 168
Демидова Алла 75
Демичев Петр 138
Дерн Брюс 172
Дерн Лора 172
Джаггер Мик 171
Джонс Джаспер 87
Дзаваттини Чезаре 51
Дзефирелли Франко 183, 230, 254
Дикки Джеймс 171
Дмитриев Владимир 138
Добродеев Борис 25
Довженко Александр 125, 229
Доминго Пласидо 254, 255
Достоевский Федор 13, 26, 70, 84, 101, 114, 116, 194, 238, 242, 257, 264
Дубчек Александр 48
Дуглас Керк 278
Дуглас-Хьюм Алек 61
Дэн-Льюис Дэниел 244, 245, 248
Дюваль Роберт 192
Дюпре Жаклин 203
Дюсолье Андре 250, 251
Евтушенко Евгений 90
Егорычев Геннадий 38, 44, 74, 273
Ежов Валентин 34, 51, 53-57, 67, 99, 143, 212
Ельцин Борис 308
Ермаш Филипп 46, 101, 143, 147, 149, 150, 153, 154, 207, 212
Ерофеев Венедикт 159
Ефремов Олег 253
Жакоб Жиль 185
Жарр Жан-Мишель 297
Жид Андре 87
Жоффе Ролан 202
Жюрайтис Альгис 17
Зандел Пол 192
Збруев Александр 132, 263
Зельдин Владимир 105
Зиани Мухаммед 18
Зингерман Борис 109
Зюдов Макс фон 204
Ибрагимбеков Рустам 53, 54
Ибсен Генрик 104
Иванов Александр 155
Иванова Ирина 277, 332
Ивашов Владимир 20
Ионеско Эжен 242
Иоселиани Отар 59
Кадочников Павел 162, 163
Кажлаев Мурад 133, 134
Казан Никое 57
Казан Элиа 57, 201
Кайдановский Александр 74
Какоянис Михалис 278
Каллас Мария 228, 229, 232
Камерини Марио 278
Кандат Ирина 14-17, 20
Кандинский Василий 87
Каныбек 72, 160
344
Карамзин Николай 128
Карасик Юлий 104, 107, 242
Карали Герберт фон 229, 232
Карно Жюльетт 225
Карракс Лео 244, 245, 247, 248
Картье-Брессон Анри 253
Касаткина Наталия 300
Катушев Константин 47, 48
Кауфман Пол 209
Кауфман Филипп 244
Кафка Франц 245
Квирикадзе Ираклий 271
Келли Грейс 91
Кемпински Том 203
Киндинов Евгений 132
Кински Настасья 177, 190, 191
Киркегор Серен 194
Кисин Евгений 300
Клейбург Джил 209
Клепиков Юрий 36, 48, 271
Климов Элем 53, 111
Княжинский Сергей 24
Кобзон Иосиф 300
Козинцев Григорий 162
Козлов Сергей 295
Кокорева Ирина 103, 113
Колли Тонино Делли 183
Кончаловская Наталья 34, 75, 79, 226, 259, 325, 339
Кончаловская Ольга 225
Кончаловский Егор 24, 34, 155, 156, 252, 253
Кончаловский Петр 191, 225
Коппола Фрэнсис Форд 150, 179, 277
Коренева Елена 24, 131-133, 138, 139,221
Коренева Наталья 24
Костомолоцкий Александр 71, 72
Косыгин Алексей 147, 149
Крамаров Савелий 29
Краснопольский Владимир 95
Кристи Джулл 204
Круз Том 197,201
Кторов Анатолий 263
Кубрик Стэнли 170
Кулагин Леонид 71
Кулиджанов Лев 20
Кулиш Савва 151
Кунаев Динмухамед 31
Кундера Милан 244
Куницын Георгий 61
Купченко Ирина 71, 73, 74, 98,
105,109,132
Куросава Акира 25, 26, 28-30,45, 84, 182
Лади Том 173, 174
Ладыженская Ева 34
Лакстон Бенджамин 226, 232
Ландес Дэвид 311
Лансере Евгений 233
Ларионов Всеволод 147
Лаурентис Дино де 278
Лафонтен Жап 78
Лебедев Евгений 73, 75
Лебедь Александр 308
Леже Фернан 101
Ленин Владимир 38, 44, 240, 308-310,317
Леннон Джон 314
Лермонтов Михаил 86
Лесков Николай 219, 319
Лидзани Карло 186
Лизи Вирна 275
Лин Дэвид 28
Линч Дэвид 172
Липков Александр 268, 270
Липп Джереми 203
Ложкина Надежда 96, 273
Ложкина Софья 96, 273
Лоллобриджида Джина 143
Лорен Софи 36
Лоузи Джон 104,230
Лужков Юрий 300
Людтке Курт 58
345
Магомаев Муслим 300
Магритт Рене 44
Мазина Джульетта 275
Майоль Аристид 123
Макарова Наталья 99
Мак-Лейн Ширли 131, 153, 169-172, 179
Максимов Владимир 89
Мальро Андре 271
Малявина Валентина 186
Мандельштам Осип 10, 215
Манкевич 294
Манчини Генри 206
Маньяни Анна 275
Мао Цзэдун 240, 309
Марина 215
Маркес Габриэль Гарсия 43, 274
Мастроянни Марчелло 211
Матвеев Евгений 307
Маяковский Владимир 130
Мейерхольд Всеволод 129, 226
Мейлер Норман 194
Менгес Крис 210
Менделеев Дмитрий 323
Меншиков Александр 143
Мень Александр 314
Мередит Берджес 171
Мережко Виктор 159,272
Мериль Маша 80, 97, 99, 204, 249, 250
Меркурьев Василий 73
Метерлинк Морис 104
Миличевич Джордж 192
Миллер 231
Мирошниченко Ирина 105
Мисраи Моше 154
Мифунэ Тофуро 29
Михалков Никита 34, 72, 98, 113, 116,154,164,192,201,211,226,
235,238,250,300,305
Михалков Сергей 16, 31, 33, 47, 61,64,75,90,253,305
Михалкова Александра 100, 181
Михалкова Екатерина 79
Михоэлс Соломон 267
Мольер Жан-Батист 246
Монро Мэрилин 204
Мордюкова Нонна 37
Морне Ребекка де 197, 198, 201
Мотыль Владимир 54
Моцарт Вольфганг Амадей 88, 191,196,255
Мравинский Евгении 258
Муза 24, 94, 95
Муса Исмаил 191
Нагибин Юрий 211, 213, 214-216
Нейман Матвей 226
Нехорошее Леонид 126
Николсон Джек 174, 194, 221
Никсон Ричард 309
Нина 91-93
Нисон Лиэм 205
Нисская Валерия 72
Ницше Фридрих 242
Но Люсьен 21
Нуриев Рудольф 99
Овчинников Вячеслав 98, 157
Озава Сейджо 226, 254, 258, 296, 297
Океев Толомуш 54
Оливье Лоренс 127
Ольми Эрмаино 87
Ошеверова Тала (Этель) 112
Пааташвили Леван 133, 140-142, 146
Паваротти Лучано 232
Пакула Алан 152
Папас Ирэн 275, 278, 292
Панкратов Александр 160-162,302
Панфилов Глеб 117, 151
Параджанов Сергей 78
Паркер Ален 152
Пастернак Борис 129, 145, 337
346
Пастухов Николай 105
Перголези Джованни Баттиста 73
Перцев Леонид 133, 142
Петри Элио 60, 207
Печерин Владимир 85, 86
Пиаф Эдит 21
Пикассо Пабло 101, 124
Писарев Дмитрий 237
Платонов Андрей 48, 54, 159
Плеханов Георгий 308, 310
Плотников Валерий 77, 91
Познер Владимир 52, 53
Познер Владимир (мл ) 53
Покровский Дмитрий 300, 302
Поланский Роман 59,245
Поллак Сидней 58, 179
Полунин Вячеслав 299
Польских Галина 20
Понти Карло 101
Прохоренко Жанна 20
Пруст Марсель 242
Птушко Александр 277
Пудовкин Всеволод 34
Пуччини Джакомо 258
Пушкин Александр 83, 123, 227, 232,234,236,237
Пырьев Иван 21,307
Рафаэль Санти 86
Рахманинов Сергей 211-215
Рейфелсон Боб 174,221
Рерберг Георгий 29, 42, 76, 117-120,140,141
Рихтер Святослав 191
Ричардсон Генри 201
Роб-Грийе Ален 87
Роберте Джулия 205
Роберте Эрик 197, 200, 202
Ровнин Лев 143
Родд Вейланд 324
Розанов Василий 8, 262
Ромадин Михаил 24, 29, 30,42, 69,72,148
Романов Алексей 47
Романов Федор 128, 129
Ромм Михаил 18, 34, 51
Росселлини Изабелла 288, 292
Росси Франческо 278
Рыбников Николай 37
Рейфил Дэвид 58
Рязанов Эльдар 164
Саввина Ия 37-39, 43, 44, 75,
132, 139,270,272
Саган Франсуаза 150
Салманов Фарман 143
Саррот Натали 87
Сафонов Всеволод 71
Сахаров Андрей 308
Светличная Светлана 20
Светлов Михаил 235
Свешников Александр 197
Сегель Яков 20
Сезанн Поль 123
Селлерз Питер 231
Семенов Юлиан 9
Семичастный Владимир 48, 276
Сент-Экзюпери Антуан де 191
Сербандини Паоло 101
Сергачев Виктор 73
Сигалова Алла 300
Сизов Геннадий 147, 149
Сика Витторио де 36, 160
Синдерович Маргарита 115, 116
Синьоре Симона 153, 154
Скакки Грета 292
Склянский Георгий 160
Скорсезе Мартин 60, 179, 197, 207
Скотт Ридли 183
Скрябин Александр 86, 123, 297
Смелянский Давид 300
Смирнов Андрей 18, 53, 71
Смоктуновский Иннокентий 48, 103, 104,107,132
Смыков Анатолий 160
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ 347
Солженицын Александр 308
Солимин Крис 283-285
Соловей Елена 74
Соловьев Владимир 314
Соловьев Сергей 23, 24
Сохадзе Отари 297
Спасский Борис 99
Спенсер Чарлз 184
Спилберг Стивен 205, 219, 229
Стайгер Род 106
Стайрон Уильям 194
Сталин Иосиф 14, 38,44, 63,
162, 208, 214, 260, 261, 262-264, 266, 269,308,310
Станиславский Константин 40, 84, 105, 106, 197
Станкевич Сергей 297
Стинг 253
Столыпин Петр 320
Стрейзанд Барбра 173
Стрелер Джорджо 230, 231,249
Суворин Алексей 265
Сукова Барбара 244
Сурин Александр 273
Сурков Алексей 67
Суслов Михаил 36
Тавернье Бертран 58
Таланкин Игорь 124
Танеев Сергей 209
Тарантино Квентин 193, 307
Тарковский Андрей 18, 39, 46, 49, 51, 53, 54, 61, 65, 66, 81-89, 113, 120,178,186,230,234,307
Тарковский Арсений 86
Таун Роберт 58
Теплов Иван 165-167
Тициан 156
Тодоровский Валерий 307
Толстой Лев 13,194,238
Триоле Эльза 93, 94
Тропинин (Маркаров) Эдуард 54,55
Тротта Маргарет фон 244
Троцкий Лев 80
Трюффо Франсуа 36, 96, 248
Тургенев Иван 67, 68, 70
Тышкевич Беата 75-79, 91, 338
Тюрин Рудольф 156-159
Увриер Кристина 250
Уильяме Робин 219, 220
Уильяме Теннесси 208
Ульман Лив 152,161, 302, 338
Уотерс Джон 221
Уразбаева Эльмира 95
Усов Анатолий 260, 266
Устинов Питер 61
Усубалиев Турдакун 35
Усубалиев Шершен 35
Файоль Лиз 59,153, 168
Фассбиндер Райнер Вернер 151, 244
Феллини Федерико 14, 40, 45, 46, 71,73,86,125,135,146,171, 178,227,258
Филип Жерар 199
Фишер Марк 297, 298
Фолкнер Уильям 272
Форман Милош 221
Фостер Джоди 197, 204
Фрейд Зигмунд 203
Френи Мирелла 226-228, 232, 233,259
Фриджерио Эдзио 249, 254-256
Хамдамов Рустам 53, 72, 73,160
Хамраев Али 54
Харрис Ким 179-182
Харрисон Кэтрин 205
Харрисон Лоренс 321
Харрисон Рекс 205
Хеллман Джерри 171-173
Хемингуэй Эрнст 191
Хенсон Джим 289
348
Хепберн Одри 205
Хершей Барбара 209, 211
Ходжаев Юрий 64
Хокинс Стивен 323
Холми Робер 278
Хоппер Дэннис 174
Хоффман Дастин 194
Хьюм Алекс 198, 199
Хэгман Ларри 170, 171
Цвейг Стефан 306
Цзян Цзэминь 316
Цитриняк Григорий 132
Чаадаев Петр 85, 239
Чайковский Модест 232, 256
Чайковский Петр 25, 196, 226, 257, 258
Чаплин Джеральдин 292
Чаплин Чарлз Спенсер 34,243, 292
Че Гевара 240
Чесноков Владислав 18, 19, 23
Чехов Антон 13, 26, 46, 60, 103, 104,106,107,111,113,123,130, 148, 212, 235,
236, 238-242, 250, 265
Чехов Михаил 83, 236
Чижевский Александр 144
Чубайс Анатолий 321
Чурикова Инна 151, 272, 275
Чухрай Григорий 52, 53
Шагал Марк 42, 101,267
Шадрина Зарема 112, 113
Шаляпин Федор 212
Шариф Омар 100
Шейро Патрис231
Шекспир Уильям 26, 127, 129, 130,235
Шелл Максимилиан 161
Шепард Сэм 174
Шепитько Лариса 53, 84, 151
Шиавелли Винсент 221
Шиффер Клаудиа 184
Шишлин Николай 52, 99
Шкловский Виктор 48, 49, 88
Шмемон 314
Шлендорф Волькер 150
Шлиман Генрих 281
Шнитке Альфред 111
Шолом-Алейхем 267
Шопенгауэр Артур 138, 194
Шоу Бернард 63, 204
Шпагин Александр 147
Шпаликов Геннадий 25, 116
Шредер Пол 60, 207
Штейн Людмила 98
Штраус Рихард 170
Шуберт Франц 196
Шуйский Василий 128
Шукшин Василий 193
Эверетт Руперт 205
Эдварде Блейк 173
Эйзенштейн Сергей 229
Эйнштейн Альберт 241
Эйхенбаум Борис 114
Экоффе Жан-Филипп 250
Эллис Нэнси 271
Эндрюс Джули 173, 204-206
Эрвье Юрий 143
Эрнст Макс 44
Юппер Изабель 20, 243
Юсов Вадим 29
Яблочкина Лариса 53
Ярвет Юри 162
Ясный Войтех 36
Яшин Борис 18
Я люблю себя 7. Возвышающий обман 10. Па-де-де 14. Вгиковские времена 17. «Первый учитель» 25. Иллюзия победы 32. «Ася Клячина» 36. Свободный полет. Праздник 45. Сценарии и сценаристы 51. Лондон 61. Запрещенный спектакль 65. «Дворянское гнездо» 66. Беата 75. Снова о Тарковском 81. Женщина Боттичелли 90. Вивиан 93. «Дядя Ваня» 103. Партизаны 112. Рита-Ритуля 115. Гога 117
«Романс о влюбленных» 123. Кстати, о Шекспире 127. Как в жизни. Как в искусстве 130. Леван 139. «Сибириада» 143. Гран-при спесиаль 149. Рудик 156. Люди «Сибириады» 160. Ваня 165. Малибу 168. Гизела 173. Американское кино 176. Реклама 182. Моя Венеция 185. «Поезд-беглец» 191. «Дуэт для солиста» 203. «Стыдливые люди» 206. Нагибин 211. «Гомер и Эдди» 216
Магия оперы. «Евгений Онегин» 225. Снова Чехов 235. Жюльетт 243. Комедия «Чайка» 249. Магия оперы. «Пиковая дама» 254. «Ближний круг» 260. «Это жиды, это Вильгельм» 265. Антирусское кино 270. «Одиссея» 277. Цирк 296. Даша 301. Заметочка о кино в России 307. Политика и культура 307. Куда идем? 318. Она 324.
Вместо заключения 339
Именной указатель 341
Кончаловский А. С.
К 64 Возвышающий обман. - М.: Коллекция «Совершенно секретно», 1999. - 352 с., 32 л. ил. на вкл.
Новая книга выдающегося русского кинорежиссера Андрея Кончаловского «Возвышающий обман» следом за первой, «Низкими истинами», рассказывает о жизни автора в России, Европе, Америке, о звездах экрана и сцены, с которыми сводила его судьба, о женщинах, которых любил, о рождении фильмов и спектаклей, не раз вызывавших яростные полемики, о творческой кухне режиссера, живых обстоятельствах создания его прославленных постановок, перипетиях их зрительских и фестивальных судеб. Как и прежде, автор обнаженно откровенен, говоря о драматических обстоятельствах и своей творческой и личной жизни, которые, впрочем, неразделимы - в них единая страсть, единые духовные ориентиры, единая линия судьбы.
ISBN 5-89048-033-2
УДК 882 ББК84(2Рос-Рус)6
Отдел реализации издательства КОЛЛЕКЦИЯ «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО»
103009, Москва, Б. Никитская ул., д. 22, офис 12. Тел.: (095) 291-51-44, 290-04-38
Официальный дистрибьютор издательства «КЛУБ 36'6»
Телефон/факс: (095) 265-13-05, 267-29-69, 267-28-33, 261-24-90
Фирменный магазин «36'6 - Книжный двор»
Москва, Рязанский пер., 3, этаж 1, телефон: 265-86-56, 265-81-93
Склад
Балашиха, Звездный бульвар, 11, телефон: (095) 523-25-56, 523-92-63; т/факс: (095) 523-11-10
Андрей Сергеевич Кончаловский ВОЗВЫШАЮЩИЙ ОБМАН
Редактор М. Стояновская
Художественный редактор Л. Самсонова
Технический редактор Я. Фирсова
Корректор А. Лазуткина
Компьютерная верстка Л. Фирсовой
ЛР № 063742 от 13.12.94.
Подписано в печать с готовых диапозитивов 25.12.98. Формат 84x108/32. Бумага тип. (на вкл. -офс).
Гарнитура «Миниатюра». Печать высокая (вкл -офсетная). Усл. печ. л. 21,84 (в т. ч. вкл. 3,36).
Уч.-изд. л. 20,5 (в т. ч. вкл. 3,9). Тираж 30 000 экз. Заказ 3668. С 94
Набор и верстка выполнены ТОО «Коллекция «Совершенно секретно».
103009, Москва, Б. Никитская ул., д. 22, офис 12.
E-Mail: topsec@glasnet.ru
Отпечатано на Тверском ордена Трудового Красного Знамени
полиграфкомбинате детской литературы им. 50-летия СССР
Государственного комитета Российской Федерации по печати.
170040, Тверь, проспект 50-летия Октября, 46
Сканирование: Янко Слава (библиотека Fort/Da) yanko_slava@yahoo.com | | http://yanko.lib.ru ||
зеркало: http://members.fortunecity.com/slavaaa/ya.html
|| http://yankos.chat.ru/ya.html
| Icq# 75088656
update 21.05.03